"Убитый черной весной". Памяти поэта Александра Миронова

Александр Миронов. Фото 70-х годов


Дмитрий Волчек: В марте умерла Елена Шварц, а в июле из Петербурга пришло известие о тяжелой болезни Александра Миронова, ее ближайшего друга и поэтического собеседника. ''Я там умру в июле на молебне'' - его давняя легкомысленная строчка показалась пророчеством, но Александр Миронов пролежал еще два месяца в хосписе; его не стало 19 сентября. Двадцать пять лет назад он написал стихотворение о раке, злокачественной опухоли, которая, точно крыса, бегает по жаровне.



В одном из его последних стихотворений эта крыса (уже не чужая, а своя - тварь, захватившая жизнь) мечется, не желая и не умея сгорать, в топке крематория:

Тьма. И деревянный ящик
сам собою в лаз скользящий
падает. Огонь, огонь.
Господи, убей, но тронь
эту крысу на краю
биссектрисы – жизнь мою.

Тьма. Дурак хохочет. ''Рак?''
''Выпьем? Да'' - Я сам дурак,
у котла всю жизнь стою
ей еёной на краю,
глядя, как уходит жизнь
сквозь окошко смотровое.
Крыса мечется, как рак.
Птица стонет, рыба воет,
все танцуют кое-как.

''Избранное'' Александра Миронова, составленное Еленой Шварц – один из главных сборников в русской поэзии, столь же важная, меняющая поэтический ландшафт книга, как и ''Опыты соединения слов посредством ритма'', ''Камень'', ''Форель разбивает лед'', ''Часть речи'' и ''Портрет без сходства'''. Она вышла в 2002 году, завершив один век и открыв новый. Мне необычайно повезло, я прочитал многие стихи Миронова задолго до того, как они появились в печати. Помню, как впервые услышал это имя и помню стихотворение Миронова, которое показал мне Кирилл Бутырин, редактор подпольного журнала ''Обводный канал''; помню даже шрифт югославской машинки и тонкую, почти папиросную бумагу, на которой оно было напечатано:

В сером кошмаре трамвайно-колбасной войны
век опаршивел, друг потерялся рублевый.
Здесь даже дети, как черви, крупны, зелены,
словно весь мир - заколоченный ящик дубовый.
Все это ясно, и незачем тут говорить,
как мне мечталось в Содоме, безгрешном и мерзком,
вечную память как черную форму носить,
трогать прохладный металл на бедре офицерском.

Тогда оно мне показалось почти игривым, но теперь вижу только отчаяние самоубийцы. Еще запомнил одну строфу из той же подборки:

Пока Европа спит и бредит,
Случается то там, то тут
Москва горит, начальник едет,
Цветы безумные цветут

Автор этих строк не знал народной любви и не искал ее, он прожил тишайшую жизнь, счастливо не связанную с тем, что называют ''литературным процессом''; я не видел ни одного его интервью, а единственная запись его выступления на поэтическом вечере столь скверного качества, что ее невозможно использовать в радиопередаче. И все же присутствие Александра Миронова в русской литературе так значительно, что мне нисколько не кажется странной уверенность его друга Николая Ивановича Николаева в том, что крах советского режима произошел для того, чтобы это присутствие обозначить.

Александр Миронов, Николай Николаев и Петр Чейгин
Николай Николаев:
После этой кончины ощущения потери или пустоты нет, потому что за многие десятилетия общения с ним его поэзия и его жизнь настолько слились, что даже трудно представить себе, что этого не будет. А познакомились мы с Александром Николаевичем 46 лет назад, в сентябре. Владимир Иванович Эрль познакомился с ним в юношеском зале Публичной библиотеки, они одну и ту же книгу заказали, и в тот же день привел его на Малую Садовую, где мы все тоже незадолго перед этим появились. На Малую Садовую пришли все поэты нашего года рождения: Евгений Вензель, Тамара Буковская, Андрей Гайворонский, Роман Белоусов. И пришел 16-летний Александр Миронов, он был на год младше нас.

Дмитрий Волчек: Николай Иванович, это было кафе, да?

Николай Николаев:
Это был кафетерий на Малой Садовой, и вокруг него существовало сообщество. Оно было открыто прозаиком и ученым Александром Чурилиным, и потом вокруг него все время были люди - поэты, художники. Это сообщество кофейное, Малая Садовая, оно немножко другое, чем ''Сайгон''. Оно просуществовало примерно до 1974 года, и одной из самых заметных фигур этого сообщества был Александр Миронов.

Дмитрий Волчек: В самом кафетерии вы не выступали, не читали стихи, просто встречались?

Николай Николаев: Мы пили кофе, потом шли в так называемый Собачий садик, где стояла гипсовая мама – статуя ''Эдипов комплекс'', потом была Площадь искусств - там мы беседовали, читали.

Дмитрий Волчек: Можно сказать, что это был ленинградский вариант СМОГа, то же самое поколение?

