Господствующий информационный режим приучает нас не задерживаться на одной и той же теме: посадили «Войну», побурчали правозащитники (и то не сразу и неохотно) - и будет; прокатились нацистские беспорядки по центру Москвы, опубликовали фотографии провокатора из «Наших» - и довольно; арестован Ассанж, «не исключил» неназванный источник из администрации президента, что тот может быть номинирован на Нобелевскую премию мира - и поехали дальше. А меж тем одни так и продолжают сидеть, а другие – расхаживать на свободе. А репрессивные и идеологические аппараты государства (не только российского) остаются как-то глухи к императиву новизны и продолжают заниматься своей скучной работой, даже когда медиа-шумиха утихает. И сим побеждают.
В советское время отстраненность от сводок главинформбюро, вероятно, действительно могла гарантировать сохранение некоторой доли здравого смысла, затем подобная модель поведения была осмыслена как эскапистская (и сегодня, можно сказать, «каждый брезгующий копипейстом – с.ка»). Но что, в сущности, изменилось? И в режиме отрешенности, и в режиме вовлеченности этим самым аппаратам государства удавалось вполне успешно функционировать, продолжая администрирование, подменяющее политику. Хуже того, если в советское время для того, чтобы привести в действие эти самые аппараты, восьмерым было достаточно выйти на Красную площадь, а то и одному - просто рассказать анекдот на кухне, то сегодня необходимо дойти до переворачивания милицейских машин с открытым забралом, подробным отчетом и указанием авторства в интернете, чтобы заставить репрессивный аппарат прочесть оскорбление и среагировать.
И все же он среагировал. Среагировал не стыдливо, как в случае Ассанжа (чтобы так незадачливо вскрыть лицемерие либеральных правительств), и не бутафорски-показательно, как в случае с Манежной ( чтобы потом можно было чаще произносить слово «порядок»), а, как и полагается репрессивным аппаратам: без лишнего шума и пыли.
О чем это все? О войне и о том, что пыталась раскачать одноименная группа. Разумеется, ставкой был не милицейский автомобиль и даже не честь мундира (милицейского, о художественном аналоге – ниже), но общественное сознание, которое требовалось раскачать и вырвать из замкнутого неполитического круга – от клавиатуры к одиночному пикету (вариант: вернисажу) и обратно. Получилось ли? Как посмотреть. Благодаря раздающимся сейчас отовсюду репликам в поддержку или с – особенно двусмысленной в ситуации ареста – критикой «Войны», возникает отчетливое ощущение, что «дело Войны» коснулось каждого. Это, конечно, не дело Дрейфуса, но намного примечательнее здесь то, что в отличие от него общественный конфликт заведомо конструировался. Перед нами не безвинные заложники ситуации, расколовшие общество надвое (на ублюдков-начальников и мятежных-подчиненных, как принято выражаться), но вполне сознательные его (раскола) творцы. И давайте не будем сейчас прикрываться веригами правозащитного дискурса, это будет предательством в отношении деятельности группы, подписанием акта капитуляции в их отсутствие: да, нарушали! да, переворачивали! да, разжигали!
