Кирилл Кобрин: Описание путешествий, по этому или даже по тому миру, - один из самых древних литературных сюжетов. "Одиссея", "Слово о полку Игореве", средневековые тексты о поисках Грааля, записки путешественников и воинов – все это о пространстве, по которому перемещаются герои книг. Пространство меняет человека, его сознание, чувства, облик; впрочем, и человек, придумав колесо, приручив лошадей, изобретя паровой двигатель и так далее – до самолета и ракеты – менял пространство, по крайней мере, свое восприятие его. Уже появление железных дорог произвело на современников такое впечатление, что английский писатель Томас Де Куинси написал эссе о уходящем искусстве наблюдать за окрестностями из окна дилижанса. Впрочем, уже в конце 18 века для того, чтобы испытать действие пространства, географической точки, топоса на сознание вовсе не нужно было мчаться на горячем коне, плыть на фрегате или брести по пыльной дороге. В литературу входит "тема места"; под идиллической сенью сельского деревца, у развалин готического аббатства, среди кладбищенских плит поэты и прозаики испытывают прилив чувств, особую творческую энергию – они вздыхают о прошлом, мечтают о будущем, обращаются к любимым и вспоминают мертвых. Примеров не счесть: сельское кладбище Грея в переложении Жуковского, князь Андрей рядом с дубом, Замок Кафки (не зря же его герой – профессиональный землемер!), пестрая череда американских мотелей в "Лолите". Но только в пятидесятых годах прошлого века появилось течение мысли – и арт-движение вполне конкретных людей – которые сосредоточились на одном: рассказать, как топос влияет на логос, место на слово, география на психэ, на душу человека. Их называли "ситуационистами", они придумали "психогеографию", их идеи повлияли на таких писателей, как Хулио Кортасар, Жорж Перек и многих других. Еще десять-двадцать лет назад, казалось, "психогеография" прочно прописана по ведомству не литературы, а "истории литературы", и вдруг – в 2010-м – произошло чудо. Психогеография вернулась – и еще как! Она завоевала даже те страны, где не имела почти никакого влияния. Скажем, Британия. Здесь вообще всегда с подозрением относились к французским, континентальным затеям, а тут – и выставки психогеографов, и статьи, и даже романы. Вошедшие в моду английские романисты Том Маккарти и Ли Рурк говорят о том, что они учились у психогеографов, критика на все лады склоняет имена давно умерших Ги Дебора и Жоржа Перека, а британские издатели и галеристы придумали специальный психогеографический проект. О нем рассказывает корреспондент Свободы в Лондоне Анна Асланян:
Анна Аланян: Сборник эссе и стихотворений “На пути к новому очарованию: место и его смыслы” стоит читать хотя бы потому, что в нем представлены яркие фигуры современной британской словесности: Иэн Синклер, Лавиния Гринлоу, Элис Освальд. Менее громкие имена тоже не разочаровывают. Интересно и то, что книга является частью большого художественного проекта, имеющего социокультурную подоплеку. Осуществляется он при поддержке Британского совета по искусству. Руководитель проекта Гарет Эванс, глава творческого бюро Artevents, рассказал о том, что включает в себя эта инициатива.
Гарет Эванс: “Новое очарование” – арт-проект, который будет проходить в течение года по всей стране. Его идея – отразить глубокую связь между человеком и тем, что его окружает. Мы начали с того, что заказали ряду творческих личностей произведения на соответствующую тему. Всего их пять, они создаются на мультимедийной основе и связаны с различными местами, разбросанными по Британии.
Сборник “На пути к новому очарованию: место и его смыслы” позволил нам включить в проект голоса одиннадцати авторов – эссеистов, прозаиков, поэтов. Каждый из них написал об определенном месте, желая выразить свое отношение к этому процессу – взаимодействию человека и среды его обитания. Авторы говорили о том, что происходит с чувством принадлежности к определенному месту, когда оно находится под угрозой – будь то в результате глобализации, экологических проблем или чего-то еще. Топография в наши дни меняет свое значение; интересно было проследить, как это влияет на современное сознание.