Николай Николаев: Поколение то же самое, но там были свои особенности, которые вообще отделяют Питер от Москвы. Там все-таки была скорее квартирная культура, а у насуличная.

Дмитрий Волчек: В Москве было еще и увлечение поэзией маяковского типа. А в Ленинграде, наверное, нет. Какие стихи вы читали, кому поклонялись, кого почитали?

Николай Николаев: Конечно, Хлебников, Крученых, русский футуризм. Это то, что принес с собой Владимир Иванович Эрль и то, что все безусловно принимали, при всей разнице поэтических манер. А выбор своей поэтической манеры был связан с тем, что это была эпоха Бродского. И поэты Малой Садовой пошли совершенно в иную сторону. Александр Николаевич был молодым поэтом, но уже тогда мы заметили особенности его дара. Владимир Иванович Эрль, издатель Хармса, Введенского, Вагинова, человек с безупречным эстетическим вкусом, он уже тогда увидел в Миронове особый дар и его особенности. Миронов никогда не стремился сам ходить по редакциям, устраивать свои тексты. Нет, он хотел, конечно, издаваться, но если были препятствия... Поэтому этим всегда занимались другие люди. И мы с Владимиром Ивановичем (сначала Владимир Иванович, потом я) сразу стали собирать его тексты и занимались этим потом всю жизнь. Первый его рукописный сборник в 1970 году составил Владимир Иванович Эрль, а второй сборник, ''Гностический цикл'', уже я составил в 1974 году. Потом Миронов появился в кругах самиздатских журналов, и у него завязались дружеские отношения с Виктором Кривулиным, благодаря которому осуществились его первые в официальной печати публикации - это альманах ''Круг'' и журнал ''Октябрь'' в 1991 году (кстати, вместе с Красовицким была эта публикация подготовлена Кривулиным). Потом, в 90-е годы, они сближаются, хотя были давно знакомы, с Еленой Шварц. И благодаря всем ее огромным усилиям, вышел в 2002 году сборник ''Избранное'' и вот в прошлом году сборник ''Без огня'' - только благодаря Елене Шварц. За 20 последних лет ни одной журнальной публикации Миронова нет. Это его такое отношение к себе. Еще раз говорю, что он, конечно, ценил свою поэзию, высоко ставил, но никогда не прилагал никаких усилий. Поэтому слава его была очень небольшой, и она скорее появилась после публикации в самиздатских изданиях второй половины 70-х годов, это как бы его расцвет, и закончилась тем, что в 1981 году он стал лауреатом премии Андрея Белого. Но еще в начале 70-х годов я как-то разговаривал с Всеволодом Николаевичем Петровым, известным искусствоведом, который оставил воспоминания - он дружил с Хармсом, с Ахматовой, замечательные воспоминания о Михаиле Кузмине ''Калиостро'', и я ему дал машинописный сборник Миронова и сказал: ''Вы знаете, Всеволод Николаевич, мы с Владимиром Ивановичем пропагандируем Миронова, но никакого пока эффекта это не дает''. Он мне вернул сборник и сказал: ''Не волнуйтесь, это для русской культуры не пропадет''. И действительно, я даже думал: а когда же Миронов может быть напечатан в официальной печати? И когда в 80-е годы стали происходить какие-то изменения, я подумал: это все совершается для того, чтобы наконец-то Миронов был издан. И действительно Миронов был издан, в 1993 году Владимир Иванович Эрль издал его первую книгу типографскую, которая называлась ''Метафизические радости''. Но тут случилась еще одна странная вещь. Издан-то он издан, но вот понять его оказалось весьма сложно. И я думаю, что следующие социальные катаклизмы должны произойти, чтобы наконец-то он стал понятным. Так что они обязательно произойдут, потому что я считаю, что его поэзия достойна того, чтобы быть признанной.

Дмитрий Волчек: ''Убитый черной весной''. Я выбрал название для этой передачи памяти поэта Александра Миронова из его стихотворения ''P. S.'':

Из темного варева гнойных желез
снарядом набрякшим, дебелым,
он вырос — словесный порхающий жезл,
как власть и продление тела.

И кружит, и правит — парит надо мной
диктатором плоти постылой…
Зачем мне, убитому черной весной,
все эти вчерашние силы?

О, мне бы хотелось не власти земной,
по смерти вращающей блюдца,
но смертных ростков на коре земляной,
как пальцев любимых, коснуться.

