Vademecum: К 65-летию Лазаря Флейшмана


Иван Толстой: Московское издательство ''Водолей'' выпустило 700-страничный сборник с латинским названием на обложке и с портретом строго поношенного портфеля. Vademecum – в буквальном переводе: ''иди со мной'', а в принятом словоупотреблении - путеводитель, карманный справочник, вещь, которую постоянно носят при себе. Вот такая постоянная вещь – портфель с рукописями будущей книги – есть непременный атрибут профессора Стэнфордского университета, специалиста по Пастернаку и еще по многим увлекательным темам Лазаря Соломоновича Флейшмана. Друзья, коллеги и ученики составили толстый том юбилейного подношения – набили флейшмановский вадемекум своими статьями и публикациями.

Соотнося профессиональные интересы юбиляра с исследовательским потенциалом авторов, составитель Vademecum’а включил в сборник материалы о Чаадаеве, ''Моцарте и Сальери'' Пушкина, Степане Шевыреве, Филиппе Вигеле, князе Вяземском и Евгении Баратынском, Михаиле Кузмине, Борисе Пастернаке, Владимире Бурцеве, Александре Туфанове, Данииле Хармсе и многих других авторах.
Среди авторов статей и публикаций – Ольга Раевская-Хьюз и Роберт Хьюз, Роман Тименчик, Александр Осповат, Александр Долинин, Алексндр Ильин-Томич, Евгений Тоддес, Мариэтта Чудакова, Стефано Гардзонио, Леонид Ливак, Жан-Филипп Жаккар, Олег Лекманов, Манфред Шруба, Татьяна Никольская, Олег Коростелев, Борис Равдин, Майкл Вахтель, Татьяна Цивьян и, опять же, многие другие, цвет сегодняшней филологии.

Откроем и почитаем. Первое слово – Андрею Устинову, составителю этого внушительного увража или ''продюсеру'', как он сами себя в данном случае называет.
По какому принципу портфель формировался и каким получился?

Андрей Устинов: Идея сборника заключалась в том, что мы однажды разговаривали с Константином Поливановым по телефону и обсуждали эту сложность с восприятием фестшрифтов как жанра, просто потому, что многие вещи, которые печатаются в фестшрифте, являются на самом деле проходными. То есть, их можно прочитать, а можно и не читать. И в какой-то момент мы решили, что было бы замечательно издать сборник, где не будет проходных вещей. Соответственно, можно было иметь два подхода. Один подход заключался в том, чтобы дать в сборник только публикации. И из этого он родился. То есть, мы планировали сборник, тогда еще без имени, чтобы там появились материалы, которых прежде не было. Но, к сожалению, ничего из этого не получилось, потому что публикации все равно оказались разбавлены статьями. Тогда, чтобы избежать проходных материалов, мы просто обратились к авторам, которые обычно не печатают проходных материалов. Ну, вот это и получилось, в конце концов. Так что ''Вадемекум'', как известно, название двойственное: с одной стороны, это своего рода то, что называется здесь ''manual'', руководство к действию, а, с другой стороны, самое первоначальное название - это путеводитель, который можно положить в карман. Так появился портфель. Потому что Евгений Анатольевич Кольчужкин, наш издатель, непременно хотел поместить какую-нибудь иконку на обложке. И этот портфель нарисовала замечательная сан-францисская художница Инна Разумова. И, в конце концов, этот портфель и сформировался из тех авторов, которых мы пригасили и которые, в общем-то, всем своим творчеством доказывают, что не умеют писать проходные работы.

Иван Толстой: Каковы критерии отбора авторов?

Андрей Устинов: Поскольку сборник именной, он издан к юбилею Лазаря Соломоновича Флейшмана, то, соответственно, мы исходили из двух принципов. Первый принцип заключался в том, что это должны быть знакомые Лазаря Соломоновича, а второй принцип заключался в том, чтобы материалы, которые там печатаются, входили в круг его научных интересов. А дальше все как бы варьировалось, потому что мы могли предположить какие-то вещи, мы не могли предположить, просто надеялись именно на то, что авторы, которые испытывают симпатию к Лазарю Соломоновичу, они, что называется, сделают все, как нужно. И, в конце концов, так и получилось. Это все возвращается к тому манифесту, который в свое время написал Александр Александрович Ильин-Томич в предисловии ко второму тому биографического альманаха ''Лица'', что получается так, что авторы и публикаторы собирают свои материалы вместе, потом их берет редактор, и если каких-то не хватает материалов, он звонит нескольким людям знакомым и, в конце концов, получается книга.

Иван Толстой: Давайте перейдем к вашим профессиональным интересам: каков этот круг?