Давайте не будем напяливать на них и костюм художника, если уж он так покрылся пылью идеологии чистого искусства. (Это такое искусство, которое приравнивается к привилегии смотреть на что угодно с любой точки зрения, именно и только постольку, поскольку не становится переходом к действию и равно не является руководством к действию: оно может "глаголом жечь сердца людей", но должно оставлять нетронутой материальную собственность, т.е. быть довольно безобидным в смысле воспламенения масс). Сегодня если и остается возможность говорить об искусстве без стеснения, то только о таком, которое пребывает в совершенно ином режиме, когда самое интересное происходит на реальной границе репрезентации и политического активизма, а не на симулятивной границе между ними, сконструированной в галерее (и Авдей Тер-Оганьян, и Олег Мавроматти - эхо этого старого режима). Если проще, лучше говорить не об особых правах художника-юродивого, а о свободе социальной критики, практикуемой средствами уличного искусства. Вот вздыхают, мол, как же быть, ведь это хулиганство, т.е. дело гражданское и подсудное, и все-таки искусство (т.е. взыскующее особых привилегий, должное извинять). Подобное мнение обнаруживает понимание искусства как чего-то безобидного для общественной морали и социальной дисциплины, в данном случае заступившего в область интересов социума, но обычно ведущего себя нормально, обладающего добрым именем и хорошей репутацией. На деле, настоящее искусство – всегда экстремизм в обществе, которое не желает эволюционировать; ведь даже репрессивные органы чувствуют что-то особенное: простое локальное хулиганство не стоило бы такого внимания, здесь же имеет место наглая и последовательная символическая работа по подрыву общественной дисциплины. Это значит, что художественный момент (включающий документацию) - не смягчающий «вину» (т.е. эффективность) фактор, но скорее отягчающий. Это значит, что искусство в его современном режиме совершает исход из автономного поля, задающего специфические правила игры, и движется – мимоходом превращая эти правила в руины - в сторону улицы в самом широком смысле этого слова.
Согласно тому воображаемому сценарию, который всегда подразумевался риторикой акций «Войны», на следующий день после их ареста должны были быть перевернуты десятки машин и «Война» в кавычках должна была перерасти в настоящую городскую герилью. Этого не произошло потому, что «Война», конструируя акции таким образом, чтобы они дошли до каждого, в то же время не сумела сформировать той минимальной референтной группы, которая могла бы проявить сегодня безоговорочную солидарность с арестованными. В то же время она действовала против всех правил художественного и активистского сообщества, которые могли бы выступить более стройным фронтом в случае не столь двусмысленном. Собственно этот дефицит солидарности, помимо его собственной прискорбности, представляется интересным еще потому, что он эксплицирует те негласные «правила игры», которые в поле художественного и гражданского протеста, оказывается, существуют и которые «Война» стремилась изменить. Так, в современном искусстве является табуированным окончательный переход к действиям в политическом пространстве. Допустимы намеки и аналогии, допустимо даже прямое заявление принадлежности к политическому движению – разумеется, потому что все это может «придавать остроты» - но произведения искусства должны оставаться «самими собой». Что до гражданского активизма, то здесь неприемлемы та настойчивость и последовательность, с которой «Война» прибегала к «неправовым» и одновременно артистическим, чтоб не сказать провокаторским, методам. (И еще, к слову, подписывала свои акции: известная доля анонимности и даже снятие авторства – главные максимы активисткой этики). «Война» была чувствительна и к тем, и к другим, и поэтому главными акцентами оказывались те, что заведомо должны были снимать подозрения обоих лагерей: в акциях «Войны» может не только участвовать, но – главное – упражняться самостоятельно каждый и прямо сейчас, - ласкало слух активиста; акции «Войны», разумеются, работают с понятием границ искусства и только с ними, посмертный трибьют Пригову, почти благословившего-в-гроб-сходя группу, и отличное знание послевоенной истории искусства, должны были снять все сомнения и с этой стороны.
Таким образом, главной игрой, правила которой намеревалась изменить «Война», является затянувшаяся позиционная борьба либеральной оппозиции и консервативного кремля (или художественного истеблишмента, вынужденного всерьез оправдываться перед попами). Все это сделавшееся неэффективным оспаривание и политической, и культурной повестки начисто вытесняло своей самодостаточностью другие отправления протестного воображаемого. И «Война» поставила своей задачей опротестовать саму форму протеста, стать оппозицией оппозиции. Главная точка, в которую они били - усиливавшаяся соматическая дисциплина и внутренняя цензура тех, кого принято считать радикалами и доставлять в отделения милиции; то, как должен эволюционировать российский оппозиционный активист, желающий что-то действительно изменить, было показано на примере Лени Е…ого, бывшего члена «Солиданости», нынешнего узника «Крестов». После этого подвешивания протестной идентичности и повышения ставок их антилиберализм нашел идеальную точку приложения (закон как тоже своего рода правила игры социального целого) и радикальную аргументацию: если «рамки закона не спасают с одной стороны активистов от обвинений в экстремизме, а с другой - всех от нарушения этих рамок именно теми, кто их должен удерживать», необходимо уже не апеллировать к нему, а поставить вопрос об относительности самого закона, апеллируя к произвольности его применения . Что и было еще раз с блеском продемонстрировано на примере самой «Войны». Вопрос теперь в том, было ли увидено.