Вспоминает поэт Петр Чейгин:

Петр Чейгин:
Познакомил нас то ли Эрль на Малой Садовой, то ли Кривулин. Очевидно, что-то у нас было общее: может быть, та же замкнутость. Он очень недоверчивый был человек, однако его, как я потом понял, потянуло ко мне. Может быть, он искал защиту, искал покоя. Наши состояния где-то были схожими. Клуб-81 этот, куда и он не ходил, и я редко, нам это было не интересно. Там люди явно знали, чего они хотели, а что мы могли хотеть, если нам было уже столько дано? Я верю Марине Ивановне, что ''если голос тебе дан, то все остальное — взято''. Это абсолютная истина. И если тебя толкают, ты должен падать, чтобы упасть и подняться, испытать себя, если тебе дают такие тексты, если ты пишешь такие стихи. И вот я думал о Саше: как же надо жить, чтобы писать такие стихи? Его жизнь, кого она должна касаться? Хотя там пропасть горя. Он жил в семье - у него была жена, и был сын. Это же в генах у русского человека, если у тебя семья, ты должен идти работать. Я его как-то встретил, он шел на работу, у метро ''Чкаловская'' - по этой кочегарной линии, но уже уровнем выше, там какие-то у них были домики, они там сидели и следили за чем-то. И он шел на работу. С одной стороны — когда найдешь время писать? С другой стороны — семья. Мне Галя жаловалась, жена его, что он затворником дома был, он какие-то функции выполнял, днем спал, чтобы не видеть, может быть, не общаться, а ночью работал для себя. Может быть, писал, может быть, что-то еще делал. При этом соседом его была Лена, а она одинокая была... Это особая статья. Вот у меня две такие фигуры на памяти, оба моих любимых человека — Оля Седакова и Лена Шварц — которые избрали такой путь, у которых ни семьи, ни детей, только тема, только поэзия. Лена Шварц, она же его избрала. Саша написал послание к Лене, она это заметила, обратила на него внимание и приблизила. Она в нем увидела соплеменника по скворечнику или по ладье. Но, конечно, и для него она была форточкой, фрамугой — он сбегал туда из дома.

Дмитрий Волчек: В словах Петра Чейгина звучат отголоски давних споров. Крошечные литературные группировки ленинградской ''второй'', как тогда говорили, культуры, участники Клуба-81 враждовали и спорили. Примечательно, что объединяло и примиряло всех не имя Иосифа Бродского – даже его пытались иной раз свергнуть с пьедестала – а имя Леонида Аронзона, поэта, покончившего с собой в 1970-м году. Первое машинописное собрание его стихов подготовила в конце семидесятых Елена Шварц. О знакомстве поэтов Малой Садовой с Аронзоном рассказывает Николай Иванович Николаев.

Николай Николаев:
Миронову 17 лет исполнилось, и весной 1965-го года мы познакомились с Аронзоном и стали ходить к нему. И Аронзон (надо ему дать должное: разница была большая, не по летам, а во времени) нас привечал, и сам Миронов всегда говорил, что Аронзон оказал на него огромное влияние широтой своих предпочтений: и Хлебников, и Заболоцкий, и Мандельштам. Он и привечал нас, и очень часто беседовал с Александром Мироновым. Они гуляли вместе. И влияние Аронзона, влияние его поэзии на Мирнова бесспорно. В 1965 году, в мае Владимир Ивановичем Эрль и Миронов сели на трамвай и поехали в Москву. Тогда трамвай ходил до Мясокомбината, и дальше - на шоссе, и на попутках - до Москвы. Они туда поехали и через месяц вернулись. Они познакомились со СМОГистами и ходили по адресам, которые им дал Аронзон. Это была такая культурная поездка в Москву.

Дмитрий Волчек: А Бродского ваш круг отвергал решительно? Какие были отношения?

Николай Николаев: Мы не могли отвергать его. Виктор Хейф, один из персонажей Малой Садовой, всегда носил на груди свернутую поэму Бродского, и иногда, покачиваясь, читал: ''Подъезд четвертый КГБ''. Пиетет к Бродскому был неоспоримый, но нельзя было идти за ним. Вот это ощущение, что нужно идти своим путем, тогда и появилось на Малой Садовой. Конечно, все знали раннего Бродского, но не знали, конечно, Бродского ''Рождественского романса'' и ''Памяти Т.С. Элиота''. Мы еще не знали, что появится еще другой Бродский, но уже знали, куда нужно идти. И вот действительно поэты Малой Садовой приобрели свою поэтику, как и Миронов, и Владимир Эрль, и Гайворонский, и Тамара Буковская.

Дмитрий Волчек:
Хвостенко и Волохонский были в вашем кругу?

Николай Николаев: С Хвостенко и Волохонским познакомился Владимир Иванович Эрль тогда же, в 1966 году примерно. Это все через связи вокруг Аронзона. И с Хвостенко, и с Леней Ентиным, и с другими известными людьми ленинградского андерграунда, художником Галецким - это вот тогдашние связи.

Дмитрий Волчек: Как вы открыли для себя обэриутов? Ведь тогда еще архив Друскина не был доступен?