Как я уже упоминал, эта книга – часть большого проекта. Первым из его воплощений стала акция под названием “Возвращение в Англию”, отчасти связанная с картографией. Состояла она в том, что слово “Англия” было в буквальном смысле нанесено на карту – точнее, на землю, от вала Адриана на севере до южного побережья. Художник-концептуалист Саймон Инглиш посетил 75 мест и в каждом установил скульптуру; взятые вместе, его работы составляют на карте слово “Англия”. Для Саймона это было действительно возвращение – точно такое же путешествие он совершил в 1971 году; тогда он ставил перед собой цель узнать побольше о природе тех мест, куда забирался. На этот раз его скульптуры говорят об изменениях, которые произошли с ландшафтом за это время, за последние 40 лет.
Итак, это было начало; вскоре последовал сборник. В будущем году появится третья часть проекта – полнометражный документальный фильм режиссера Гранта Джи, который называется “Терпение (по мотивам Зебальда)”. Это первая попытка обратиться к наследию немецкого писателя Зебальда, в особенности – к его знаменитой книге “Кольца Сатурна”. Там идет речь о его путешествии по Саффолку; кроме того, автор путешествует во времени, движется от личных событий к общественным, историческим, из Британии в Континентальную Европу и дальше – его странствия охватывают весь мир. Зебальд действительно совершил путешествие по Восточному побережью Англии, но его мысленные перемещения в книге не менее важны. Там присутствуют и ландшафт Саффолка, и люди, которые встречались автору в пути. Режиссер фильма сам повторил это путешествие, оно легло в основу сценария. В ленту будут включены и комментарии известных писателей, художников, кинематографистов, и архивные кинодокументы. Фильм выйдет в начале января, первый показ пройдет на побережье Саффолка и будет сопровождаться концертом Патти Смит – она большая почитательница Зебальда. Затем фильм поедет на ряд национальных кинофестивалей и появится в прокате.
Анна Аланян: В проект входят и другие акции, среди них – трехдневное театральное представление с участием случайных прохожих – местных жителей, туристов, – которое планируется устроить в Йоркширских долинах. Художник Стив Дилуорт, живущий на отдаленном шотландском острове, создаст там “скрытую инсталляцию” – человеческий скелет, захороненный в скале, – после чего будут распущены слухи об этой находке; предполагается, что таким образом родится местная легенда.
Возвращаясь к упомянутому сборнику текстов, его редактор Гарет Эванс пояснил, какую роль он играет в проекте “Новое очарование”.
Гарет Эванс: Книга стала центральной частью нашего проекта – она позволяет людям перенести уроки, там содержащиеся, в собственную среду, применить их к себе и своим соседям, задуматься о том, какое новое очарование они сами могут найти вокруг себя. Целью было не столько напомнить о тех местах, что вошли в сборник, сколько побудить читателя задуматься о собственном окружении, будь то оживленный город или сельская местность где-нибудь на отшибе. Чем представляются нам места, где мы живем, что такое мы сами на их фоне? Можно сказать, что книга – наиболее портативный из всех элементов проекта; человеку предлагается спроецировать ее идеи на себя, поразмышлять о тех эмоциях, которые вызывают у него знакомые ему края. В наступающем году мы планируем организовать ряд встреч с авторами, чьи произведения вошли в сборник, в разных частях страны.
Анна Аланян: Многие вещи, собранные в книге, действительно заставляют задуматься даже тех, кто не знаком с источником вдохновения того или иного автора. Мое знакомство со сборником началось на его презентации, устроенной в книжном магазине London Review of Books. Среди выступавших писателей была Джей Гриффитс, которая наиболее дорогим ей местом назвала могилу валлийского поэта Дэвида ап Гвилима, жившего в 14-м веке и похороненного в старинном аббатстве. Забравшись в дупло дерева, растущего над могилой, Гриффитс сочинила любовное послание, обращенное одновременно и к поэту, и к местам, которые он воспевал.
Джей Гриффитс: Словно с помощью некого древнего шаманства поэт, воспевая месяц май – месяц, который нежно любил, – сам сделался его частью. Он бражничал, он рвался к жизни, вкладывая в это все свое добродушное, краснощекое, бьющее через край “я”, а дорвавшись, накидывался на ее, с жадностью поглощал – и щедро разбрасывал вокруг свою жизненную силу. (И я, сидя тут, у его могилы, последую его примеру.) Весна была его подлинным временем года, смыслом существования и символом – зеленым, буйно лезущим повсюду, как свежая майская листва. Дэвид ап Гвилим источал свет, и после него просторы Среднего Уэльса, озаренные его любовью, остались сиять. Даже сейчас видно, как здесь, в этой земле, милой, обыденной, теплой и грязной, мерцают его слова.
