“У Шекспира не было времени читать корректуры”. Гость "Поверх барьеров" - поэт Джереми Рид

Джереми Рид


Дмитрий Волчек: Георгий Адамович утверждал, что самыми коварными внутренними врагами поэзии являются остроумие и развязность. Гостю этой передачи — английскому поэту Джереми Риду — удалось взять врагов в плен, и теперь они работают на него. Рид — мастер перевоплощений: природную склонность к переодеваниям и гриму он поставил на службу своим литературным замыслам. Джеймс Баллард рекомендовал начать знакомство с Ридом с романа “В погоне за черными радугами” - истории Антонена Арто, которую рассказывают пять голосов, в том числе жена Генри Миллера Джун (фрагмент ее монолога вы услышите через несколько минут) и с книги “Делирий” - биографии Артюра Рембо. Рид — автор нескольких десятков таких биографий-импровизаций, в которых перевоплощается в аутсайдеров, иконокластов, жертвующих обыденностью ради священного безумия, поэтического преображения вселенной. Одна из последних книг Рида – “Чужестранка на Земле” - история Анны Каван, написавшей замечательный роман “Лед”, который этим летом, с сорокалетним опозданием опубликован, наконец, в русском переводе.
Джереми Рид капризен и не выносит серьезности. Он написал четыре романа о маркизе де Саде, но при этом говорит, что книг де Сада не читал и считает его плохим писателем. Герой его последнего романа “Сетка” - Шекспир; правда, Рид утверждает, что и пьес Шекспира не знает, зато восхищается книжкой Виктории Бекхэм. Об этом, а также о городе мертвых, достоинствах группы “Ролинг Стоунз” и пользе веганства Джереми Рид рассказал Анне Асланян, которая встретилась с ним в лондонском кафе рядом с психиатрической клиникой.

Анна Асланян: У вас при себе блокнот для заметок. Часто носите его с собой — на случай, если вдохновение посетит прямо на улице?

Джереми Рид: Да, я многие свои книги пишу на улице — для меня важно всегда оставаться причастным той огромной энергии, которая протекает через город. По сути, я многое написал прямо здесь, сидя перед этим кафе. Тут часто встречаешь сумасшедших, которые выходят из больницы по соседству, Royal Free Hospital — это люди, способные дать пищу для воображения. Сумасшедшие, выходя из больницы, нередко подходят ко мне, посмотреть, что я пишу, и они понимают, о чем это, тогда как нормальные люди не имеют ни малейшего понятия. Как правило, со мной беседуют люди с психическими расстройствами, шизофреники. Они видят, что я занимаюсь вещами, которые им близки — ведь и у них воображение насыщено образами. Подходят, часто присаживаются, рассказывают мне всякие странные истории, по собственной воле — и это прекрасно. Я записал немало монологов, порожденных душевными болезнями — психозом, шизофренией. Так что я часто пишу, сидя в открытых кафе, а то и просто на улице, в парках, скверах — повсюду, где угодно. Зимой хуже, но все равно обычно удается найти столик на улице. Пишу я только от руки, в таких вот тетрадях, а потом перепечатываю. Нет, не из принципа — мне всегда нравился этот процесс. Ощущать, какова бумага на ощупь, как рука вырезает на листе слова... Хотите посмотреть — вот стихотворение, которое я сейчас пишу. Каждые четыре-пять лет я продаю свои блокноты Йельскому университету — там хранится мой архив. Так вот, раз примерно в четыре года они скупают мои тетради, записи. Нет, не на вес покупают — оценивают по достоинству. Кое-какие деньги мне это приносит. Конечно, это вещи бесценные... Так вот, впоследствии я переношу все на компьютер, но первоначальный текст пишется целиком от руки. По-другому я работать никогда не смогу.

Диктор: “Генри говорил, я отличаюсь от прочих женщин: мехам и драгоценностям я предпочитаю картины, стихи, романы. Мужчины, подобные Арто, знают, как наполнить меня своими мыслями.
Генри не знает, что Арто навещает меня. Но он ищет у меня пристанища на полдня, на вечер или является, не предупредив, – одежда в беспорядке, тело тонкое, как бамбук, руки борются друг с другом, но глаза так мечтательны, так полнятся светом, что забываешь о его измученных жестах, его истерзанном теле. Однажды он пришел ко мне с большим колокольчиком. Сказал, что отпугивал им людей на улице. В Арто таилась болезнь, которой они боялись: предвидение. Он хотел подчеркнуть остракизм, для провидца в материальном мире неизбежный. Писатели, говорил он, не считая Бодлера, Лотреамона, Рембо и сюрреалистов, – образчики банального. Не в силах сменить одну реальность на другую, они пытаются изобразить двухмерный мир. Для него, как для его предтеч-провидцев, поэзия – странствие в непознанное, прибытие в края, не отмеченные ни на одной карте. Но такие открытия влекут за собой отчаянное одиночество: тебя отвергают те, кто боится заглянуть в подсознание.
Арто страдает за счет тех, кто искажает поэтическую правду. Читая рукопись Генри “Тропик рака”, я возмущалась ужасно. “Это не я! Он пишет не обо мне. Он все исказил. Он не способен увидеть меня. Он думает, я тону в самообмане. Он все извращает”. И меня считали истеричкой. Но Арто понял. Он добирался до синяков в моей душе, до областей, где таится одиночество личности. Голубой пустыни, как он говорил.
Там все – мираж. Ты сам, другие, мириады вымыслов, что разыгрывают свои истории. Арто бродит в этих руинах. Жизнь его посвящена изучению внутреннего. Пожелай он нарисовать карту своих находок, города, колодцы, лабиринты, плато, джунгли пришлось бы выдумывать.
Однажды, придя и сев у камина, он поведал мне о том, как ночью его убили. Он расстегнул рубашку и показал вскрытую рану. Я увидела черную корку, струп в форме звезды. Арто сказал, что сутенер нашел его снова, только на сей раз – на ступенях Лувра. Арто его описал: невысокий, в темных очках, одет в черную кожу. Сутенер снял очки, и глаза его оказались золотыми. Вместо зрачков – черные кресты. Он пырнул Арто со словами: “Я подтверждаю: ты – избранный”. И Арто описал свою мгновенную смерть. Он очутился у входа в тоннель. Посланник велел ему пройти в комнату – вероятно, сторожа автостоянки. Пол усыпан окурками, испещрен черными масляными пятнами. Здесь Арто чувствовал себя чужим, был напуган одиночеством. Он сидел, слушая эхо, доносившееся из тоннеля, и тут стены и пол стали ярко-голубыми.
Никто не вошел в комнату, не допросил, не пояснил, чего от него ждут. Он слышал, как ревут машины, но пребывал по ту сторону времени. И когда сидел он и ждал, раздался голос. “Возвращайся в мир, – произнес он. – Безумие – это правда. Ты – избранный. Проползешь на четвереньках по улицам Монмартра, но на спине твоей будет начертано слово”.
Провозгласив это, Арто сорвал рубашку, упал ниц и попросил меня прочесть слово.
Просто голая спина – изгиб позвоночника, узелками выступавшего из худой плоти. Его ногти впились в ковер. Я сказала ему, что знак мне слишком непонятен. Что мне его не истолковать. Я твердила, что вижу знак, но не умею перевести его оккультное значение на мирской язык. В словаре Арто внутренние и внешние реальности не различались. Ему было сложно, поскольку он ждал от людей, что они постигнут эту ловкую перестановку смыслов. То, чего хотел этот человек, было выше человеческих сил. “Страх – это поэзия, – говорил он. – Внутреннее – импульс в соприкосновении с метафизическим”.
Сидя в кресле, он походил на паука; ежился, сжимался, разрастался, а голос его спорил с его планами: театр, надежда на еще одну поездку в Мексику, книги, которые он намерен писать, – перепутанная мозаика фрагментов бурлила в его рассудке, не находя покоя. Арто живет в ментальной пыльной буре. Он хочет обозначить разнообразие мысли, а не выделять частности. Он работает спонтанно либо вообще не работает. Чернила не умеют летать со скоростью мысли. В этом его беда”.