Андрей Устинов: Я всю жизнь занимался историей литературы, в основном, малыми поэтами. ХХ век, конечно же. И на самом деле из моих литературных интересов в сборник попала только публикация текста Бориса Божнева, а остальное это как бы материалы более или менее соответствующие или как-то связанные с Флейшманом. Потому что именно благодаря ему в Стэнфордскую библиотеку попала рукописная книжка Владислава Ходасевича, и нужно было рассказать историю, которая была связана со стихами Ходасевича и с этой книжкой. А так я занимаюсь эмиграцией, а сейчас - литературным краеведением, то есть пытаюсь собрать материалы, так или иначе отражающие Сан-Франциско и Калифорнию в русской литературе, помимо ''Господина из Сан-Франциско'' Бунина.

Иван Толстой: Поговорим о Борисе Божневе. Хочу задать Вам вопрос простого таксиста: кто такой Борис Божнев?

Андрей Устинов: На мой взгляд, Борис Божнев - самый талантливый из поэтов молодого поколения поэтов русской эмиграции, парижской эмиграции. Его нужно знать хотя бы потому, что никто так не писал в истории русской поэзии, как это делал Борис Божнев, и никто так не зарекомендовал себя в среде русской эмиграции 20-30-хх годов, как Борис Божнев. Поэт он совершенно замечательный, очень интересный, не случайно, Георгий Адамович называл его единственным мастером из всех молодых поэтов. Вернее, процитирую его вот так: ''Это единственный мастер среди молодых парижан, самый опытный и взыскательный из них. Его сальерические стихи всегда умны. При отсутствии Моцарта в поэзии молодого поколения русской эмиграции и наличии Сальери, явно что Божнев играет первую скрипку''. Но, в принципе, не нужно таксисту знать ничего о русской поэзии, которая существовала в эмиграции, но, тем не менее, интересно. Тем более, что многие из участников эмигрантского литературного процесса тоже были таксистами.

Иван Толстой: Какую жизнь прожил Божнев?

Андрей Устинов: Все, что я знаю о биографии Божнева, я знаю из вступления Флейшмана к двухтомнику его стихотворений, который вышел в 1987 году. Знаете, это довольно иронично, потому что у меня с Божневым связана биографическая история. Я учился в Ленинградском университете на филологическом факультете, и как раз в 1987 году, когда я был уже на пятом курсе, на спецсеминаре Бориса Валентиновича Аверина, один из его участников протянул мне под столом первый том Божнева и дал мне его на одну ночь. И я навсегда полюбил этого поэта, хотя его биография, наверное, не такая интересная.
Он родился в 1898 году в Ревеле, в семье учителя истории литературы Василия Божнева. Семья переехала в Петербург, отец умер рано, поэтому Борис Божнев по отчеству не Васильевич, а Борис Борисович Божнев, поскольку его мать вышла замуж за старого друга семьи Бориса Гершуна. В 1919 году, насколько я могу предполагать, семья отправила Божнева в Париж одного, в надежде на получение им там образования. Естественно, что его там ожидала нищета, и он перебивался перепиской нот и работал в нотном магазине. Там же, в Париже, сошелся с представителями молодой эмигрантской богемы, прежде всего, с художниками Константином Терешковичем и Хаимом Сутиным. Сам он никогда художником не был, но при этом всегда собирал картины, и его коллекция до сих пор хранится в Провансе. Недавно я получил письмо от Сергея Святославовича Прокофьева, где он описывает свою поездку по Провансу, в том числе в маленький городок под названием Форкалькия, где в Центре современного искусства находится коллекция Бориса Божнева под грифом ''Ассоциации друзей Бориса Божнева''. Подробнее обо всем этом можно прочитать в некотором количестве статей, в словарях, в энциклопедиях.
Замечательно то, что Божнев в начале 20-х годов стал едва ли не ведущим поэтом в парижской среде, особенно после отъезда Валентина Парнаха в советскую Россию, и стал ментором для таких молодых поэтов, как Владимир Познер и Борис Поплавский. А в 1925 году он за собственный счет издал свой первый сборник стихотворений под названием ''Борьба за несуществование'' с одновременным посещениям Гансу Андерсену, Чарльзу Диккенсу и Франсису Жамму. Сборник был воспринят как своего рода переворот в восприятии литературы и поэзии, а подробнее обо всем этом написано в другом месте. Дальше он издал сборник ''Фонтан'', который тоже привлек внимание современников, потом он издавал тоненький альманах стихотворений, единственный поэтический альманах русской эмиграции, он так и назывался ''Поэзия и поэтическая критика'', участвовал вместе со Слонимом в группе ''Кочевье''. В 1930 году он поселился Кламаре, продолжал издавать свои книги, но только за свой счет. В 1936 году вышло две поэмы, которые, в общем, были, по большему счету, проигнорированы. А после войны у него сложился статус едва ли не такого несуществующего поэта. То есть, как пишет в самом начале своей первой биографической статьи о Божневе Лазарь Флейшман, ''для всех, кто погружался в историю зарубежной русской литературы, и творчество, и судьба Бориса Божнева окружены ореолом неуловимости и загадочности''. При этом его стихи этим ореолом не окружены, а, скорее, в общем, наверное, никто так не писал в русской поэзии, на мой взгляд. Поэтому меня и привлекала эта фигура, и к тому же это вполне соответствует тематике ''Вадемекума'', потому что Божнев - это тот литературный персонаж, та культурная фигура, открытие которой, конечно, принадлежит целиком и полностью Лазарю Флейшману.