Ведь именно весной Средний Уэльс с ревом пробуждается к жизни. Веселая, хмельная от нарциссов, от солнечного света, которым взрываются их открытые сердца-соцветия, весна прочесывает этот край в поисках радости, малейших ее частичек. Если весной ночевать под открытым небом, в лесу (мне это хорошо знакомо), тебя разбудит на заре птичье пение – пение, превратившееся в солнечный свет, восход, превратившийся в звучание. В этом рассветном хоре не разобрать, где чей голос: утренний ветерок будто сдувает песню с птицы, и весь лес делается похож на Эолову арфу, на которой, сколько ни приглядывайся, никто не играет – никто, кроме ветра, колеблющего мировые струны.
Он был трубадуром – о да, несомненно; он был поэтом, чье пение превратило его в часть его арфы; но это не все. Было и другое: он говорил о том, что места, где он предавался любви, смятые листья и трава, очертания ложа под юными деревцами, – все это останется навеки, неизгладимо отпечатается на пейзаже, открывающемся вокруг, на пейзажах, носимых в душе. Его строки пророчествуют о том, что следы его любовных утех “не исчезнут вовек”, останутся “здесь, где примята, будто ногою Адама, листва”.
Что до самих мелодий песен, их в самом деле передавали из поколения в поколения, не давая струнам времени оборваться. Игравшие на арфе запоминали музыку наизусть задолго до того, как были изобретены ноты; подобный способ жив и сейчас. Я знаю человека, который все песни, которые знает, выучил именно так – непосредственно слушая игру других исполнителей. Передача музыки на слух – этот путь не прервался; можно и сегодня говорить о тропах, проложенных музыкой сквозь время, тропах, которыми идут исполнители этих песен. “Тропы песен” – так называется знаменитая книга Брюса Чатвина, посвященная австралийским аборигенам. Я всегда считала, что это явление в той или иной форме можно встретить везде, где угодно в мире. Об этом я говорю в одной из своих книг – о музыке тех или иных мест, той, что передается от одного певца к другому, сохраняется в памяти, живет в сознании.
Анна Аланян: За отведенные ей 10 минут Гриффитс сумела очаровать большинство зала – невозможно было не заинтересоваться поэтом, о котором она так страстно рассказывала. Заманив слушателей в мир древних валлийских традиций, она, тем не менее, закончила выступление на злободневной ноте, напомнив о новых, современных до безликости домах, которые нынче строятся в тех местах для обеспеченных горожан. Мало того, что эти “необитаемые обиталища” не вписываются в патриархальный ландшафт – их появление не сулит ничего хорошего коренным жителям, достаток которых куда ниже, чем у приезжих.
Сборник, как выяснилось при чтении, поднимает множество тем, важных для современной Британии. С другой стороны, он обладает массой сугубо литературных достоинств. Видимо, не стоит искать этой книге точное определение, решать, чего в ней больше, поэтических рефлексий или призывов к действию – тем более, что одни нередко оборачиваются другими. Так считает и редактор издания Гарет Эванс.
Гарет Эванс: Конечно! Новое очарование всегда представлялось нам, составителям сборника, понятием многогранным, неподдающимся единообразному определению. Мы пытались всего лишь донести до читателя общую идею, возможно, подтолкнуть его к тому, чтобы он задумался о чем-то близком. Вы совершенно правы: замысел книги подкрепляют факты, она то подает непосредственный пример, то воздействует на подсознание – там, например, где идет речь о нынешней экологической ситуации. Однако все это происходит отнюдь не на уровне риторики.
Формы, которые принимает идея книги, разнообразны: в одних эссе говорится об экологии, в других – о культурном наследии, писатели рассматривают проблемы духовные, социальные, экономические. Интересный аспект, затронутый в книге, – лингвистический. Один из авторов рассуждает о том, что сам язык играет важную роль для сохранения мест, которым угрожает потеря индивидуальности. Язык, характерный для определенной местности, способствует развитию ее самобытных черт, когда им активно пользуются.