В советское время отстраненность от сводок главинформбюро, вероятно, действительно могла гарантировать сохранение некоторой доли здравого смысла, затем подобная модель поведения была осмыслена как эскапистская (и сегодня, можно сказать, «каждый брезгующий копипейстом – с.ка»). Но что, в сущности, изменилось? И в режиме отрешенности, и в режиме вовлеченности этим самым аппаратам государства удавалось вполне успешно функционировать, продолжая администрирование, подменяющее политику. Хуже того, если в советское время для того, чтобы привести в действие эти самые аппараты, восьмерым было достаточно выйти на Красную площадь, а то и одному - просто рассказать анекдот на кухне, то сегодня необходимо дойти до переворачивания милицейских машин с открытым забралом, подробным отчетом и указанием авторства в интернете, чтобы заставить репрессивный аппарат прочесть оскорбление и среагировать.
И все же он среагировал. Среагировал не стыдливо, как в случае Ассанжа (чтобы так незадачливо вскрыть лицемерие либеральных правительств), и не бутафорски-показательно, как в случае с Манежной ( чтобы потом можно было чаще произносить слово «порядок»), а, как и полагается репрессивным аппаратам: без лишнего шума и пыли.
О чем это все? О войне и о том, что пыталась раскачать одноименная группа. Разумеется, ставкой был не милицейский автомобиль и даже не честь мундира (милицейского, о художественном аналоге – ниже), но общественное сознание, которое требовалось раскачать и вырвать из замкнутого неполитического круга – от клавиатуры к одиночному пикету (вариант: вернисажу) и обратно. Получилось ли? Как посмотреть. Благодаря раздающимся сейчас отовсюду репликам в поддержку или с – особенно двусмысленной в ситуации ареста – критикой «Войны», возникает отчетливое ощущение, что «дело Войны» коснулось каждого. Это, конечно, не дело Дрейфуса, но намного примечательнее здесь то, что в отличие от него общественный конфликт заведомо конструировался. Перед нами не безвинные заложники ситуации, расколовшие общество надвое (на ублюдков-начальников и мятежных-подчиненных, как принято выражаться), но вполне сознательные его (раскола) творцы. И давайте не будем сейчас прикрываться веригами правозащитного дискурса, это будет предательством в отношении деятельности группы, подписанием акта капитуляции в их отсутствие: да, нарушали! да, переворачивали! да, разжигали!
Давайте не будем напяливать на них и костюм художника, если уж он так покрылся пылью идеологии чистого искусства. (Это такое искусство, которое приравнивается к привилегии смотреть на что угодно с любой точки зрения, именно и только постольку, поскольку не становится переходом к действию и равно не является руководством к действию: оно может "глаголом жечь сердца людей", но должно оставлять нетронутой материальную собственность, т.е. быть довольно безобидным в смысле воспламенения масс). Сегодня если и остается возможность говорить об искусстве без стеснения, то только о таком, которое пребывает в совершенно ином режиме, когда самое интересное происходит на реальной границе репрезентации и политического активизма, а не на симулятивной границе между ними, сконструированной в галерее (и Авдей Тер-Оганьян, и Олег Мавроматти - эхо этого старого режима). Если проще, лучше говорить не об особых правах художника-юродивого, а о свободе социальной критики, практикуемой средствами уличного искусства. Вот вздыхают, мол, как же быть, ведь это хулиганство, т.е. дело гражданское и подсудное, и все-таки искусство (т.е. взыскующее особых привилегий, должное извинять). Подобное мнение обнаруживает понимание искусства как чего-то безобидного для общественной морали и социальной дисциплины, в данном случае заступившего в область интересов социума, но обычно ведущего себя нормально, обладающего добрым именем и хорошей репутацией. На деле, настоящее искусство – всегда экстремизм в обществе, которое не желает эволюционировать; ведь даже репрессивные органы чувствуют что-то особенное: простое локальное хулиганство не стоило бы такого внимания, здесь же имеет место наглая и последовательная символическая работа по подрыву общественной дисциплины. Это значит, что художественный момент (включающий документацию) - не смягчающий «вину» (т.е. эффективность) фактор, но скорее отягчающий. Это значит, что искусство в его современном режиме совершает исход из автономного поля, задающего специфические правила игры, и движется – мимоходом превращая эти правила в руины - в сторону улицы в самом широком смысле этого слова.