Иван Толстой: Вы довольны получившимся сборником?

Андрей Устинов: Я совершенно счастлив, что сборник вышел, потому что я на самом деле не ожидал. То есть, да, вы говорите правильно, что есть какие-то предположения, есть какое-то планирование, но когда это все существует в законченном виде, это лучше, чем я мог бы ожидать. Так что, да, я очень доволен сборником и я очень благодарен всем тем людям, которых я перечисляю, которые по-настоящему помогали и с изданием, и с ведением сборника с самого начала и до конца.

Иван Толстой: В качестве маленького примера ценности ''Вадемекума'' приведу короткое письмо Романа Якобсона профессору Хью МакЛейну, написанное 1 октября 1976 года. Речь идет о знаменитой якобсоновской статье ''О поколении, растратившем своих поэтов'' и о том, как готовилась ее публикация отдельным изданием.

''Дорогой Hugh,
Спасибо за чуткость к моим давнишним страницам, о которых Мандельштам когда-то сказал: ''библейские слова'', а Лиля Брик: ''ты увидел, чего никто не заметил!''.
Гибель Маяковского меня до костей потрясла неожиданным осуществлением издавна предвиденного. В последовавших письмах Эльзы Триолэ (с начальными словами ''Не досмотрели'') и Эренбурга говорилось об иступленной травле и нестерпимом духовном одиночестве Маяковского в последней фазе его жизни. Было долгом сказать о промотавшемся поколении, и я писал, наглухо запершись на несколько дней, писал без отрыва. Окончив, позвал русских друзей, живших или бывших проездом в Праге, прочел им написанное, ошеломил и Бема, и Гессена, и Савицкого, и Чижевского, и первым прервавший общее молчание Богатырев крикнул: ''Ты никогда ничего сильнее и глубже не напишешь!''. Так же отозвался и Илья Эренбург, получив машинописную копию. Сокращенный немецкий перевод, сделанный Гектером (Hekter), украинцем, работавшим в Prager Presse и Slavische Rundschau, был напечатан в этом журнале. Я задумал сборник статей и воспоминаний русских на Западе о Маяковском и обратился к Эренбургу, Эльзе Триолэ, Пуни, Альтману, Ларионову, кажется - Давиду Бурлюку и Мирскому, но по-различным поводам никто, кроме Мирского, в конце концов ничего не прислал, и мне, не без труда договорившемуся с русским издателем в Берлине Капланом, не оставалось ничего иного, как напечатать двухстатейный сборничек, ставший в дальнейшем при помощи гитлеровской и сталинской цензуры чрезвычайной редкостью. Всем вышесказанным можешь воспользоваться. (...)

Твой Роман''.


Одна из публикаций юбилейного сборника посвящена неизданным страницам воспоминаний Лили Брик о Маяковском. Публикацию подготовил шведский славист и писатель Бенгт Янгфельдт. Мы звоним ему в Стокгольм.
Профессор Янгфельдт, почему книги Лили Брик до сих пор печатаются в России с купюрами? Что можно скрывать 80 лет спустя?

Бенгт Янгфельдт: Дело в том, что она в 1929 году начала писать свои воспоминания. До этого воспоминания на 450 страниц она сожгла, в 1936 году, или по крайней мере их уничтожила, когда был арестован ее гражданский муж Примаков. Из этих воспоминаний она кое-что переписала потом, в разное время, после смерти Сталина, и они существуют в разных версиях. Очевидно, они были ею написаны и отредактированы для разных изданий, которые тогда, по-моему, не осуществились. И у меня есть ее машинописные воспоминания, они существуют в нескольких разных изданиях, отличаются несущественно, но все-таки отличаются. То, что я печатал, у меня есть какие-то там фрагменты, страниц 15-25 ее воспоминаний о ранних годах, которые я привожу в своей книге о Маяковском, не целиком, конечно, но то, что мне было нужно. Ну, вот так приблизительно обстоят дела. А почему ее купируют сейчас в России, я не знаю, это, конечно, не нужно никому.

Иван Толстой:
Профессор Янгфельд, была ли у Лили Брик как у мемуаристки, какая-то своя стратегия?