(Монолог жены Генри Миллера Джун из романа Джереми Рида “В погоне за черными радугами”)

Анна Асланян: Вы написали десятки биографий. Что вами движет - желание растворяться в других персонажах? Кто из ваших героев по-настоящему близок вам? Если взять, скажем, биографию писательницы Анны Каван, ее, вероятно, было трудно писать — она ведь очень тщательно скрывала свою жизнь, даже дату рождения подделала. Чем привлекает вас Каван?

Обложка биографии Анны Каван
Джереми Рид:
О да, я часто пишу о людях, к которым чувствую определенную близость. В особенности — об аутсайдерах, о тех, кто, как мне кажется, в том или ином смысле нуждается в реабилитации. Так, Анна Каван, которой уже нет в живых, не может заступиться за себя сама, поэтому я решил, что должен что-то для нее сделать. К тому же, до того была лишь одна книга о ней – “Случай Анны Каван” Дэвида Калларда. Вот я и решил, что сделаю это.
Что касается сбора материала, во-первых, существует ее архив. Потом, я связался c людьми, ее знавшими, в частности, с Роуз Нокс-Пиблс - единственной из ее друзей, кто еще жив. Роуз знала Анну с отрочества, лет с семнадцати. Ее мать дружила с Анной. Роуз подготовила для меня отпечатанный текст, где очень подробно рассказала о том, что Анна любила, о многом таком, про что мне хотелось узнать: как был устроен ее дом, какую одежду она носила, какие у нее были духи, что она читала, что ела. У Роуз очень цепкое зрение, она прекрасно воспроизводит визуальные подробности. Вот так я и работал. Встречался с несколькими людьми, которые с ней были знакомы, а потом свел все воедино.
Я читал книги Анны и решил, что должен сделать для нее хоть что-то. Она мне всегда нравилась, я подумал: она мне столько дала, я обязан в свою очередь чем-то ей отплатить. Видите ли, я ведь никогда не пишу биографий — только субъективные интерпретации личностей, которые меня интересуют. Дело в том, что мне не нравится сугубо научный, академический подход. Поэтому мой стиль — исключительно эмоциональный; я собираю факты, какие могу, а потом, если можно так выразиться, перерабатываю все это в нечто более соответствующее духу моего героя. Так было и с биографией Анны. Я пытался вжиться в ее образ, представить себе, какая она была, что ей могло нравиться. По-моему, книга вышла вполне неплохая. Те, кому интересна ее жизнь, могут прочесть эту биографию и получить некое представление о ней.
Не знаю, почему, но люди, которые занимаются официальным веб-сайтом Анны Каван, книгу до такой степени невзлюбили, что попросту не признают ее существования. Таким образом, мне неизвестна реакция широкой публики, но предполагаю, что кому-то из читателей Анны книга пришлась по душе. Чем она не понравилась владельцам сайта? Вероятно, своей крайней противоречивостью и ненаучным подходом. К тому же, они были недовольны тем фактом, что я утверждаю: она покончила с собой. Ведь всегда существовало это заблуждение - якобы Анна умерла от сердечного приступа. Это не так. Она сделала себе укол в руку, желая умереть.
У меня только что вышла книга о Джоне Стивене — биография этого “короля Карнаби-стрит”. О, Джон Стивен всегда был моим героем! И он тоже совершенно незаслуженно забытый персонаж. Выйди этот человек на улицу сегодня, одетый так, как он обычно одевался, его бы заклевали. А ведь он создал этот мужской образ в 60-е, который сделался всеобщим, универсальным. Мне нравилось и то, что он происходил неизвестно откуда, был очень беден, начинал свое дело в одной комнатушке, а потом стал самым известным поп-дизайнером своего времени. Эту вещь я написал с помощью его партнера, который познакомил меня со всеми подробностями того, что происходило на Карнаби-стрит. И здесь я, опять-таки, естественным образом импровизировал, использовал факты лишь как основу.

Анна Асланян:
Давайте перейдем от поп-дизайнеров к поп-музыкантам. Кто ваши музыкальные кумиры? Вас нередко называют Дэвидом Боуи британской поэзии. Вы действительно чувствуете какую-то связь между собой и этим персонажем?