Одним словом, вы правы – однозначного определения тут не дашь. Именно поэтому мы, пригласив столь разных авторов, вовсе не давали им задание осветить какую-то конкретную проблему. Единственной общей темой была та, что отражена в заглавии книги: новое очарование в глазах человека, пишущего об отдельно взятом месте.
Анна Аланян: Еще один пример того, как поэзия идет бок о бок с общественной значимостью, – эссе Иэна Синклера, включенное в сборник. Знаменитый поэт и прозаик, исходивший пешком полстраны, Синклер много пишет о Лондоне, в частности, о Хакни – в этом некогда беднейшем лондонском районе теперь полным ходом ведется строительство олимпийских объектов. Синклер не раз критиковал действия властей, которые пытаются выжать максимум из грядущих в 2012 году торжеств, сносят все без разбора, лишь бы построить еще одну гигантскую парковку, еще один чудовищный спорткомплекс. Отрывок из текста Синклера, прочтенный им на презентации, начался с поэтических образов, но беспокоящая писателя тема прозвучала и здесь.
Иэн Синклер: Первое требование: подготовиться к тому, чтобы принять условия, диктуемые местом; и тогда произойдет то, чего не ждешь, придет это второе, столь желанное сознание. Берега реки подобны обочинам дорог, так сильно врезающиеся в память при чтении Джона Клера, – поэт говорит о них в своих мемуарах, в этом посмертном приступе горячки. Речные берега тоже населяют вестники, ангелы вдохновения, что скрываются под личиной работников, кочующих с фермы на ферму, кумушек, сплетничающих на деревенской улице, жены с сыном, забытых на чужой повозке. Усилие, которое прилагаешь, вызывая образ прогулки в голове, равносильно процессу исключения: так удается просеять поток впечатлений, видов, сигналов, звуков и добраться до сути. Недавно, когда я снова оказался в Спрингфилд-парке – мне заказали материал на 900 знаков (включая пробелы), – то понял: решить, что именно отбросить как ненужное, чрезвычайно тяжело. Для начала я оставил дома фотоаппарат, чтобы освободить место для этих вестников, заключающих в себе очарование места. Но записей, сделанных в результате происшествий, содержавших в себе особые, уникальные черты той прогулки, набралось на несколько тысяч слов. Там были эти велосипедисты, что медленно кружили, не отрываясь от своих телефонов, выписывали запутанные узоры и все говорили, говорили, говорили. И голоса, услышанные на тропинке у реки, такие оживленные: немецкий, русский, испанский. И огромное многоквартирное здание, построенное горсоветом, которое со дня на день должны снести. И одинокая утка, огибающая плывущее дерево, на котором соорудила гнездо пара агрессивных лысух.
И этот поразительный момент, когда вода каскадом хлынула по тропинке в реку Ли, недалеко от Олимпийского стадиона. Я решил было, что это – одно из наиболее смелых, удачных решений большого проекта, метафора, исполненная поэтического смысла, водопад шириной с Ниагару, превративший дорожку в вертикальную реку. Но я ошибся – это оказались трубы викторианской эпохи, поврежденные в результате поспешного пиратского набега на местность. Оборванное птичье пение, искусственные барьеры, гурки, нанятые охранниками, – досадные приметы печального века просвещения, отложенного на неопределенный срок. Китаец, бегун, обливавшийся потом, рассказал мне, что бывает тут уже 21 год, и никогда еще расслоение на богатых и бедных не было так заметно. Отрезок канала осушили, затеяв косметические работы – на сдачу от взорвавшейся экономики. Теперь по лужам грязи и мусора, между тележками из супермаркетов и дорожными конусами, составлявшими часть подводной эко-системы, тащился желтый трактор.