Бенгт Янгфельдт: По-моему, она есть у всех, кто пишет свои воспоминания, тем более, это было очень трудное время, конечно. И я так понимаю, что воспоминания, которые она писала, начиная с 1929 года, были очень интересны, она хотела их напечатать. И поэтому я решил, что имею моральное право это печатать. Хотя она это не печатала при жизни, она хотела это печать в 30-е годы. Часть она напечатала в «Альманахе с Маяковским» в 1934 году, ее отговаривали, она даже, по-моему, отдала это в какое-то государственное издательство, но ее отговаривали, потому что они были очень личные, очень откровенные, особенно в том, что касается ее личной жизни. Но то, что я знаю, это только вот эти 20 страниц, которые сохранились. Просто она не знала, что они были, она думала, что она это все уничтожала. Или это был более ранний вариант. Но, конечно, была стратегия, это понятно.

Иван Толстой:
И в чем она заключалась?

Бенгт Янгфельдт: Ну, политические всякие такие конъюнктуры были.

Иван Толстой: То есть, мелкие тактические шаги?

Бенгт Янгфельдт: Ну, знаете, Советский Союз не малина, как известно.

Иван Толстой: В 1958 году вышел знаменитый, печально знаменитый 65-й том ''Литературного наследства'' под названием ''Новое о Маяковском'', и там были напечатаны некоторые бумаги из архива Лили Брик. Том вышел скандальным, полузапрещенным, из продажи он был частично изъят. 66-й, следующий том, который также должен был быть посвящен Владимиру Маяковскому, в свет не вышел. Связано ли это было именно с текстами Лили Брик или с чем-то другим, профессор Янгфельдт?

Бенгт Янгфельдт: Там скандал бы связан с тем, что она публиковала письма и телеграммы Маяковского к ней. Считалось, что не надо показывать Маяковского-человека, такого ранимого человека, который не памятник и не пролетарский поэт, а именно личность такая, к которой советские люди не привыкли. Поэтому остановили 66 том, который до сих пор отсутствует в этой серии с воспоминаниями. Этот том не вышел. Я тогда взял и напечатал ее воспоминания, которые были для этого тома подготовлены. Ее воспоминания и ее сестры Эльзы Триолэ я напечатал в 1975 году в Стокгольме по-русски.

Иван Толстой:
Какова роль Лили Брик в жизни Маяковского, по гамбургскому счету?

Бенгт Янгфельдт: Она играла, конечно, феноменальную роль в жизни Маяковского тем, что. Действительно, это была женщина его жизни, это любовь его жизни. Главным образом, она была предметом его лучших стихотворений и поэм. Потом можно расценивать эту любовь или отношения между ними по-разному, но отнять у нее эту роль совершенно невозможно.

Иван Толстой:
Вы были лично знакомы с Лилей Брик, кажется, с начала 70-х. Расскажите, пожалуйста, об этом знакомстве, какой она осталась в вашей памяти?

Бенгт Янгфельдт: Я думаю, что я появился в не лучший для нее момент, это было в 1972 году, весной, я это помню очень хорошо, когда ее травили страшно со стороны ЦК партии только из-за того, что она еврейка, а у Маяковского не должна быть еврейка любовница или жена. Так что я ей помогал довольно сильно тем, что я публиковал ее вещи за границей. И она мне была, конечно, нужна, если смотреть на это цинично немножко, она мне очень помогала сведениями, фактами, и так далее. Для меня это были, для молодого человека, мне было 23-24 года, крылья истории. Я помню хорошо, я ей задал такой вопрос в начале нашего знакомства. Она говорит: ''Слушайте, Бенгт, Стокгольм - красивый город?'' - ''Наверное, красивый город. А что?'' - ''Вы знаете, я так давно не была там. В 1906 году по пути в Бельгию на курорт. с родителями''. И такие действительно крылья истории бьют по лицу довольно сильно, и это было для меня, конечно, феноменально интересно.

Иван Толстой: Западные слависты, которые занимались неблаговидными делами, в частности, перевозкой рукописей из Советского Союза за границу, лишались визы в Советский Союз. Над вами не висел этот Дамоклов меч?

Бенгт Янгфельдт: Нет, я не думаю, я занимался только литературными делами, так что нет, понимаете, она же все-таки не была такой крамолой.

Иван Толстой: Осталось ли что-то в архиве Лили Брик, что могло бы представлять интерес для читателей сегодня?

Бенгт Янгфельдт: Я сам не знаю. Архив описан в РГАЛИ в Москве, и там, наверное, можно посмотреть. Я думаю, что просто он закрыт еще на 50 лет или на 40. Я уже не знаю. Я особенно не интересовался, потому что это будет не при моей жизни.

Иван Толстой: Наш следующий собеседник – петербургский историк литературы Александр Лавров. Александр Васильевич, ваша публикация названа ''Борис Эйхенбаум в литературной газете ''Ирида''. Вы приводите эйхенбаумовские слова: мысль ''о том, что я прирожденный критик, мне кажется неверной''. А все же, был ли Борис Эйхенбаум прирожденным критиком?