Николай Николаев:
Это совершенно замечательно: мы реконструировали по кончику платья. Во-первых, была публикация 1927 года двух стихотворений, и у Миронова была такая речь, я частично напечатал кусочек, где он как раз говорит об этом стихотворении Хармса. Это где-то произошло между 1966 и 1967 годами. Мы сразу открыли Вагинова, сначала романы, потом поэзию, и Хармса с Введенским. В 1968 году в Тарту была напечатана ''Элегия''. А потом, уже в 70-е годы, когда Владимир Иванович Эрль стал расшифровывать переснятые рукописи Хармса, все это сразу становилось достоянием нашего круга, достоянием тех, кто имел отношение к хеленуктам и к Малой Садовой. Но, прежде всего, конечно, ранний Заболоцкий, его читал Аронзон. В 1965 году вышел в ''Библиотеке поэта'' Заболоцкий, где полностью были воспроизведены и ''Столбцы'', и стихи и поэмы 30-х годов. Это было в декабре. И Миронов, я уже говорил о его чрезвычайной восприимчивости, если к чему-то у него лежало поэтическое тяготение, он усваивал это мгновенно. И так он усвоил раннего Заболоцкого, буквально за несколько дней, и думаю, что тогда же он усвоил Анненского, что может показаться на первый взгляд странным, и мне это тоже показалось странным, но потом я понял. И знаменитый стих Миронова ''Осень Андрогина'' отсылает к знаменитой эпиграмме Анненского на Блока.

''Осень Андрогина''

Вот и опять я забиваю сваи:
Видно пришла пора строить дом новый,
Крепкий, кленовый —
Покров осеннего блуда.
Вот и вновь мы встретились с Вами:
Не робко, как прежде — в одежде —
В брачном галльском союзе,
Отдавшись друг другу и пьяной музе,
Норовя превратиться в трубу сквозную...
Вы — с ней, но я не ревную.
То не беда, не вышло бы шума.
Чьи-то шаги за окном, машина,
За стенкой ребенок плачет.
Вчера хоронили кого-то. Стыли
Цветы на ветру, и мертвец в могиле
Забыл, что все это значит.

Пора перейти нам на Ты, пожалуй. —
Раньше жена нам мешала,
Жало
Ее подкожное ныло.
Корчились цикламены в стаканах,
Мы возвращались в орденских ранах:
— Я не терплю, ненавижу пьяных —
Роза подкожная ныла.
Мы ее прятали как придется:
Может, забудется — разовьется
Бледным огнем сирени:
Будем молиться втроем украдкой
И осыпаться в истоме сладкой
Звездной сиреневой лихорадкой...
Забыл, как все это было.

Варево ночи. Вязкая теча.
Видно, идти нам с Тобой недалече
К этой последней цели.
Как цикламены цвели, как рожали
Женщины птиц, и они провожали
Нас к нашей поздней цвeли!
— Милый, ты тонешь? — Ты хочешь — тоже?
— Мне — это обойдется дороже... —
Помнишь?.. Дева: Мне — душно.
Всхлип. Ветерок, чей-то крик полночный...
Мы предаем друг друга заочно:
Пусть наш союз — невесомый, прочный —
Ангелам это не нужно.

То не раденье двух встречных нищих —
Ангелы разделяют пищу:
Неистощимое рвут на части Тело:
Бьется бескрылая, стонет птица...
Музыка, время и тело длится
(Вовремя надо б остановиться
И простыней бессмертья покрыться)
Миг — и кончено дело.
Комнатный зверек завоет спросонок,
Как нерожденный звездный ребенок,
Атом послушный.
Кончилось время, растлилось лето.
— Это — последняя сигарета?
Машет смертельным крылом рассвета
Князь Воздушный

Ангел мой, жизнь моя, Ты ли то, ты ли
В клубах зыбящейся звездной пыли?
Он с удивленьем глядит на меня:
Где же мы были?
Раньше война нам мешала: теча
Всемирная. Плыть уже недалече.
Завтра китаец нам перескажет
Китайские анекдоты...
Я говорю ему: Забудь. Но где ты?
Слышишь, роятся вокруг планеты...
А он отвечает мне: Завтра — veto
Но кто ты, кто ты?

Красные цикламены в стакане.
Воздух запекшийся в черной ране.
Кем мы были, кем мы станем?
Куколками в рогоже.
Я просыпаюсь, Он уходит.
В комнате Бог предрассветный бродит.
Она говорит: Вы разные все же,
Но это весьма приятно.
Я отвечаю ей: Милостив Цезарь.
Чем же мы будем опохмеляться,
Я говорю ей, что с нами будет?
Она мне шепчет: Понятно.

Эхо с Нарциссом вовек не слиться.
В зеркале время плывет, дробится:
Плавают, словно в пустыне белой
Части тела:
Всем зеркалам суждено разбиться,
Всем образам надлежит святиться
В лоне огня, в нутряной постели,
В красной купели.
Это не образ земного рая.
Это та самая Смерть Вторая —
Бегство в ничто от края до края
Дантова круга.
Это не голод блудного сына,
Но вожделение андрогина
И — что еще страшней и безбольней —
Утрата друга.

