Марина Тимашева: У нас опять приключения литературных памятников в тумане веков. Но если предыдущую книжку про “1001 ночь” библиотечный вор мог бы вынести в кармане, прикрыв носовым платком, то это могучее издание – Константин Ерусалимский, “Сборник Курбского” - пришлось бы заворачивать в одеяло. Книга неподъемная, почти 900 страниц, и это, как я понимаю, только 1 том. Историк и по совместительству тяжелоатлет Илья Смирнов ознакомит нас с новинкой издательства “Знак” поподробнее. И первый мой вопрос такой: надеюсь, князь Курбский – не мистификация?
Илья Смирнов: Вы, Марина, как в воду глядели: имело место такое поползновение, что переписка с Иваном Грозным и главное произведение князя Курбского – “История о князя великого Московского делах” – “написана когда-то в конце ХУ11 в.” (319), потому как “в ее создании была заинтересована московская оппозиция середины 1670-х годов в лице прежде всего Б.М. Хитрово и кн. В.В. Голицына” (307)
http://www.ruthenia.ru/logos/number/2002_02/03.htm
Назывались и другие имена князей, священников, прочих, якобы притворявшихся курбскими. Подобные конспирологические версии в исследовании Константина Юрьевича Ерусалимского http://fii.rsuh.ru/article.html?id=90105
разобраны и отвергнуты – вежливо, но убедительно. К этим дискуссиям мы еще вернёмся.
А пока о самом исследовании, оно действительно фундаментальное, имеющиеся рукописные варианты творческого наследия Андрея Михайловича Курбского разобраны буквально по словам. Труд каторжный. Сопоставимый с трудом средневекового переписчика. А переписчики-то ошибались. Вот, смотрите, “таблица разночтений 1 – У изводов”. “Сладострастия” - версии: “злодострастия” – “злострастия”. Здесь хотя бы смысл примерно тот же, а вот, например, “вуй”, то есть “дядя”, превращается в “воина” (759). По таким “инновациям” можно проследить родословную: какая рукопись с какой переписана. И реконструировать их происхождение от каких-то других, до нас не дошедших. А то, что дошло, подробно описано: “Барсовский… Переплет – коричневая кожа по картону. Попорчен жучком, потёрт. По корешку в 7 клеточек тиснение – цветочный орнамент. Сверху у корешка к задней крышке приклеена белая бумажная бирка с голубой рамкой, в которой: “Брс. 1816” (412).
Не удивительно, что во введении, после обычных выражений признательности коллегам, автор благодарит “ближайших родственников, долготерпение которых неизмеримо. Моя семья доблестно выносила испытание книгой. Постоянное участие и поддержку я получал на всем протяжении работы от своих родителей, бабушки Марии Ильиничны Михеевой и дедушки Зиновия Львовича Ерусалимского” (16).
Как уже догадались уважаемые слушатели, большая часть издания предназначена для специалистов. Но в 1 томе, который я как раз принес, есть главы вполне общечеловеческого характера, о князе Курбском http://www.orthedu.ru/ch_hist/hi_rpz/1120v%20k.htm
и о восприятии его потомками. Этих глав набирается как раз на книгу среднего размера.
А князь был личностью, достойной того, чтобы вспоминать через столетия: не только военачальник и политик, но замечательный писатель, книжник, переводчик, богослов (311). И каждая эпоха, каждая политическая партия наполняла чем-то своим актуальным историю его бегства в Литву и яростного противоборства с царем Иваном, чья неправедная власть выводится не от бога, а совсем наоборот. От того, кто “вместо избранных и преподобных мужей, правду ти глаголящих не стыдяся, прескверных паразитов и маньяков поднес тебе, вместо крепких стратигов… - прегнуснодейных и богомерзких Бельских с товарищи и вместо славного воинства – кромешников или опришнинцов” (297). Для одних Курбский “первый русский диссидент”, для других – цитирую К.Ю. Ерусалимского – “не раз приходилось слышать полушутливые высказывания: “Как можно заниматься изменником?” За гранью шуток – mass-media с их постоянными сравнениями некоторых так называемых олигархов с Курбским” (14). Думаю, уважаемым радиослушателям не надо специально разъяснять, почему недопустимо механическое опрокидывание современной политики в далекое прошлое с совершенно иными – феодальными и религиозными – представлениями о долге. Напомню только то, что мы уже обсуждали в связи с пограничными конфликтами ХУ1 века: “Русь разделилась на Литву и Москву”, первая официально именовалась “великое княжество литовское и русское”, а после унии Литвы с Польшей титул правителя звучал так: “король польский и великий князь литовский, русский…” и прочее. Это не протокольная формальность, а отражение совершенно реальных претензий на наследие Киевской Руси, поделенное между московскими Рюриковичами и польско-литовскими Ягеллонами, между ними не существовало чёткого географического или этнического рубежа, граница проходила через конгломерат феодальных владений, где говорили на том же русском языке, молились в таких же православных церквях, а знать склонялась, по обстановке, на ту или другую сторону.