Александр Лавров: Мысль Эйхенбаума мне кажется в этом смысле неверной или, точнее, неадекватной тому, что он делал в литературе. Ведь и начинал он в 1910-е годы рецензиями и статьями в текущей периодике, в частности, в петербургском журнале ''Северные записки'', одном из лучших и наиболее интеллигентных и достойных журналов 1910-х годов. Книга ''Мой временник'', такая экспериментальная книга Эйхенбуаума, это тоже как бы опыт создания книги как некоего индивидуального журнала, наподобие журналов авторских, которые начинались изданием еще в 18-м веке. В этом смысле он, как историк литературы, вполне отдавал себе отчет в том, что он мог быть и критиком, и журналистом, и мог весьма артистично выступать в разных ипостасях. Собственно, и публикация, которую я сделал по архиву в сборнике в честь Лазаря Флейшмана, статьи, которые остались в архиве не вышедшей в свет газеты ''Ирида'', мне кажется, также свидетельствуют о том, что Эйхенбаум был критически отзывчив на новинки новейшей литературы и на историко-литературную продукцию и был чрезвычайно зорким автором в этом плане. И немало его критических отзывов перепечатывается по сей день в сборниках его избранных сочинений, и это очень и очень значительные опусы.

Иван Толстой: Что помешало Эйхенбауму продолжить эту литературно-критическую линию и пойти другим путем?

Александр Лавров: Наверное, совокупность и тех, и других. Все-таки историко-литературная стезя была для него, видимо, более привлекательной, независимо от тех условий, которые ставил режим. Но, с другой стороны, и режим ставил такие условия для критической деятельности, что где-то начиная со второй половины 20-х годов выступать в этом амплуа и не наступать на горло собственной песне уже оказывалось невозможным. А критика в стол не пишется. Так что Эйхенбаум, естественно, так же как и многие другие авторы, писавшие о текущей литературе, переключился на более спокойные и более могущие быть объективистскими историко-литературные кропания. Критиком он мог быть вполне и вполне ярким и плодовитым, если бы, опять же, иначе сложилась судьба нашей державы

Иван Толстой: В какой степени литературное наследие Эйхенбаума освоено, изучено, подготовлено к печати?

Александр Лавров: Существует огромный Фонд Эйхенбаума в РГАЛИ, который только еще начинает осваиваться. К сожалению, уже не одно десятилетие идет подготовка дневников Эйхенбаума к печати. Пока были только опубликованы отдельные фрагменты. Это будет, когда такая книга выйдет в свет, документом, может быть, не менее выразительным, ярким и демонстрирующим многие черты эпохи как, скажем, дневники Корнея Чуковского. Эйхенбуам только что хорошо издан в толстовский части, выпущен в свет петербургскими исследователями том статьей Эйхенбаума о Толстом ("Лев Толстой: Исследования. Статьи") . Это огромный фолиант, включающий все его работы о Толстом, начиная с ранней книги опоязовского периода ''Молодой Толстой'', и кончая последними предсмертными статьями о Толстом. В том числе и никогда не переиздававшийся и чрезвычайно редкий двухтомник его ''Лев Толстой в 50-60-е годы''. Вот на сегодняшний день это, пожалуй, последнее яркое издание, которое доступно сегодняшнему читателю.

Александр Лавров: С ходасевичевской темой на страницах Vademecum’а выступил Николай Богомолов – ''Два пушкинских замысла Ходасевича''. Николай Алексеевич у нашего микрофона.

Николай Богомолов: Поскольку ''Вадемекум'' задумывался как сборник исключительно публикаций, то, соответственно, в этих рамках я и действовал. У меня там две публикации. Одну у меня специально просил редактор этой книги Андрей Борисович Устинов, просил меня перепечатать то, что я уже до этого опубликовал в журнале ''Знамя'', апеллируя к тому, что Лазарь Соломонович Флейшман обладает незаурядным чувством юмора и является ценителем разного рода юмористических вещей. А цикл Ходасевича ''Подражания древним'', по-моему, очень изящный, легкий и интеллектуально насыщенный, как раз относится к тому, что юбиляру должно было понравиться. Я не очень люблю перепечатывать свои собственные вещи из других изданий, но раз была такая просьба, я решил, что, наверное, можно пойти навстречу. А кроме того, это реконструкция двух статей пушкинских, которые Ходасевич явно хотел написать, материалы к которым остались в той части его архива, которая хранится в Колумбийском университете в Нью-Йорке. Среди прочих довольно многочисленных черновиков остались планы двух статей, посвященных Пушкину, которые можно было, с моей точки зрения, реконструировать. Убедительно или нет, это уж пусть судят читатели, но я это попробовал сделать.

Иван Толстой: Николай Алексеевич, каков был Ходасевич как пушкинист? О нем говорят разное. С одной стороны, его признавали, конечно, невероятно глубоким знатоком и понимателем, и сам он Пушкину посвятил... - целых три тома можно набрать, как это сделал Роберт Хьюз. И все-таки шквал критики, который сыпался на него, тоже был довольно значителен. Как сейчас видится фигура Ходасевича-пушкиниста? Какие достоинства у нее и какие недостатки?