Впрочем идти нам с тобой недолго
Там, где сливаются Рейн и Волга,
Звери — цветы, деревья — свечи:
Сад Невозможной Встречи.
Там Он и ждет нас хранимый стражем,
Весь изувечен и напомажен,
Плачущий, вооруженный смехом —
Он — и Нарцисс и Эхо.
— Кто вы — спросит — двойная скверна?
Мы ответим Ему: наверно,
Мы — Ничто словесная сперма:
Роза и сыпь сирени.
Он же скажет нам: Звери знают —
Так букеты не составляют
..........................................
— На колени!

Ангел с улыбкой проходит мимо.
В небе беззвездном недостижимо
Светится ЧАША

Писатель Евгений Пазухин вспоминает:

Евгений Пазухин: Александр Миронов не вписывался в ландшафт питерского поэтического андеграунда, равно как и в любой социальный ландшафт. Я бы сказал, что моментом определяющим его бытие, был ''пафос исхода''. Он просто органически не мог войти ни в какой контекст. Впервые я увидел его в доме Кости Кузьминского. Красивый застенчивый мальчик, он сидел на полу, подогнув колени и вперившись перед собой каким-то отсутствующим завороженным взглядом. Так он и просидел весь вечер, не проронив ни слова.
Кузьминский не жаловал своего ''ученика'' (так он называл всех бывавших в его доме стихотворцев) за абсолютную невосприимчивость к авангардной поэтике, так же, как впрочем, и к любой другой. У Саши был какой-то особый дар неподверженности никакому влиянию. Его поэзия – естественное самовоспроизведение, нескончаемая исповедь, ''свидетельство очевидца''.
Мы сразу подружились и, бродя целыми днями (частенько и ночами) по питерским закоулкам, пили на парковых скамьях и в подворотнях, пели, болтали, читали стихи.
Потом наше общение незаметно сошло на нет. Я втянулся в водоворот нонконформистской деятельности: самиздат, религиозно-философские семинары, политические и культурные акции протеста. Миронов изредка украшал их своим молчаливым присутствием.
Впрочем, я никогда не терял его из поля зрения. Даже, после отъезда в Германию я постоянно расспрашивал о нем питерских знакомых, разыскивал скудную информацию в Интернете, по крохам выуживая оттуда его стихи. Его, поэта практически не имеющего читателя, я ценю не меньше знаменитых Иосифа Бродского и Елены Шварц.
Я не могу поверить в реальность этой смерти. Саша просто перевоплотился – вошел в текст.

Жизни перетирается нить,
тают цветы письма в голубом конверте.
Хочется где-то как-то поговорить
с кем-то о чем-то от лица самой смерти.

Хочется нежную ее вплести
в тщетную ткань стихопренья,
залатать все дыры ею, снести
ужас беспомoщного ее говоренья,

ее пассионарный стиль,
крайние обходные переходы,
переводящие польку в кадриль,
годы в минуты, минуты прекрасные — в годы.

Почему мы так любим лопухи и другие цветы,
не надышимся пеплом ненавидимых и всяких ближних,
обряжаем покойников, затыкаем им рты,
замыкаясь в деяниях и понятиях книжных? —

от простоты ли ее? Нет, от своей пустоты
сеет сеятель семя в ночи и кричит убого,
а его сменяют жнецы и прочие палачи
под скулящим червивым небом Ван-Гога,

Как парламент сменяет фронду, когда неслышно как Хам,
наготу отца родимого открывая,
к родовому древу крадется пахан
то с трехцветным фуфлом, то с флажком первомая, —

Так и я залатал эту пиздорвань,
да держится-то она на голом слове,
на самовитом слове, давно перешедшем грань,
прямотекущего смысла в горькой его основе.

Звучи же, козлиная песня, цвети самосад
безграмотных роз, где я прохожу как мгновенье,
как Вакх, но с поправкою чаши: с цикутой цитат —
вплетаясь в ночное, тревожное, грешное пенье.

Дмитрий Волчек: С Николаем Ивановичем Николаевым, другом Александра Миронова, мы говорили о том, как следует читать его стихи:

Николай Николаев:
Поэзия Миронова исключительно насыщена плотным смыслом. Это даже не стихи, это свернутые в стихотворение философские трактаты. И можно даже проследить от 1964 года до последних дней его интересы и интересы людей, его окружавших, идеи, которые выражены в этих стихах. Но, вы знаете, это не воспринимается. Вот пытаются анализировать Миронова, появилось в последние 10 лет несколько статей, большинство из них, самых хороших - из круга, близкого к Елене Шварц. Но попытки его привязать к постмодернизму, к юродству, к хлыстовству, и еще к бог знает к чему, неудачны, потому что не учитывают некоторых особенностей поэтики Миронова. А дело в том, что его поэтика, в основе своей обэриутская, как она сложилась у раннего Заболоцкого (именно так нужно ее воспринимать), она осложнилась в середине 60-х годов, когда Владимир Иванович Эрль создал движение хеленуктов. Главным деятелем, наряду с другими, был и Александр Миронов. И вот эта хеленуктическая линия, хеленуктические интонации в его поэзии чувствуются до последнего времени. Хеленуктические интонации - это ироикомический пафос и сатирическое обличение.