Джереми Рид: Пожалуй, я всегда увлекался рок и поп-музыкой куда сильнее, чем книгами — музыка захватывает меня полностью. Она интересует меня сильнее, потому что это - вещь гораздо более современная и обладает более прямым воздействием. У меня есть по-настоящему любимые певцы — например, Марк Алмонд, он очень популярен в России, записал множество русских песен по-английски. Мы с Марком недавно сделали совместный проект — скоро выходит моя книга стихов, а также его диск, он его специально записал для этого.
Еще я всю жизнь любил “Роллинг Стоунз”. Что касается Боуи, в нем меня всегда привлекала способность создать визуальный образ, создать и постоянно его преобразовывать. Эта его андрогинная внешность, сексуальная двусмысленность... Если же говорить о его альбомах, мне больше всего, пожалуй, нравится берлинский период: “Low”, “Heroes”, “Lodger” - одним словом, середина 70-х. По-моему, именно тогда ему удалось впервые по-настоящему реализовать свой голос. На мой взгляд, он не записал ничего стоящего года с 80-го — ничего интересного, ничего осмысленного. Но у него был период, лет 10, когда он умел сочетать свой голос с этой поразительной внешностью. Это было в действительности революционным решением. По сравнению с этим все, что он делал потом, никуда не годится. Последующие альбомы лишь демистифицируют его фигуру, лишают магии, некогда ей присущей, убивают мистику. После того периода он превратился в обычного Дэвида Джоунса, который записывает обычные альбомы; все это меня оставляет абсолютно равнодушным. Хотя сейчас он снова начал меня интересовать — теперь, когда стоит на пороге смерти. У него ведь было четыре сердечных приступа за последние годы, он перестал выступать, так что можно сказать, что он уже заглянул в глаза смерти, находится в непосредственной близости к ней. Меня много раз спрашивали, не хочу ли я написать книгу о нем, но такого желания не возникало. В реабилитации он не нуждается, он и так знаменит; мне куда интереснее писать о людях, стоящих где-то вовне, смотрящих на вещи со стороны и тем и замечательных. А желающих стать биографами Боуи и без того хватает. Правда, написано о нем не так уж много — он ведь никогда не давал доступа к информации, причем все книги о нем жутко скучные. С другой стороны, тема эта настолько избитая — что тут писать. К тому же, он потащит тебя в суд, если используешь что-то такое, что ему не понравится. Совершенно никакого доступа к фактам его жизни нет — полагаю, он не собирается это менять, хочет оставить мистический ореол вокруг себя, некую двусмысленность, которая его всегда окружала. И это, я считаю, его неотъемлемое право. Разве что он сам решит написать о себе. А так он, видимо, не разрешит делать этого и другим, до самой своей смерти.
Единственный музыкант, чью расширенную, полную биографию мне хотелось бы написать (но и тут возникла бы та же проблема — доступ к данным закрыт) — это Мик Джаггер. И он тоже за эти годы создал невероятный образ, феноменальный. Каким бы известным, признанным он ни был, он всегда оставался богемной личностью, всегда — аутсайдером. При всей своей мировой популярности он все равно в некотором смысле всегда был и остается истинным нонконформистом, не желающим играть по правилам.

Анна Асланян: В каком же смысле он и его товарищи по “Стоунз” не желают играть по правилам - сегодня, когда они во всем стали такой же частью истеблишмента, как любая другая знаменитость?

Джереми Рид: Вовсе нет — это не сказывается на их выступлениях. Они все так же наэлектризованы, полны энергии, как и сорок лет назад — это феноменально! Что до личности самого Джаггера, по-моему, настоящего его лица никто толком не видел — это была бы совсем другая история. Он ведь собирался написать собственную биографию, но не смог. Мартин Стоун сказал ему, что лучшего биографа, чем я, ему не найти. И это правда — я мог бы написать отличную биографию. Но этого никогда не будет — он никогда не согласится на это. Потому что не хочет лишаться своей загадочности, а может быть, не хочет заново переживать свое прошлое, или попросту не помнит его. Меня в нем привлекает его способность к преображению, — опять эта способность! А внешность этого человека! Посмотрите на него: некогда — прыщавый паренек с южной окраины Лондона, надутые губы, накрашенные помадой, джинсы в обтяжку, которых тогда еще никто не носил. Выходит на сцену и выплескивает в зал небывалую энергию — поразительно! И тот факт, что ему до сих пор хочется этим заниматься — это не менее поразительно. То же и Кит Ричардс — расхаживает, покачиваясь, в своем длинном кожаном плаще — прелесть! Ричардс — музыкальное ядро группы, это несомненно. Но я считаю, что лучший гитарист, какой когда-либо был у Стоунз, это Мик Тейлор — он играл с ними несколько лет. Блестящий, потрясающий гитарист — лучший из всех. Теперь он играет в пабах, денег совсем нет, получает какую-нибудь сотню в неделю, и все. Вот он и вправду герой, достойный восхищения; он никогда не впутывался во все это.
Еще одна причина, — пожалуй, основная - почему “Роллинг Стоунз” мне интересны, это тот факт, что они такие поджарые. Мне нравится, что все они, подобно мне, до сих пор имеют талии в 28 дюймов, ни один из них не перешел рубеж в 10 стоунов. Одна кожа да кости. Думаете, легко поддерживать себя в такой форме столько лет? Это феноменальное достижение! Худые ноги, худое тело — прекрасно! Это поразительно. Наверняка Джаггер - веган, как и я; я уверен, что он не ест никаких животных продуктов. Я всегда вспоминаю эту цитату, — я писал об этом в книге о Жане Жене — о том, что творить способны только худые люди. Мне нравится фигура Джакометти — вот мой прототип. Джакометти — худой до крайности, анорексичный человек; это было давно, тогда никто не переживал по этому поводу. В “Роллинг Стоунз” мне нравится именно это — то, что они сохранили свои фигуры, свои кожу да кости. Уверен, что Джаггер если и не веган, то весьма близок к этому. Иначе таким стройным оставаться невозможно. Сам я — веган, целиком и полностью, уже очень давно, а до того был вегетарианцем. По моему мнению, мясо, которое человек переваривает, делает его хуже как личность, вытворяет черт знает что с его телом, вызывает рак желудка — все что угодно. Это — источник всего дурного, всяческой отравы, за исключением разве что Тони Блэра. Последний — вообще ходячая отрава, мясо же стоит на втором (с небольшим отрывом) месте.