Николай Богомолов: Мне кажется, что здесь, прежде всего, надо говорить о том, что у Ходасевича была своя линия, которой он придерживался, линия, основанная на внимательном и тщательном чтении того, что Пушкин писал на протяжении всей жизни. Думаю, что это отчасти было связано с тем, что Ходасевич транспонировал это пушкинское творческое сознание, пытался транспонировать в свое собственное творческое сознание. В московском архиве Ходасевича лежит одна его рукопись, где он представил себе, как бы будущий исследователь расшифровал черновик его стихотворения, кажется, ''По бульварам'', именно так, как это делали пушкинисты того времени. Потом он посмотрел на это и написал сверху: ''Вот, какая ерунда может выйти из транскрипции», Метод транскрипции был как раз самым основным, с которым работали пушкинисты того времени.
Но, думаю, что применяя к своим собственным стихам тот метод, который пробовался на Пушкине, Ходасевич немножко и себя примерял к Пушкину. И вот то, что было между ними общего, как между творческими личностями, Ходасевич умел найти, умел показать, умел замечательно увидеть, как трансформируются, оставаясь теми же самыми в глубинной своей основе, очень многие пушкинские темы. То, что Михаил Осипович Гершензон назвал пушкинскими плагиатами, Ходасевич осмыслил, с моей точки зрения, гораздо более глубоко и серьезно. Думаю, что это, в первую очередь. И плюс к этому вполне такие замечательные для своего времени наблюдения, как анализ «Уединенного домика на Васильевском», - пожалуй, и до сих пор он остается самым весомым и самым основательным.

Иван Толстой: Каков вклад Ходасевича в отечественную пушкинистику, которая осталась на российской территории, на российской части этой пушкинистики? Продолжил ли кто-то, хотя бы и тайно, то есть пел ли кто-то «тайную свободу» вовслед Ходасевичу из оставшихся в Советском Союзе? Ругали-то его вплоть до, если я правильно помню, 1934 года, до этого толстенного тома 16-18 в ''Литературном наследстве'', а использовали ли ходасевичевские находки, его ходы? Кто-то все-таки сумел имплантировать его достижения, его догадки в свои писания, пусть и без упоминания имени эмигранта?

Николай Богомолов: Думаю, что Вадим Эразмович Вацуро. В тех немногих случаях, когда мне с ним удавалось побеседовать, видно было, что он очень хорошо знает наследие Ходасевича-пушкиниста, вплоть до каких-то вещей совсем уже малоизвестных - он ссылался на черновики статей Ходасевича, которые лежат в РГАЛИ, и, мне кажется, в своих работах, посвященных творчеству не только Пушкина, но и других поэтов, он что-то из Ходасевича явно брал. Я сейчас не готов, не перечитавши к этому случаю сочинений Вацуро, сказать, что именно, но такое впечатление у меня существует.

Иван Толстой:
Я помню, что он очень любил продолжение Ходасевичем пушкинского стихотворения ''В голубом эфира поле/ Ходит Веспер молодой'', он любил его цитировать, несколько раз из его уст я слышал.
Иерусалимский исследователь Владимир Хазан выступает в сборнике с публикацией ''Вокруг Александра Гингера и Довида Кнута''. В каких отношениях были парижские поэты Гингер и Кнут и правда ли, что на иерусалимском базаре вы нашли чемодан с кнутовским архивом?