Дмитрий Волчек: Вот одна из лучших иллюстраций хеленуктической линии в поэтике Миронова:

Твердит младенец грозно и упрямо:
''Не покупай мне шар воздушный, мама''.
''Но почему, – спросила мама, – милый?''
''Сей шар напоминает мне могилу'', –
сказал ребенок. Мама: ''Не пойму,
шар голубой – могилу? Почему?''
''Сей безобидный шарик голубой, –
прорек младенец, – это шар земной,
кружащийся в пространстве планетарном
в укор своим могильщикам бездарным;
хранит его Святой Господень Дух,
хотя от смерти он, как червь, распух''.

Николай Николаев:
Ранний Заболоцкий, Анненский... И потом это все оформилось в хеленуктическую поэтику парадоксальным, самым невозможным образом - как можно чепухизм, насмешки соединить с абсолютно серьезной смысловой насыщенностью текста? А он это сделал. И в этом его поэтическая уникальность - он соединил эти несоединимые вещи. И вот эта интонационная структура, а иногда даже и словесная чувствуется в каждом его стихе, сколько бы ни был серьезен предмет, о котором он пишет.

Дмитрий Волчек: У Миронова не так много эпиграфов, я запомнил один эпиграф из Овидия Савича - забытого, но очень интересного писателя. Ведь эта книга - ''Воображаемый собеседник'' - тоже играла большую роль в вашем кругу.

Николай Николаев:
8 мая этого года мы с Александром Николаевичем в кафе сидели, нужно было ему написать автобиографию, нас попросили. И мы сидели, записывали и обсуждали. И он как раз вспоминал, что первым местом его работы (или одним из первых), была Научная библиотека Ленинградского университета. Он там проработал больше года и прочитал очень много. Джойса, Пруста, Гамсуна, Замятина и ''Воображаемого собеседника'' Савича. Добычина - ''Город Эн'' и рассказы.

Дмитрий Волчек: И Андрея Николева, наверное?

Николай Николаев: ''По ту стороны Тулы'' Андрея Николева - очень редкая книга. Мне удалось ее достать, я ее давал, все читали. Тем более что у Всеволода Николаевича в ''Воспоминаниях о Калиостро'' Андрей Николаевич Николев упоминается. Мы приходили к Всеволоду Николаевичу, и он нам читал, в том числе, и этот пассаж про Андрея Николева.

Дмитрий Волчек:
А Крученых, как персонаж, появлялся как-то? Ведь к нему многие молодые поэты приезжали тогда. Вы с ним не встречались?

Николай Николаев: Я не встречался, а Владимир Иванович Эрль и Миронов в мае 1965 года, совсем юные, пришли к Крученых, он устроил экзамен, Владимир Иванович прочитал нужный стих, и тогда он их впустил к себе. А потом даже зашел в какую-то столовую и накормил их где-то в сторонке на стойке, у посудомойки. И это осталось, конечно, в памяти. Владимир Иванович еще один раз с ним общался, и для Александра Николаевича это был очень важный момент. Но дело в том, что и сдвигология Крученых, и вся его поэтика органично входила в хеленуктизм. Ведь хеленуктизм вырос из Алексея Константиновича Толстого, из Кузьмы Пруткова. Это русские корни хеленуктизма и, конечно, там был Крученых. Как же без него?

Дмитрий Волчек:
Вот это стихотворение с эпиграфом из романа Овидия Савича ''Воображаемый собеседник'': ''Что вы хотите сказать? - спросил он. - Думай, не думай - все равно?''

Вновь распушились перья диких мнений.
Не каждый понимает, что живет
в невнятице российских становлений,
в клистире нуклеиновых кислот.
Безумствует, зовет на состязанье
полночный петел, совопросник мой.
Его услуга веку - бормотанье,
тоска и слов безродных перегной.
И мне бы с ним на радостях сцепиться,
завыть, когтями струны разорвать,
но так черна небесная темница,
что на странице нот не разобрать.
Кричи, пернатый, ведь твое решенье,
наверно, в Книге Жизни учтено,
а мне милей Наука утешенья:
что думай, что не думай - все одно.