Дмитрий Волчек: Одним из первых откликнулся на русские переводы Джереми Рида Кирилл Кобрин. Его заметки о романах “Изидор” и “В погоне за черными радугами” были озаглавлены “Любимый поэт Бьорк” - в самом деле, исландская звезда говорила, что стихи Рида – самая прекрасная и потрясающая поэзия на свете. Кирилл Кобрин – о розовом дыме поп-культуры, из которого появилась фигура нашего героя:

Кирилл Кобрин: Джереми Рид – прежде всего, поэт, и, во-вторых, любопытный богемный поп-герой последних тридцати с лишним лет. Давно прошли времена, когда литературу порождала почти исключительно сама литература (так называемая “жизнь” не в счет, это одно из наиболее распространенных заблуждений самой литературы); теперь ее активно генерирует поп-культура. Джереми Рид – порождение лондонской эпохи глэма семидесятых годов; его декадентскую галломанию (Бодлер, Рембо, Лотреамон, Арто) следует рассматривать сквозь призму увлечения этими персонажами в тогдашней лондонской музыкально-артистической богеме. Французский символизм и декаданс, прочитанный посредством Дэвида Боуи – гения фантазии, немыслимого экзотического существа, трансвестита высочайшей артистической пробы – вот формула этого декадентства. Боуи превращался то в Зигги Звездную Пыль, то в Белого Тощего Герцога, Рид становился то покойным гитаристом “Роллинг Стоунз”, то сошедшим с ума театральным революционером, то загадочным сочинителем кощунственного шедевра. Боуи и другие герои глэма были помешаны на гриме, париках, блестках, высоких каблуках, Рид трансформировал собственный трансвестизм в литературу – в свой первый роман “The Lipstick Boys”, в романизированные биографии, в стихи, в запредельный экзотизм своих длинных описательных и перечислительных пассажей, полных немыслимых красок, вещей, запахов, животных и событий. Читатель со стажем поморщится – действительно, проза Джереми Рида находится на грани дурного вкуса. Но “хороший вкус” не входил в художественную задачу поклонника сюрреалистов и одного из героев “свингующих семидесятых”. Сюрреалисты объявили хорошему вкусу войну, а рок-культура – прилежный ученик сюрреализма. Избыточность, скверные манеры, эпатаж, экзотизм, экзотизм и еще раз экзотизм – вот что правило миром последние сорок лет. Сейчас все это выродилось в монотонную пошлость – но когда-то странные люди в несусветных тряпках и с несусветными прическами были самыми живыми и интересными в западном мире.

Анна Асланян: Поговорим о ваших хобби. Считаете ли вы себя фетишистом? Я имею в виду ваше увлечение губной помадой - вы ведь ее собираете. Или фетишизм — слишком сильное для этого слово?

Джереми Рид: О нет! Я — фетишист, одержимый. Если что-то люблю, то это превращается для меня в наваждение, я одержим этой вещью — абсолютно. Думаю, это — составная часть той чувственности, которая мне свойственна от рождения. С самых ранних лет меня чрезвычайно занимала внешность — то, как человек выглядит. На улице я постоянно смотрю на то, как люди одеты. Одежда, косметика — эти вещи меня завораживают. Я целыми днями готов смотреть на чей-нибудь макияж. Это самая интересная штука на свете.

Анна Асланян: Почему же вы сами не красите губы?

Сборник стихов Джереми Рида
Джереми Рид:
Да потому, что в таком виде ходить по этому городу невозможно. Тональный крем — еще куда ни шло, но остальное... Когда я выступаю, другое дело. Но на улице, куда бы я ни пошел, везде возникает множество проблем. Мир, в котором мужчины красятся, находится в другом, параллельном измерении — здесь это никогда не войдет в норму. Все это очень неприятно, что и говорить. Мы живем в городе для хулиганов, и ходить в полном макияже тут не станешь - это сумасшествие. Да-да, правда.
Меня всегда занимают мелочи — например, в работе, а также в окружающих людях, в их виде. Так что, если вижу человека с потрясающим макияжем, я готов разглядывать его весь день. Например, я обожаю Викторию Бекхэм за ее внешность; она — один из моих кумиров. Я пишу цикл стихотворений о ней — опять-таки, потому, что ее настолько недооценивают, а мне хочется сочинять стихи о том, о чем никто больше писать не станет. Мне ужасно нравится тот образ, который она сама для себя создала. Энди Уорхол ее бы обожал, она несомненно стала бы одной из участниц его “Фабрики”. Она появилась из ниоткуда и сама себя создала — этот мифологизированный, безупречный образ: губы, глаза — невероятно! Ее книга про высокие каблуки и прически, “Эти добавочные полдюйма” - моя самая любимая книга на свете.
Она, разумеется, и понятия не имеет о том, что я вообще существую. Однако мне нравится то, что она столь одержима собой, она - воплощенный нарциссизм, полностью зациклена на своей внешности. Мне бы очень хотелось с ней познакомиться. Но я ведь не вращаюсь в тех кругах, так что вряд ли это когда-либо произойдет. Разве что я пошлю ей свой стихотворный цикл. Да нет, конечно — я ведь мало с кем общаюсь; в общем, это почти исключено. А было бы так хорошо.
Книга ее замечательная — написано настолько наивно, но при этом с таким энтузиазмом! Она пишет о том, как одевается — другие вещи ее не интересуют. Но поскольку в этом фетишизме столько одержимости, мне это ужасно нравится. Будь я одним из членов жюри Букеровской премии, я бы поставил ей высочайшую оценку.

Анна Асланян: Вернемся к вашим собственным книгам. В последнем вашем романе, “Сетка”, показан Лондон, населенный японцами, полуразвалившийся. Как вы воспринимаете город, его изменения за последние несколько десятилетий? Какие у вас любимые места и маршруты?

Джереми Рид: Мне особенно нравится Сохо. Для меня в этом районе важно то, что он того и гляди взорвется — этакое дистопическое место. Не удивлюсь, если лет через 10 оно загорится и взлетит на воздух. Лондон меня привлекает тем, что это — город мертвых. Так было испокон веков — где бы ты ни шел, всегда шагаешь по трупам. Мне нравится Сент-Джайлс, центральная его часть (мы там иногда выступаем), там похоронено столько мертвецов — казненные, те, кто умер во время эпидемии чумы. Одним словом, то, что Лондон насквозь пропитан смертью, меня очень сильно привлекает. Еще мне нравится, что никто не чувствует себя в этом городе своим — человек тут лишен каких-либо корней. Если ты исчезнешь, никто об этом и не узнает.
Да, еще Кларкенуэлл — очень интересный район. И там тоже полно мертвецов. Потом, все, что близ реки, верфи, доки — все это меня завораживает.