Эти картинки можно было сложить в общий узор, остов нарратива, а можно было оставить, как есть, списком, фрагментом без начала и конца. Поначалу я, торопясь добраться до Спрингфилд-парка и желанного кафе, обошел стороной вестника, несущего в себе дух того дня. Мое минималистское эссе, решил я, завершат дневниковые записи, сделанные много лет назад, события, наполовину запомненные, наполовину мифологизированные. За боковым окном кафе был огороженный садик, кусочек земли, куда выходила дверь из жаркой кухни. Я ждал, пока остынет мой кофе с мениском сливочной пены. Тут я заметил, как вдоль ограды движется лоснящаяся меховая шапка, черный бобер; она принадлежала еврею-ортодоксу, шедшему от реки. И в тот же момент на улице появилась, оставаясь вне поля его зрения, его мыслей и страстей, крупная женщина, одетая в один лишь голубой передник. Она вышла из кухни в тесный садик, размяться и покурить; ее обнаженная спина была обращена ко мне. Эффект был, как на полотне художника: неровный цвет кожи, облегчение, с каким она стояла на воздухе, отдыхая от кухонного жара, а дальше – тяжелый, мокрый на вид мех шапки, громоздкие очертания мужчины в черном пальто.
Драма этого не-события – шапка, женщина, наблюдатель за столиком – не подходила для концовки; скорее, в ней содержалось начало нового рассказа. Картина была самодостаточной, не требующей дополнительных комментариев. Настоящим вестником этого эпизода стал слепой в желтой накидке, на поводке у собак, которые никак не могли прийти к единому мнению, нащупывавший дорогу с помощью длинной белой палки. Собаки напомнили мне о двух постаментах в Виктория-парке, откуда скульптуры собак-близнецов убрали – как водится, на ремонт. Что еще можно было сказать об этом человеке? Только одно: он двигался, точно зная, что впереди, уверенно расчищая путь перед собой, приближаясь к синему забору, которым обнесли олимпийскую стройку.
Анна Аланян: Синклер – писатель, благодаря которому в Британии получило развитие движение, именуемое психогеографией. Гарет Эванс так прокомментировал отношение составителей сборника к этому понятию.
Гарет Эванс: Да, психогеография – термин, получивший в последнее время широкое распространение. В частности, в Британии он стал весьма популярным за те 20 лет, что прошли со времени, когда Иэн Синклер из контркультурного автора сделался мейнстримовым. Именно ему в большей, чем кому бы то ни было, степени удалось сделать это понятие массовым. Сам он с тех пор несколько отошел от этой терминологии, да и занятия его теперь носят другой характер. И все-таки мне это название кажется вполне подходящим для выражения нашего вопроса о том, каким образом происходит соприкосновение личности и места. Мы раскапываем историю, поднимаем слои каких-то мест, причем делаем это, ходя по ним, смотря вокруг, взаимодействуя с окружающим. В понятие психогеографии входит изучение влияния, которое оказывает ландшафт на людей, на общество, и в данном смысле это слово тут уместно. Мы занимаемся именно этим – пытаемся найти связи между человеком и локусом, как бы сильно они ни отдалились друг от друга. Однако определенные методы психогеографии – коды, в которых зашифрован смысл, загадочные, едва ли не оккультные действия, связанные с урбанистической средой, – все это мы в свой арсенал не брали.
Честно говоря, исследование городских ландшафтов как таковых – дело, которым и без того занимаются многие, и тут не нужны дополнительные толчки с нашей стороны. Большинство текстов, собранных в книге, посвящены не урбанистике; в них говорится о других местах, маленьких, заброшенных, порой чрезвычайно удаленных, иногда – о ландшафтах чуть ли не первобытных, малопривычных глазу. Можно, конечно, пользоваться этим словом, “психогеография”, как общим определением процесса, связанного с раскапыванием различных смыслов. Но это не было принципом, которого мы придерживались при задании общей темы для авторов. В то же время естественно, что во многих, если не во всех, эссе и стихотворениях при желании можно найти какие-то следы того, что принято понимать под этим словом.
Анна Аланян: Какой терминологией пользоваться для обозначения жанра сборника, действительно, неважно. Если книга и весь проект в целом окажут какое-то воздействие на общество, заставят людей пересмотреть отношение к местам, того заслуживающим, можно будет смело сказать, что замысел авторов удался – благодаря их усилиям сделан шаг по пути к тому новому восприятию окружающего, которого недостает в наши дни.