Закрытость поэзии Миронова, которую несомненно ощущает любой читатель, быть может, связана и с особенностями характера поэта. Николай Иванович Николаев поясняет:

Николай Николаев: Вы знаете, при всей, так сказать, интравертивности его характера, он был экстравертом во всем, что касается творчества. Он свободно делился, если видел, что человек его понимает. И было очень странное чувство, он сразу располагал к себе всех, кто с ним встречался. Не все это понимали адекватно. И если он видел заинтересованность человека, он охотно давал списки своих стихотворений, читал и никогда не отказывался, и обсуждал что-то с самыми разными людьми. Да, это у него было. Но то, что он был глубоко интравертной личностью, это без сомнения. И вот так вот просто вступить с ним в контакт, не зная его с другой стороны, если человек не показывал особой заинтересованности, было трудно. При этом человек он был ироничный, прекрасно понимал, где он, как он и что он.

Дмитрий Волчек: И все же кажется, что у писателя такого склада должны быть сочинения, не предназначенные для публикации – дневники, может быть?

Николай Николаев: Вы знаете, он всю жизнь писал эссеистику, огромное количество эссеистики и писем литературных. В частности, есть десятка полтора писем мне 70-х годов, совершенно изумительных, это изумительная проза. И я думаю, что со временем, может быть, удастся ее издать. Маленький кусочек его прозы ''Pieta'' напечатали в ''Гнозисе'', прозаические такие вставки, в ''Гностическом цикле'' они тоже воспроизведены. Но у него их очень много, и это достаточно большие тексты.

Дмитрий Волчек: Я видел Александр Миронова всего два или три раза - на поэтических чтениях, и провел с ним в разговорах один вечер, в котельной на Петроградской стороне, где он работал. Говорили о стихах, об Аронзоне, о Введенском, о Хармсе, и об опасности, которая тогда нависла над всем нашим кругом после ареста литературоведа Михаила Мейлаха, вместе с которым Владимир Эрль готовил для публикации в Германии собрание сочинений Даниила Хармса.

Николай Николаев: Сергей Рудаков в Воронеже писал жене: ''Разговаривал с Мандельштамом, как будто беседовал с Овидием''. Вот по аналогии я могу сказать, что всякий разговор с Мироновым был беседой с Горацием, такова была сила его поэтического дара.

Дмитрий Волчек: Соглашусь с Николаем Ивановичем Николаевым – такое же впечатление осталось после того долгого разговора с Александром Мироновым и у меня. Но осталось и ощущение глубочайший несправедливости: большой поэт, человек блестящего ума, человек, который мог стать звездой университетской кафедры, прозябал в жалкой советской котельной. Крушение режима и отмена цензуры немногое изменили – Миронов остался оператором газовой котельной, пока не вышел на пенсию. ''Без огня'' - название его последнего, вышедшего в 2009 году сборника. Это, может быть, и огонь газовой топки, в которой сгорает жизнь. В этом сборнике опубликовано и стихотворение 1974 года, которое – большая редкость для Миронова – можно воспринимать, как политическое высказывание.

Я знаю Отчизна, мне страшно с тобой повезло
Премудрости бездна твоё вековое стекло,
Зловещая линза разлётов твоих и кривизн,
глухая отчизна среди говорящих отчизн

Послушай, всё тот же заморский поёт соловей
Древесное ложе любого указа верней
Утроба до гроба — тобою воспетая жизнь
а смерть — пробужденье в забытой Отчизне отчизн

Какая услада — учиться, работать и петь.
Для этого надо поглубже забрасывать сеть;
В реке Бормотухе, видать, караси хороши
и так хлебосольно село Настучи-Повяжи

Что ешь, а не хочешь — и в ухо, и в глаз и в ребро
а после, как кончишь, так сходишь опять же добром.
Случись тут ни к месту ни к стати недобрая весть —
на случай болезни в селе электричество есть

Народ хорошеет, добреет лицом и крылом,
и с Пушкиным связаны все нерушимым узлом.
Народное тело — храмина высоких забот
и Ленина каждый в кармане, как душу, несёт

Вы говорили о хеленуктическом в его поэтике, но вот Владимир Иванович сказал, что Миронов отошел от своих корней, и Владимир Иванович, по-моему, до сих пор не может ему это простить. Ведь его поэтика очень сильно изменилась: я думаю, это было в начале 80-х годов, как раз когда мы с ним познакомились.

Николай Николаев:
Поэтика Александра Николаевича Миронова менялась несколько раз, и даже тексты последних предсмертных лет тоже готовили какой-то переход. И каждый его переход меня заставал в некотором недоумении, и мне требовалось какое-то время, чтобы привыкнуть к новой его поэтике. Первый переход - это постхеленуктический период. Хотя я с Владимиром Ивановичем здесь не согласен, недавно я ему даже это сказал, что хеленуктические интонации у Миронова остались до конца, это стало присуще его природному дару. А второй переход был действительно в середине 80-х годов, это цикл ''Кинематограф'', цикл ''Карты'', когда он переходит к свободному стиху, к белому стиху, к незаконченному стиху, к реальному диалогу, появляются варваризмы, бытовизмы…

Дмитрий Волчек: Ритмические обрывы.