Анна Асланян: Какие еще места, кроме Лондона, вам интересны? Много ли вы путешествуете?

Джереми Рид: Нет, времени не хватает — я слишком занят, всегда что-то пишу. Потом, не люблю аэропорты. То есть, не сами по себе аэропорты — мне не нравятся нынешние меры безопасности. Это ужасно, из-за этого мне совершенно не хочется никуда летать. Гораздо лучше ездить на поезде, на машине... “Евростар” еще ничего, но самолеты в наши дни стали просто невыносимы. Поезда куда приятнее, куда спокойнее. Тогда как самолеты... В наши дни — в этом виноват Блэр — с тобой обращаются, как с террористом, стоит только войти в аэропорт.

Дмитрий Волчек: Джереми Рид написал четыре книги о маркизе де Саде: трилогию “Замок наслаждений” и роман “Когда опускается хлыст”, который недавно вышел в русском переводе. В этой книге маркиз де Сад обретает бессмертие и в конце XX столетия путешествует по дорогам Европы в синем “мерседесе”:

Диктор: “В детстве, в Соманском замке, громоздившемся посреди сиреневых вершин Воклюза, я возбуждался, когда зимой сгущались сумерки. Моя сердцевина упрочивалась и углублялась, от других меня отчуждали привилегированное положение и мания, которую мне нравилось сдерживать, зная, что однажды я спущу ее с цепи. Желание пантерой засело в моей голове. Притворно безразличный взгляд, похожий на черный нависший смерч. Но порой, когда я переставал мечтать, когда сознавал свою самобытность, щелки кошачьих глаз распахивались свирепыми зелеными солнцами. Я уже знал, что ядро мое – неукротимая ярость. Все послушно сжималось по моему внутреннему велению. Необходимо подчинить человека или воображаемую ситуацию автономному потоку сознания, дабы утвердить свое превосходство, которое выливалось в жестокость. Я всегда презирал посредственности – всех тех, кто соглашается и приспосабливается. Они – стражи ограничений. Ум их выключен или затоплен, подобно морской губке.
Он возвращается ко мне: черный спутник, пятнышко на орбите сознания – такое далекое, что не засечь. Затем оно ускоряется и вдруг пересекается с моментом ярости. Черное солнце коптит, приводя меня в бешенство. В четыре года я бросился на кого-то в два раза старше. Как сейчас вижу. Солнечные лучи косо падают сквозь тополя на ветру, а мой противник почему-то запутался в изменчивых горизонтальных тенях. Меня нисколько не волновало, что передо мной – принц Луи-Жозеф. Он просто стоял на пути. Неясное овальное пятно его бледного лица, наглого, напыщенного. В ту минуту я не верил, будто кто-нибудь может помешать моим намерениям. Что-то щелкнуло. Справа и слева вспыхнули цветные кляксы – изумрудные, вишневые, шафранные платья. Но цветá не принадлежали людям. Возможно, форму этим пышным шелкам придавали вешалки. Я уже не стоял в парке под закатным солнцем. Я обратился в самодостаточную энергию. Моего соперника парализовало. Его бледное лунообразное лицо настолько приблизилось, что нельзя было не ударить. Он не отступал. И чем сильнее я бил, тем ближе, удушливее придвигалось лицо. Оно напоминало статичную мишень. По невыразительной маске пробегали красные зигзаги. И вдруг чьи-то
руки крепко схватили меня, а женщины забились в истерике на заднем плане, где, казалось, внезапно включился звук, и кто-то с огромной силой сгреб меня и потащил назад, а я замахал ногами над землей, барахтаясь, точно муха, застрявшая в паутине. В своей камере я не могу выпрямиться во весь рост. Два забранных густыми решетками окошка пропускают скудные лучики света. Иногда я протягиваю руки и взвешиваю его в ладонях. Логово мое упрятано за девятнадцатью железными дверями. Даже представить себе невозможно. Я мысленно просверлил в каждой дыру, а затем составил
план девятнадцати побегов. Чтобы выбраться отсюда, мне придется истончиться, как змея. Извиваясь спиралью, проползти сквозь отверстия и клыками впиться в яремную вену противника”.


Анна Асланян: Как следует (и следует ли вообще) читать этого автора в 21-м веке? Что в садовских идеях вам близко?

Джереми Рид: Я всегда считал де Сада самым скучным автором на свете — его совершенно невозможно читать. Нудная проза, полная нездоровой одержимости содомией, написано отвратительно, безобразно. По-моему, никто и никогда его не читал — людям были интересны его идеи, но не проза. Я потому и решил о нем написать, чтобы преобразить представление о нем, дать людям хоть какую-то возможность им увлечься. То есть, мне нравится его личность, его идеалы, он ведь был настоящим бунтарем, но его книги — нет. Известен он был всегда, но читать его никогда не читали — ведь его книги совершенно непригодны для чтения. К тому же, там столько омерзительных скатологических деталей — мне это нисколько не интересно. Их никак нельзя назвать эротичными. Там одна лишь одержимость, ничего больше. Его книги были написаны под влиянием сильнейшей ненависти к той системе, что заключила его в тюрьму; этим, вероятно, и объясняется такая концентрация оскорблений. Но сама жизнь его была полна приключений. Несколько раз бежал из тюрьмы, в конце концов, оказался в сумасшедшем доме, сочинял пьесы... Мне всегда нравилась эта история о том, насколько нестерпимым был для него вид прекрасного — до такой степени, что он покупал розы и топтал их. В этом есть некое искупление его натуры — он понимал, что такое прекрасное, а потому мог его ненавидеть. Мне кажется, он так и не оказал большого влияния ни на одного писателя — за исключением разве что Жана Жене, которому были близки какие-то стороны характера де Сада, хотя он его, видимо, никогда не читал. У него с де Садом было что-то общее — извращенная чувственность, наверное. Больше в голову никто не приходит. Возможно, Жорж Батай и ему подобные — им удалось отразить что-то из эстетики де Сада.
Нет, мне всегда хотелось как-то играть с его личностью, поместить ее в другой контекст — какой смысл застревать в его веке, давно прошедшем, мертвом? Как-то раз я побывал в его замке, привез оттуда камень из стены. Тогда — это было лет 10 тому назад — его как раз кто-то собирался купить. Это были развалины, но весьма внушительные, непревзойденные, затерянные где-то в прованской глуши. Еще мне нравится, как перед смертью он попросил похоронить себя под каким-нибудь деревом, что там не было ни таблички, ни знака — никто так и не знает, где он лежит.
В поместье де Сада сейчас делают весьма неплохое вино, оно так и называется — “Маркиз де Сад”. Мне как-то подарили пару бутылок, очень хорошее. Очень темное красное вино, вполне типичное для тех краев.
Написать роман о нем меня побудило — в очередной раз — желание реабилитировать его фигуру. Я выбрал в качестве заглавия название песни “Роллинг Стоунз” - у них есть такая песня, “Когда опускается хлыст”. Подумал, почему бы не соединить их. Получилось, как мне кажется, хорошо - между ним и этими музыкантами есть некая связь. Определенная чувственность, а, кроме того — нежелание соответствовать, отказ от однородности, от принадлежности к мейнстриму. Музыка - основной мой интерес, если не считать литературы. А “Роллинг Стоунз”, как я уже говорил — мои кумиры; я считаю их настоящей богемой, они всегда были и остаются нонконформистами. Единственное, в чем они не отличаются от остальных — это в том, что касается денег. Есть в этом некое лицемере. Странно, зачем им вообще столько денег? Зачем человеку - Джаггеру или Ричардсу - 800 миллионов? Что с ними делать? Непохоже, чтобы они помогали другим.