Владимир Хазан: Я, с вашего позволения, начну с последнего вопроса о том, что вот удалось мне, не знаю какое слово подобрать, посчастливилось найти неразысканную до сих пор часть архива Кнута, которая была связана с его израильским периодом. Там, правда, оказались некоторые бумаги, стихи, рукописные сборники, которые он привез из Парижа в Израиль. Напомню, что Кнут, эмигрант Первой волны, прожил в Париже почти 30 лет, с 1920 по 1949 год, и в 1949 году, в год образования израильского государства, он с семьей приехал сюда как новый репатриант и привез с собой архив. Никогда этого архива я в полном виде не видел, хотя я какое-то представление имел, ибо мне говорили, что здесь он успел писать какие-то пьесы, какие-то стихи, причем писать не на русском языке. Видимо, Кнут вынашивал идею стать не только русским но или русско-еврейским поэтом, или еврейским в чистом виде, перейти на иврит, на язык для него, как мне рассказывали близкие, знавшие его друзья, люди, неизвестный.
У меня теперь некое новое представление о том, был ли ему известен иврит или нет, но это, может быть, сейчас неважно, а важно то, что на базаре в Тель-Авиве, на так называемом ''блошином рынке'', обнаружилось несколько коробок архива Кнута (когда я обнаружил, конечно, радости моей не было предела), а в них - огромное количество новых материалов. И, я, который в свое время составил такой двухтомник, как мне казалось, полный двухтомник всех его произведений, всех его текстов, как поэтических, так и прозаических, публицистических и мемуарных, вдруг пришел к мысли, что я о Кнуте вообще ничего не знаю и впервые держу в руках неизвестные мне тексты, которые каким-то образом, конечно, соединяются с текстами мне известными, и, самое интересное, что проливают некоторый новый свет на историю русской эмиграции между двумя мировыми войнами.
В центре этой публикации, о которой идет речь, по существу, материалы из этого кнутовского архива, из этих новонайденных материалов.
Второй персонаж, о котором идет речь, - это Александр Самсонович Гингер, поэт, который до сегодняшнего дня не переиздан. Его супруга - Анна Семеновна Присманова - тоже поэтесса, каким-то образом представлена российскому читателю: лет 10 или больше тому назад был опубликован ее сборник в издательстве ''Водолей'', а Александр Гингер остался без сборников, которые известны были бы российскому читателю. И вот то, что он когда-то написал, так и осталось полудоступным и известным небольшому кругу любителей русской эмигрантской поэзии. Между Кнутом и Гингером была настоящая долголетняя дружба, упомяну только известный факт о том, что Гингер, который был корректором, и это была основная его специальность, благодаря которой он зарабатывал на хлеб насущный, он корректировал и самый известный, наверное, сборник Кнута, сборник 1949 года. Когда Кнут, как я уже сказал, собирался ехать в Израиль, он решил подвести некий предварительный итог, как оказалось, окончательный итог своему творчеству - он издал в Париже большой дорогостоящий, роскошный сборник избранных стихов, куда включил все стихи всех выходивших в Париже сборников. И вот с этим сборником он появился на земле обетованной. Этот сборник корректировал Александр Гингер. Известно, что Гингер посвятил акростих Довиду Кнуту, где первые буквы по вертикали слагаются в посвящение поэту Довиду Кнуту, но о том, что и Кнут посвятил Гингеру акростих, об этом никогда ничего известно не было. И вот в этот новом собрании, в новой коллекции, которую удалось разыскать, я обнаружил акростих, посвященный Александру Гингеру, который я привожу в своей публикации. Это, так сказать, первая ее часть.
Во второй части разговор идет о воспоминаниях известного художника Терешковича об Александре Гингере и небольшой их переписке. Эта часть не имеет отношения к новонайденным материалам в Израиле, поскольку я опирался здесь на архивные материалы, хранящиеся в рукописном отделе Государственной Российской библиотеки, так называемой, ''Ленинки''.
А треть часть - это публикация, опять я возвращаюсь к материалам (это случилось чуть больше года назад, летом прошлого года), которые меня просто потрясли и своей новизной, и своей неожиданностью и важностью - это стихи Довида Кнута, которые хранятся в этом архиве. Это некая реакция на выступление Георгия Иванова на заседании ''Зеленой лампы'', такого литературного философского сообщества, которым руководили Мережковский и Гиппиус в Париже в 20-30-е годы. И вот на одно из выступлений Георгия Иванова Кнут пишет такую веселую, забавную (и не совсем веселую, не совсем забавную, а на самом деле глубокую) эпиграмму, которая также хранится в этом архиве.

Иван Толстой: Я прочту стихотворение Кнута, включенное в публикацию Владимира Хазана. Акростих, читающийся сверху вниз фразой ''Поэту Шуре Гингеру'':

Порой ночной зерно произрастет,
Остудит ветер тающую мглу,
Электрошок, похожий на иглу,
Тебя всего мучительно прошьет.
Утроенную мощь приобретет
Шумящий вихрь, сдвигающий скалу…
Узнаешь, мот, хулу как похвалу –
Расплаты горькой запоздалый счет.

Ехидный лирик, держишь ты ланцет
Гораздо лучше, чем собака след.

И если ты решил кого пронзить –
Не лучше ли использовать, как встарь,
Греко-гиппократический словарь? –
Евонных клятв вовеки не забыть.

Рассветных ж зорь природные дары
Укрой от поэтической игры.

''Как следует думать, - пишет Владимир Хазан, - стихотворение рождено шутливой попыткой Кнута убедить приятеля противостоять ''стихотворительному одержанью'' и не отказываться от карьеры врача в угоду трудному и торному пути поэта''.
Чего мы еще не знаем о Кнуте? Какие вещи могут содержаться в еще не найденных его бумагах? Владимир Хазан.