http://www.svobodanews.ru/content/Transcript/443094.html Тогдашним аналогом современного патриотизма можно считать верность религии, но православию-то как раз Курбский не изменял, напротив, “переписка с Семеном Седларем была для Курбского духовным общением с православными братьями. Специально для него и других православных князь перевел Девятую беседу Иоанна Затоуста на Первое послание апостола Павла к Коринфянам. В своем письме князь разъясняет отношение православия к чистилищу, наставляет не спорить со схизматиками и еретиками, приглашает к себе в Миляновичи “уста ко устом беседовати” (61). Учтите, что Семен – не ровня князю, не аристократ, а львовский горожанин.
Для Московской Руси сочинения князя-эмигранта– “запретное чтение”, “подозрительная с точки зрения властей литература” (169), И здесь К.Ю. Ерусалимский отмечает: “книгопечатание в условиях церковно-государственной монополии на тираж и репертуар печатной продукции стимулировало производство рукописных книг… Сформировалось различие между “книгой” и “рукописью” и возник феномен “рукописной публикации” (97). Не правда ли, живо напоминает ситуацию с “магнитофонным самиздатом”, который лет 30 развивался параллельно официальному виниловому производству грампластинок? Самиздат, конечно, свободнее от казенного цензора, но цензором легко становится любой переписчик: приводятся примеры того, как лихо “модернизировали” Курбского самозванные соавторы (148 и далее) в соответствии со своими вкусами и быстротекущей модой. А историки потом будут гадать: когда же это написано?
Потом князя вроде как реабилитировали, печатали официально, но самые трудные времена были впереди. Как Вы догадываетесь, речь идет о сталинской кампании восхваления Ивана Грозного, соответственно, Курбский – “предатель и боярский реакционер”, а сочинения его – не источник и не литература, а “злобный памфлет” (260). Но исследователь показывает идейные, историографические предпосылки этого политического шоу, и они отнюдь не марксистские: “С.Ф. Платонов, Р.Ю. Виппер и А.П. Приклонский… развили образ прозорливого и смелого “преобразователя жизни страны” Ивана Грозного, наметившийся еще в трудах К.Д. Кавелина, С. М. Соловьева, С. Горского, К.Н. Бестужева-Рюмина, Е.А. Белова… В концепциях “государственной школы” и послереволюционных советских историков Курбский прошел однотипную идейную “обработку” (262) Слова Сталина об ошибочной мягкости Ивана Грозного в отношении аристократических родов, произнесенные в личных беседах с деятелями культуры в 1940, 1941 и 1947 годах, не являются изобретением вождя и созвучны тезисам Роберта Юрьевича Виппера, прозвучавшим в его “Иване Грозном” 1922 г.” (258). Ну, и последнее посмертное испытание для князя – то, с чего мы начали разговор. Защищая авторские права своего героя, Константин Ерусалимский использует те же аргументы, которые с успехом применил Андрей Анатольевич Зализняк в дискуссии по поводу “Слова о Полку Игореве”:
“многоступенчатый процесс мистификации потребовал бы от его участников почти маниакальной, тщательно законспирированной, корпоративно организованной на протяжении столетия игры…” (326)
Но при этом оговорено, что покушения на устоявшиеся истины могут быть полезны, они побуждают к новому, более тщательному исследованию источников (755) – если, конечно, мотивы для дискуссии именно научные, а не политические или рекламно-скандальные.
А главный недостаток книги – утяжеленный… Нет, не формат, необходимость дотошного источниковедения у меня сомнений не вызывает, но язык тех самых глав, которые можно было бы сделать легкими и живыми, между тем, читателю приходится спотыкаться об “археологию знания М. Фуко”, в связи с которой “проблематично – и требует постоянной проблематизации – превращение списков текста в документ как освоенное читателем единство перформативных структур” (12). Это общая беда. Не только у нас, но и в Западной Европе молодые исследователи –гуманитарии жалуются, что невозможно диссертацию защитить, если она написана человеческим языком. Без “перформативных проблематизаций”. Но, товарищи, надо этому давлению как-то сопротивляться, пока наша наука окончательно не окуклилась. Ученым сам Бог велел проявлять независимость. Тем более, перед глазами такие примеры, как князь Курбский.