Диктор: “В 1799 году “Журналь де Пари” и все газеты сообщили, что я умер. Так попытались избавиться от меня. Коль скоро автор “Новой Жюстины” и “Жюльетты” скончался, скандал вокруг книг, от которых я уже отрекся ради собственной безопасности, гораздо легче погасить. В том же году я остался без средств, и меня выселили из сент-уанской квартиры под Парижем, ставшей моим временным пристанищем. Быть может, это страх вызвал шизоидное раздвоение личности, или я настолько отмежевался от своих произведений, что мог приписать их авторство незнакомцу? Я пытался получить место хранителя музея или библиотеки, дабы содержать Мари-Констанс, с которой жил.
В действительности мы почти бродяжничали, мою шелковую рубашку обменяли на дырявую льняную, перчатки испачкались в уличной грязи, а затем перчаток не стало вовсе – остались только поврежденные пальцы, и на руках появилась синевато-пурпурная сыпь. Спустя недели и месяцы я уже не мог на них смотреть. Белые перчатки, которые я ношу теперь, напоминают о том, что нужно всегда беречь эти самые чувствительные органы. Они покрыли тысячи миль бумаги. Они были балансировочными болтами моего разума. Правая рука служила мне в Бастилии, вопреки изнеможению и такому полярному холоду, что на запястье вырастал браслет из голубого льда.
Накануне Нового, 1800-го года меня подобрали на улице – я умирал от голода. Я мог бы проглотить что угодно: труп бродяги или пасюка, конский хрящ, брошенный в мусорное ведро на мясном рынке. Но мною завладела навязчивая фантазия съесть самого себя. Больше ничего не оставалось. В наши дни люди продают кровь, чтобы выжить; вот и я собирался уменьшиться, расставаясь с собой по кусочку в ходе автоканнибализма. К тому же мои долги росли в геометрической прогрессии. В результате развода я должен был Рене-Пелажи сто шестьдесят тысяч ливров. Единственный мой адрес – позади версальского сарая. Писать стало труднее, ибо посягнули на то личное пространство, которым я обладал долгие годы заключения. Иногда я должен выпускать предвзятые идеи и фразы на свободную орбиту, чтобы затем можно было направить их обратно через коридоры повторного вхождения в атмосферу для приземления на странице. Процесс напоминал ловлю воображаемых мух в зоне невесомости. Я терял самообладание. В паранойяльном бреду я уверился, что люди воруют мои мысли. Мои фантазии передавались по воздушным волнам. Я стал запутывать следы на улице, периодически заглушая свой разум, дабы противостоять вторжению. Холод снижал мою работоспособность. Когда вынужден постоянно дышать на пальцы и ходить взад-вперед по улице, стимулируя кровообращение, работа приобретает новый ритм – удрученный и отчаянный, сродни желанию надругаться, вырвать кишки у единообразия и самодовольства большинства вымыслов.
Несмотря на отмену цензуры, провозглашенную революцией, невзирая на то, что я специально отсылал переплетенные экземпляры своих произведений Директории, меня все равно преследовали. Есть люди, меченные с самого рождения. Что бы они ни делали и куда бы ни шли, их окружает неугасимое свечение. За ними следят, их высылают, беспомощная власть их примерно наказывает. Они будто мигрирующие олени, которых клеймили во сне, забрызгав крестец красным. А дальше – лишь вопрос времени.
Кто-нибудь раздвинет шлицу пиджака, являя взору метку, а другой сорвет темные очки, обнажая глаза, в которых написано “Я ЕСТЬ”. “Я” – в правом зрачке, “ЕСТЬ” – в левом”.


Анна Асланян: Ваше творчество ценил Джеймс Баллард. Дружили ли вы с ним или это было просто литературное знакомство?