Согласно тому воображаемому сценарию, который всегда подразумевался риторикой акций «Войны», на следующий день после их ареста должны были быть перевернуты десятки машин и «Война» в кавычках должна была перерасти в настоящую городскую герилью. Этого не произошло потому, что «Война», конструируя акции таким образом, чтобы они дошли до каждого, в то же время не сумела сформировать той минимальной референтной группы, которая могла бы проявить сегодня безоговорочную солидарность с арестованными. В то же время она действовала против всех правил художественного и активистского сообщества, которые могли бы выступить более стройным фронтом в случае не столь двусмысленном. Собственно этот дефицит солидарности, помимо его собственной прискорбности, представляется интересным еще потому, что он эксплицирует те негласные «правила игры», которые в поле художественного и гражданского протеста, оказывается, существуют и которые «Война» стремилась изменить. Так, в современном искусстве является табуированным окончательный переход к действиям в политическом пространстве. Допустимы намеки и аналогии, допустимо даже прямое заявление принадлежности к политическому движению – разумеется, потому что все это может «придавать остроты» - но произведения искусства должны оставаться «самими собой». Что до гражданского активизма, то здесь неприемлемы та настойчивость и последовательность, с которой «Война» прибегала к «неправовым» и одновременно артистическим, чтоб не сказать провокаторским, методам. (И еще, к слову, подписывала свои акции: известная доля анонимности и даже снятие авторства – главные максимы активисткой этики). «Война» была чувствительна и к тем, и к другим, и поэтому главными акцентами оказывались те, что заведомо должны были снимать подозрения обоих лагерей: в акциях «Войны» может не только участвовать, но – главное – упражняться самостоятельно каждый и прямо сейчас, - ласкало слух активиста; акции «Войны», разумеются, работают с понятием границ искусства и только с ними, посмертный трибьют Пригову, почти благословившего-в-гроб-сходя группу, и отличное знание послевоенной истории искусства, должны были снять все сомнения и с этой стороны.
Таким образом, главной игрой, правила которой намеревалась изменить «Война», является затянувшаяся позиционная борьба либеральной оппозиции и консервативного кремля (или художественного истеблишмента, вынужденного всерьез оправдываться перед попами). Все это сделавшееся неэффективным оспаривание и политической, и культурной повестки начисто вытесняло своей самодостаточностью другие отправления протестного воображаемого. И «Война» поставила своей задачей опротестовать саму форму протеста, стать оппозицией оппозиции. Главная точка, в которую они били - усиливавшаяся соматическая дисциплина и внутренняя цензура тех, кого принято считать радикалами и доставлять в отделения милиции; то, как должен эволюционировать российский оппозиционный активист, желающий что-то действительно изменить, было показано на примере Лени Е…ого, бывшего члена «Солиданости», нынешнего узника «Крестов». После этого подвешивания протестной идентичности и повышения ставок их антилиберализм нашел идеальную точку приложения (закон как тоже своего рода правила игры социального целого) и радикальную аргументацию: если «рамки закона не спасают с одной стороны активистов от обвинений в экстремизме, а с другой - всех от нарушения этих рамок именно теми, кто их должен удерживать», необходимо уже не апеллировать к нему, а поставить вопрос об относительности самого закона, апеллируя к произвольности его применения . Что и было еще раз с блеском продемонстрировано на примере самой «Войны». Вопрос теперь в том, было ли увидено.