Николай Николаев: Совершенно верно. Он даже начинает иногда пользоваться полиметрией. Он был исключительно восприимчив, вот это одна из его черт - исключительная восприимчивость. И людям казалось, раз он такой восприимчивый человек, что они могут из него лепить, что угодно. Но это была неправда. Он был всегда в стороне от группировок, за исключением дружбы с Владимиром Ивановичем Эрлем. Он казался на первый взгляд податливым, но внутри, если это касалось его поэзии, его невозможно было сдвинуть. Вот там он, когда говорил, это было именно то, что он хотел. И вот этот переход к новой поэтике, это вторая половина 80-х - начало 90-х, и она продолжалась до середины 2000-х, и в мае был последний всплеск, он написал стихотворение памяти Елены Шварц, сейчас оно напечатано в НЛО. Он говорил: ''Я опять начинаю ходить, у меня опять начинают звучать стихи''. Он просто ходил по Марсову полю и сочинял стихи. Вот опять у него пошли стихи, и тут уже это все оборвалось, к сожалению.

Дмитрий Волчек: Последнее из опубликованных стихотворений Александра Миронова – светлой памяти Елены Андреевны Шварц.

В Новый год мне Лена подарила
календарь, хоть знала, что могила
ждёт её и сочтены все даты.
Календарь на память, чтобы помнил
я её все дни, что мне остались.
Так это и будет. Дар печальный,
но с иронией, такой живой, волшебной:
де — живи, мой друг, беспечно, долго,
но и поминай как кротко, кратко
жизнь моя пред Господом скончалась
да не жизнь, а брень. Господь Давида
знает, как ты в танце закружилась,
как и сам Давид в твоём творенье
(помните ''Танцующий Давид''?),
но остановилась вдруг и вдруг исчезла.
Это ль не фантом? Исчезновенье?
Нет, иное бытиё, иное.

Поэт Петр Чейгин вспоминает последнюю встречу с Александром Мироновым.

Петр Чейгин: Мы редко виделись, а тут он был на том месте, где я мог его увидеть. И это место было хоспис. Я в ужасе был: он спал, и у него было гневное лицо. То есть он не то что спорил в этот момент с кем-то, но я потом подумал - откуда? - и стал сравнивать. Может быть, это ветхозаветный пророк? Но он же православный человек, он оттуда вышел весь. Он уже за две с половиной недели до смерти, до ухода от нас, уже спорил с кем-то: может быть, по поводу места, какое ему там определили. Или Лена Шварц его тянула туда? Она явно его тянула туда. Он ей многим обязан был за последние годы, потому что он вел настолько замкнутый образ жизни, что подпускал к себе людей, которые этим же и отличались. И вот переставьте себе, он - абсолютно замкнутый, и его знакомые - абсолютно замкнутые люди. Я не знаю, как он общался с Эрлем на Малой Садовой. Потом он вырос из Эрля, до сих пор на него Володя из-за ''Избранного'' обижается, что он не его допустил, а Лену Шварц. Лена делала эту книгу и назвала Сашу ''великим поэтом''. Я потом ее встретил на Литейном: ''Вот книга, вот Саша, великим поэтом вы его назвали''. Она на меня посмотрела и говорит: ''А разве не так?'' Она уже чувствовала его. А потом я стал читать его стихи в эти последние дни, и я увидел, что, да, это все так и есть.
И вот эти мгновения, когда он спал, и я полчаса сидел и смотрел, как он спит и как он живет при этом. Он проснулся, слегка поговорил, я ему объяснил, что пишу цикл на Лену, где зарифмовал его фамилию - Миронов. Он спросил как, я сказал как, он это одобрил. А потом я просто взял его руку и стал гладить пальцы. Если бы вы его видели, тут уже даже и слов-то не надо. Эта впалость, там веса не было. Просто гладил его пальцы. Потом он сказал: ''Петенька, иди, не теряй времени''. Я ему ответил, что у нас времени больше, чем положено нам. Я ушел. Он умер в воскресенье. А в субботу мне приснился сон, что я к нему прихожу и вижу юное существо лет 16-ти - светлые волосы, здоровая кожа, лицо вполне здоровое. Я ему говорю: ''Саша, ты выздоровел?'' Он молчит. ''Я тебе гладил пальцы, и ты от этого выздоровел?'' Он молчит. Я повернулся и ушел. И в эту ночь мне опять они приснились, уже оба - и Лена, и он. Вот эти мгновения жизни, о них Пруст писал. Мамардашвили говорит, что, наверное, все книги у него посвящены этим мгновениям в жизни человека, на которых вся жизнь и держится. И они оба какими-то тенями ко мне пришли, во сне, и я такой покой почувствовал. Я верующий человек, что ж тут поделать?

Нет, весь я не умру. В цитации ребенка
я оживу, как оживает вошь, щебенка,
машина птиц безумных поутру,
щебечущая: завтра я умру.