Джереми Рид: Мы несколько раз встречались, но он, как и я, вел жизнь достаточно уединенную, не хотел иметь ничего общего с официозной литературой. Мы много переписывались. Джим, подобно мне, писал только от руки — даже на машинке ничего не перепечатывал. Так вот, мы долгое время обменивались письмами, часто писали друг другу. Бóльшую часть этой переписки я со временем продал — все пошло в йельский архив. За годы у меня скопилось много писем. Он искренне восхищался моими книгами, а я - его. Ведь он преобразовал британский роман с помощью своего языка — основанного на нейробиологических терминах. Именно такой язык стремился использовать я — словарь, абсолютно несвойственный современной литературе. Этому научил меня Баллард. В основном я читаю такие вещи, как “New Scientist” и подобные ему журналы — там используется особый словарь, язык квантовой физики, близких к ней предметов. Именно так поступал Баллард. Это был замечательный писатель. По-моему, он совершенно не интересовался литературой — ни капли. Технология — другое дело. Но он обладал великим воображением: его система образов, его стиль — это совершенно удивительно. Я говорю о его ранних вещах; впоследствии он утратил эту способность — он ведь долго и серьезно болел, у него был рак простаты. Но до какого-то момента, до “Суперканнов” он был прекрасным писателем. Последние его книги неудачны; но то, что он делал в 70-е: “Автокатастрофа”, “Бетонный остров”, “Высотка”, “Багряные пески” - все эти вещи, включая “Выставку жестокости”, - все это были настоящие шедевры. На недавней выставке, посвященной его работам, я не был. Мне показывали каталог, но я не пошел. И подозреваю, что, будь он жив, он тоже не пошел бы. По-моему, его совершенно не интересовала шумиха вокруг его имени. Он изо всех сил отстранялся от литературы и связанных с ней дел. Деньги ему принесли фильмы — “Империя солнца”, “Автокатастрофа”. А до их появления он зарабатывал мало. Замечательно его влияние на британскую прозу — если бы не он, она вся свелась бы к какому-то репортажу на социальные темы. Он был первым, кому удалось вытащить ее из той ямы, в которую она опять проваливается нынче. Он же поднял ее на качественно другой уровень, придал ей, можно сказать, некую астрофизическую траекторию. Он ведь тоже писал о кумирах современной публики — я и этому научился у него. В “Выставке жестокости” он пишет о Джоне Кеннеди и Мэрилин Монро, об иконах 20-го века — в этом ему виделся путь вперед. Поразительный писатель, ранние его книги были революционными — в них представлено видение будущего. Для британской литературы он был слишком противоречивой фигурой; они такое не любят, их это оскорбляет, кажется опасным. Баллард, как мне кажется, учился у Берроуза — у того были свои, особые методы эпатажа.

Анна Асланян:
Что вы вообще читаете? Как вам видится история английской литературы, поэзии прошлого века?

Джереми Рид: Мне очень нравится Дентон Уэлч - он тоже никакого отношения не имел к литературным кругам, прожил мало, умер молодым, но успел написать “В юности — наслаждение”, роман, который высоко ценил Берроуз. Это очень важный писатель. Еще очень важен для меня Джослин Брук. Он тоже писал свои безумные, страстные романы, находясь вне литературного мира. Он покончил с собой в 60-е. Затем, конечно, Анна Каван. Еще мне нравится Энн Куин, прекрасная писательница. Я начал ее читать всего четыре-пять лет назад, и она произвела на меня сильное впечатление. Она покончила с собой в Брайтоне — прыгнула с пирса и уплыла в море. Ее четыре романа - замечательные книги. Баллард тоже восхищался ей; по-моему, благодаря ему она получила какую-то премию. Она была подрывным элементом по отношению к истеблишменту — подрывала основы.
Одна из самых любимых моих вещей – “Книга Каина” Александра Трокки. Еще один шедевр неортодоксальной литературы, не книга, а черный бриллиант. Вы спрашивали про поэзию. Единственные поэты, которых я читаю — американцы. Мне всегда нравился Джон Ашбери, он производит большое впечатление. Еще — Джеймс Скайлер, Джон Уиннерс. Очень хорош американец Том Ганн. Одним словом, если поэзия, то американская. Ведь британская — настолько конформистская, скучная, в ней начисто отсутствует воображение. Все эти поэты вроде Филипа Ларкина, Эндрю Моушена, Саймона Армитеджа — абсолютная мертвечина, полнейшая скука. Не понимаю, зачем вообще такое писать — такое обыкновенное, лишенное воображения. Оден? Ну, он до того педантичен, постоянно проповедует свою поэзию; мне кажется, потому его стихи и состарились так быстро. Когда он только начинал — не знаю, может быть... Вообще я, как правило, читаю очень и очень мало стихов — слишком скучно. Хотя Джона Ашбери читаю всегда, что бы у него ни вышло — я обожаю его вещи. И тут опять важно то, что он — не внутри, а снаружи по отношению ко всему остальному. Так что да, вот это читаю, а в остальном из стихов — почти ничего.
Правда, я читаю поэзию 17-го века — кое-кто из английских поэтов того времени мне нравится, например, Кристофер Марлоу. Он ведь писал не для того, чтобы его издавали — просто писал, и все. Они же были изгои, которых никто никогда печатать не собирался; они и не думали ни о чем таком. Вот это мне очень нравится. Как нравится и то, что у Шекспира никогда не находилось времени читать свои корректуры — такое отношение мне по душе. Ему было просто наплевать. Узнай он, как серьезно мы к нему сегодня относимся, он поразился бы, да что там - умер бы со смеху. Он же писал кое-как, очень быстро, по наитию — и только; написал и отправился в паб. Все они лишь так и поступали. Это теперь ученые целую жизнь кладут на его изучение. Вот этого я никогда не понимал. Я так и не прочел ничего у Шекспира, кроме сонетов — их я очень люблю за то, что они такие печальные.
Я вообще не понимаю, почему писатели настолько преисполнены сознания собственной значимости. Ведь их труды будут забыты — так происходит чаще всего; а с теми, кто всячески себя рекламирует, это происходит с еще большей вероятностью. Именно этим мне и нравится 17-й век — ничего похожего тогда не было. Никакой шумихи вокруг книг, да, в сущности, и книг толком не было. Писатели не забивали себе голову подобной ерундой — они знали, что завтра их не будет, и жили, исходя из этого. Такое отношение мне всегда представлялось наиболее правильным. Завтра тебя, возможно, уже не будет — я каждый день воспринимаю именно так. Невозможно создать ничего хорошего, если постоянно беспокоиться о том, как к тебе относятся другие, что у тебя за репутация. Это глупо. С таким подходом надо идти в банковские служащие или еще куда-нибудь. Люди вроде Эндрю Моушена — те же банковские клерки, они ведь пишут языком того же уровня: никакого воображения, никакой образности. Филип Ларкин называл себя “поэтом госслужащих” - таковым он и был. Или, еще точнее, просто госслужащим — вот кем его вполне можно считать. Настоящих поэтов очень мало, очень и очень мало. Это люди, которые не стремятся к популярности. Ну, напишешь какую-нибудь книжечку раз в четыре года... Но так поступают очень немногие. Вы посмотрите, чем поэты занимаются — сплошная погоня за популярностью. У них попросту не хватает времени на поэзию. Ведь стихи надо писать ежедневно. Я делаю именно так. Сейчас я заканчиваю очень большую, на 500 страниц, поэму о моей жизни в Лондоне, о Лондоне вообще, и так далее. Невероятно противоречивая вещь, очень сильная. Мне любезно согласились помочь ее напечатать. Сам я тоже пользуюсь компьютером, но у меня на это никогда не остается времени. В данный момент я кроме этой поэмы заканчиваю роман и еще одну книгу, так что всего не успеваю. Но всегда находятся люди, готовые мне помочь в таких делах.