Кирилл Кобрин: Вернемся к разговору о том, как "психогеография" - уже во второй раз за последние полвека – ворвалась в литературу, и что из этого вышло. Слово и место, "психэ", душа и география теперь повязаны еще сильнее, чем раньше. Однако возникает вполне закономерный вопрос: а как же объективно определить такое явление, как "психогеография"? Когда точно оно появилось? Что именно хотели сказать ее создатели? Как психогеография повлияла на современную ей литературу? И, наконец, что такое быть психогеографом сегодня – в эпоху безудержного урбанизма и столь же безудержного экологизма, этого атеистического обожествления Природы? Я поговорил об этом с живущим в Париже русским писателем и филологом Андреем Лебедевым, который считает себя последователем Жоржа Перека – и, конечно же, современным (и чуть ли не единственным русским) психогеографом:
Андрей, так что же такое психогеография? Понятие состоит из "психо" – душа, психология, психиатрия, все, что угодно, и география. Но где и когда произошло сочетание этих двух слов?
Андрей Лебедев: Ответственной за это понятие является молодая интеллектуальная парижская шпана в лице ситуационистов так называемых во главе с Ги Дебором, знаменитым французским философом и его приятелем, нашим полусоотечественником Иваном Щегловым (он был по отцу русским, по маме французом, но с отцом беседовал по-русски). Вы совершенно правильно разложили слово на его составные. В самом общем смысле психогеография – это влияние географии на душу человека. Здесь следует остановить следующий момент, что понятие это, конечно, урбанистское. И психогеографы-ситуационисты имели в виду, прежде всего, влияние городской среды на человеческий дух, на человеческую душу.
Кирилл Кобрин: Чем они отличались от романтиков 19-го века или даже от сентименталистов конце 18-го, которые приезжали на развалины какого-нибудь аббатства или замка и сладко вздыхали о пережитом?
Андрей Лебедев: Я думаю, что романтическая утопия подразумевает тоску по прошлому, тогда как ситуационисты были одними из тех философов, для которых вот это понятие, появившееся с битниками, во всяком случае ставшее очень важным, начиная с битников, понятие "здесь и теперь". Тосковать не стоит по старине, нужно жить современностью, в этом вечном, точнее, настоящем, работать с городом, создавать креативные ситуации и таким образом преодолевать искусство жизнью. Для психогеографов, для ситуационистов высшее искусство – это было искусство жизни.
Кирилл Кобрин: Как повлияла психогеография на литературу? Какие можно назвать имена писателей или произведения, которые, скажем так, испытали действительно важное воздействие психогеографов?
Андрей Лебедев: Я думаю, что прежде всего нужно вспомнить здесь два совершенно блистательных и ждущих своего перевода на русский язык ситуационистских журнала. Первый – это "Потлач", а второй "Ситуационист антернасиональ", в которых помещались тексты и Дебора, и Щеглова, и прочих членов компании. Что же касается романов и прозы, я думаю, что во многом французская проза, начиная, наверное, с 80-х годов, как минимум, испытывала довольно сильное влияние психогеографов, даже если это не оговаривало эксплицитно. Я думаю, я не ошибусь, и поклонники Патрика Модиано на меня не обидятся, если я предположу, что его ночные таинственные парижские пейзажи, которых так много в его романах, например, во многом вдохновлены теорией и практикой ситуационистов.
Кирилл Кобрин: Во многом психогеография, психогеографы – это явление французское, во многом чисто французское, на литературу, находившуюся за пределами Франции не очень повлиявшее, хотя на авторов, которые жили в Париже, повлияло безусловно, на того же Кортасара. Но все-таки, в основном, это галльское явление. Вот сейчас 2010 год – это год триумфального возвращения психогеографии в литературу. Мы говорим в этой программе о том, как в Британии празднуют буквально победу психогеографа, беседуем с писателем Андреем Левкиным, последний роман которого тоже во многом исполнен психогеографией, новый его проект, который сейчас делается, тоже. С чем связана эта мода?
Андрей Лебедев: Я думаю, с распространением идей ситуационистов, потому что все-таки нужно дать явлению состояться, созреть, дать явлению быть осознанным. И я думаю, что вы совершенно справедливо говорите о триумфе психогеографии. Я бы расширил эту тему и тему триумфа, я бы вообще сейчас говорил о таком повсеместном триумфе ситуационизма в принципе. Так что для меня эти явления связаны.