Владимир Хазан: Я думаю, что, наверное, уже ничего из таких больших кусков его жизни и творчества найдено быть не может, потому что или это уже не сохранилось, поскольку, якобы, в свое время (я искал во многих и разных местах - и в американских, и во французских архивах, и в израильских), думаю, что если что-то было важное для него, для его литературной биографии, литературной карты, он привез это сюда, и оно хранится здесь, если что-то и существует, то это, пожалуй, две вещи, но это уже связано с его как бы жизнью и деятельностью как французского писателя. А он был французским писателем, кстати говоря, - в этой части, новонайденной (но я это знал и раньше) есть французские материалы, то есть, он писал по-французски и стихи, и прозу. Не знаю стихов, никогда мне не приходилось найти опубликованные французские стихи, а его рассказы и статьи на французском языке во французской печати я встречал.
Некоторые подготовительные материалы находятся в этом архиве. Это, с одной стороны, его деятельность как французского писателя, скажем так, менее громко, французского литератора, что-то в этой связи, может быть, какая-то переписка с редакциями, с журналами, с газетами, может такое быть, чему он, может, придавал меньшее значение и уделял меньше внимания, это первая часть, и вторая часть, конечно же, связанная с его деятельностью как борца против немцев, одного из участников Резистанса, движения Сопротивления, когда он вместе со своей женой, дочерью выдающегося русского композитора Александра Скрябина, Ариадной Скрябиной, создал вдвоем подпольную еврейскую организацию, которая, в основном, действовала на юге Франции, в Тулузе, с маки. И вот этой деятельностью я тоже занимался когда-то. Ну, известна книга, которую Кнут написал в 1946 году об этом, и некоторые документы в связи с этой книгой хранятся в Центре еврейской документации.
Что же касается русской литературы, наиболее для меня интересной, и там, где я хоть что-то понимаю, я понимал, что-то должно быть, поскольку мне вдова, ныне живущая, Лея Кнут говорила, что он писал пьесы. Я ей особенно не верил, потому что думал, что это ошибка памяти. Прошли годы, человек склонен какие-то вещи изобретать, сочинять, и как же может быть так, что если писались пьесы, ни одного текста не сохранилось. Все великолепно подтвердилось. Вот в новом найденном архиве есть тексты пьес Кнута, написанных по-русски, и попытки написать пьесу на древнееврейском языке, на иврите.
Поскольку я еще не вникал глубоко в эти тексты, мне трудно сказать об их достоинствах. Как драматург Кнут был, наверное, не очень крупным писателем, но то, что это все представляет интерес и то, что из этого нужно делать какой-то следующий том, вышло два и нужно делать третий том, дополнительный, - это совершенно несомненно.

Иван Толстой: И завершит программу мемуарный эпизод, рассказанный Марией Розановой. Он и в сборнике помещен в самом конце, в виде постскриптума. Название – ''Ранний Флейшман''.

Мария Розанова: Очень забавно, что Флейшман до сих пор помнит точно даты (они у меня где-то записаны, просто у меня память такое не держит), когда он приезжал к нам, когда он впервые увидел Синявского: вот такого-то числа Андрей Донатович читал лекцию, первая лекция, а потом приезд его был тогда-то, и еще что-то было такого-то числа. И Лазик все это очень трогательно помнит. Но рассказ о том, как Синявский вернулся из Риги и чуть ли не первые его слова были про то, что он влюбился, это я очень хорошо запомнила и мне стоило известного напряжения, чтобы достойно встретить такую новость. Потом я уже привыкала к тому, что в Синявского то с левой стороны кто-то влюбился, то с правой стороны. Как-то так получилось, что и он, и я были товаром повышенного спроса. Ну вот, так получилось, так легла карта в жизни.
А тут вот приезжает, говорит: ''Маша, я влюбился'' — ''Да?'' -''Маша, у меня ребенок'' - ''Ты в этом уверен?''. Как-то слишком быстро все это было. В Риге всего ничего, неделя какая-то или 8 дней. Надо у Лазика спросить, по Лазику будем все проверять. ''Вот мой ребенок приедет, ты его, пожалуйста, не обижай''.
И вот явился Лазичек, мы подружились тогда, и это один из самых любимых людей в нашем доме, один из самых верных людей, и умница, и разумница. И вот мне бы очень хотелось, чтобы о Синявском два человека написали бы каждый по книжке, чтобы одну книжку про Синявского написал бы Лазарь Флейшман, а другую книжку написал бы про Синявского Дима Быков. Просто это настолько вообще разные стихии, разные силы, и настолько это было бы непохоже друг на друга и очень забавно, поэтому это было бы очень здорово.
И вот эта ситуация, про которую я пишу в ''Раннем Флейшмане'', тоже потрясающая совершенно про Лазика Флейшмана и собаку. Про Глашу, которая стояла на нем и вылизывала бедного Лазика, а Лазик был запакован в спальный мешок, одно личико было открыто, и он ничего не мог сделать, и на нам стояла афганская борзая, красоты неописуемой совершенно, с такими ушкам шикарными (подпольная кличка - Наталья Николаевна, из-за сходства с известным портретом) и тщательно вылизывала Лазика. А он, брезгливый еврейский ребенок, не знал, куда деваться и как освободиться от этого. Очень трогательно. Вот, Лазичек.
И куча книжек у меня, которые были надписаны ''Маме и папе Синявским от Лазика из низика'', потому что Лазик, когда приезжал в Москву, жил в нашей подвальной комнате внизу, так что он был ''Лазик из низика''.