Анна Асланян: Расскажите о том, как вы сотрудничали со Стивеном Барбером.

Джереми Рид: Мы со Стивеном познакомились, узнав о том, что нас связывает любовь к Антонену Арто. Он написал книгу об Арто, и у меня тоже есть роман о нем, “В погоне за черными радугами”. Так мы и познакомились — из-за общей любви к определенным писателям: Жану Жене, Арто. Стивен нравится мне и как личность: очень много знает, скромен; потом, у него много связей, которые часто оказываются полезными в работе. Если он узнает о том, что ты над чем-то работаешь, он всегда готов помочь, указать на что-то, познакомить с материалами, в целом облегчить тебе задачу. Он — прекрасный читатель. Мы вместе написали одну книгу. “Калигула” — это книга о римских императорах. Он написал примерно три четверти, а моя часть вышла настолько непохожей по тону на его, что я использовал лишь малую долю написанного в совместной книге. Никаких денег мы за нее так и не получили. Продавалась она хорошо, но издательство нас надуло, ничего не заплатив. В общем, это был очень странный проект. Да, я очень люблю Стивена, люблю его прозу.

Анна Асланян: Вы упомянули несколько вещей, над которыми сейчас работаете. Расскажите о них подробнее.

Джереми Рид: Всего не упомнишь — я ведь много чем занимаюсь. Только что закончил роман, нечто вроде продолжения книги “Сетка”. Место действия — та же сеть улиц, что и в “Сетке”: Сохо. Заглавие взято из песни группы “The Small Faces”, “Появляется зайчик”. Про 500-страничную поэму, которую заканчиваю, я уже говорил. Пока не придумал для нее названия, это еще впереди. Она охватывает все эти годы, что я провел в Лондоне, начиная с 80-х, всех странных, интересных людей, которые мне тут встречались, с их одержимостью и энтузиазмом. Можно сказать, это поэма-повествование, где описано все, день за днем, на множестве уровней. Я никогда прежде такого не писал. Дальше у нас с Марком Алмондом выходит “Piccadilly Bongo”, книга стихов. И еще куча других вещей — я ведь пишу очень много, публикую где-то десятую часть написанного. Просто не найти столько издателей, чтобы все напечатать. Одним словом, я работаю над огромным количеством вещей. Та книга про Джона Стивена, я уже говорил о ней, недавно вышла, и я ей очень доволен — надеюсь, удастся вытащить этого человека из забвения, добиться, чтобы его оценили по-новому. Дел у меня очень много, очень. Собираюсь начать еще роман и еще одну книгу нон-фикшн. Потом, надо подготовить к публикации три сборника стихов, они уже написаны полностью. Да, проживи я хоть 10000 лет, мне все равно не успеть написать всего, что я хочу. Проблема только в этом — в том, что человек смертен, и рано или поздно его подкосит. Знаете, когда люди говорят о “кризисе жанра”, мне всегда кажется, что это просто отговорка — дело либо в лености, либо в недостатке вдохновения. Разве можно заблокировать того, кого переполняет динамическая энергия?! Представьте себе воду — если на ее пути камень, она его обтекает. У людей, твердящих про “заблокированность”, на самом деле серьезные проблемы — возможно, им надо попросту заниматься чем-то другим, а не писать.
Если бы я не стал поэтом, — хотя не представляю, как я мог стать чем-то иным — но все-таки, не стань я поэтом, я, вероятно, стал бы рок-звездой. Ничто другое меня не привлекает. Одеваться, выходить на сцену, проецировать свой образ — вот это мне по душе. Ходить в длинных кожаных плащах... Или стать модельером, шить одежду — что-нибудь в этом роде. Нет, я никогда не пробовал этим заняться — времени не было, я ведь пишу года примерно с 1967-го. Вокруг всегда было столько возможностей... Кто-то — Юнг, кажется - когда-то сказал, что в человеке заложено столько жизней, столько возможностей, которые никогда не удается реализовать, если серьезно сосредотачиваться на своей работе. А я всю жизнь пишу, только этим и занимаюсь. Абсолютно никаких сожалений по этому поводу у меня нет — жаль только, что никогда не смогу написать все те тысячи книг, которые хотел бы. Человек смертен, поэтому всего не достичь. Разве что произойдет какое-нибудь революционное событие. Я каждый день ожидаю увидеть заголовок в газете или в интернете: “Проблема смерти решена!” Баллард мне не раз говорил об этом — о том, что существует ген смерти, который требуется отключить. Проблему смерти можно разрешить — я кстати использовал эту идею в новом романе, только что законченном — “Появляется зайчик”. Некоторые его персонажи способны модифицировать этот ген смерти и освободиться от него.
Название “Появляется зайчик” было придумано группой “The Small Faces”. “Зайчик” на их языке — это наркодилер. Речь там идет о наркодилере из Сохо, у которого притон на Грейт-уиндмилл-стрит. Там до сих пор остались развалины клуба "The Scene", где в свое время играли джаз, еще в 50-е, потом разную другую музыку, современную. Продолжалось все это где-то до 80-х. Теперь его собираются перестраивать, там будет какой-то большой отель. Сохо хотят превратить во что-то обыкновенное, стандартное. Я ведь провел там столько времени. Знаете, когда я пишу о Лондоне и у меня он выходит сильно изменившимся, то потом, выходя на улицу, я поражаюсь тому, что он по-прежнему у меня перед глазами, не преобразился окончательно. С другой стороны, в том-то и состоит грустная сторона писательства... Единственная строчка из Одена, которую я помню — это из стихотворения, которое начинается так: “От поэзии ничего не происходит”. Разница между тем, что делаешь на бумаге, и тем, что происходит там, в мире — поистине громадная.