Кирилл Кобрин: Вы считаете себя психогеографом?
Андрей Лебедев: Без всякого сомнения.
Кирилл Кобрин: Что такое быть психогеографом сейчас?
Андрей Лебедев: Я думаю, что это прежде всего принятие города как данности. Это выход из этой вечной оппозиции «город – деревня». Восприятие города не как абсолютного зла, а как пространства, вполне естественного для жизни. Если раньше мы противопоставляли культуру и природу, то сейчас, мне кажется, природа втянулась настолько в нашу культуру, что является частью этой самой культуры. Город стал для нас, совершенно очевидно, естественной средой. Я думаю, что это связано с урбанизмом, который нам нужно осмыслять и воспринимать как такой вызов.
Кирилл Кобрин: Я беседовал с современным психогеографом, русским литератором и филологом, живущим в Париже, Андреем Лебедевым.
Перейдем от теории – к практике. Современный русский писатель и журналист Андрей Левкин психогеографом себя не считает, однако свои тексты во многом строит на том, как тот или иной топос, место, город, улица, дом влияют на сознание повествователя и героя. Сам Андрей считает, что – если исходить из сугубо психогеографической точки зрения – весь корпус его сочинений можно разделить на рижский, петербургский и московский – с небольшим вкраплением киевского. Все они соответствуют определенным этапам жизни самого автора. Есть у него роман, который даже называется созвучно городу, являющемуся главным его сюжетом – "Мозгва". И вот в 2010 году Левкин как бы подводит итог уже привычной ему психогеографии – он издает роман "Марпл", на первый взгляд, рижский, но на самом деле – рижско-московский (и опять-таки с небольшим киевским вкраплением). Покончив таким образом с местами ему уже давно и хорошо известными, писатель перешел к следующему городу, Вене, ставшему главной темой и сюжетом нового его сочинения, которое, так сказать, находится на его "верстаке". Обо всем этом – и о том, почему психогеография вошла в 2010 году в большую литературную силу – я побеседовал с Андреем Левкиным:
Андрей, у меня складывается такое впечатление, что 2010 год был, по крайней мере, в англо- и франкоязычной литературе, отчасти в русскоязычной, мы поговорим сейчас об этом, годом триумфального либо прихода, либо возвращения географии или топографии в литературу в качестве чуть ли не главного сюжета. Современные юные (не очень юные) британские писатели, например, противопоставляют себя существующей психологической, социальной, какой угодно традиции в британской литературе и говорят, что нет, вот психогеография, вот описание места и так далее – это то, что сейчас именно надо. Роман вышел в этом году тоже британский, называется "Канал", его автор, начинающий писатель Ли Рурк, он снискал довольно громкую славу. Он описывает сюжет вокруг действительно существующего Риджент-канал в Лондоне. Если мы перенесемся с британской, с европейской, собственно говоря, почвы на русскую, то 2010 год – это год выхода вашей книги, романа "Марпл", где пространство является чуть ли не главным сюжетом. Более того, насколько я знаю, вы сейчас пишете новую книгу, которая посвящена пространству и месту, топониму под названием Вена. Вы всегда следовали этому тренду, если так можно сказать, или он возник у вас относительно недавно?
Андрей Левкин: Тут две части. Сначала по поводу общего тренда. Тут я могу сказать с технологической стороны. Просто ситуация в литературе какая-то душераздирающая. Литературой все еще называется классический нарратив, романная и другая повествовательная, какая угодно, рассказанная форма: герой проснулся, героя зовут так-то, у героя такие-то проблемы, он куда-то пошел и так далее. Это примерно то же самое, как если бы машины продолжали делать как кареты, только с моторчиками. Роман существовал для того, чтобы дать какие-то переживания, чтобы возможно было за ними следить - ну, это ведь было до кинематографа. Ну а потом-то уже можно было понять, что отдельные виды искусства берут свое, и, скажем, то же современное искусство убрало в стороны картинки-фотографии. А то, что сохраняется в беллетристике – это такая форма живописи, которую продают в Москве в переходе на Крымском валу. Домики, цветочки, девушки в цвету. Полный когнитивный диссонанс, ну а как строить прозу иначе? В схеме с каким-то эффективным героем и его похождениями уже никак, ну - вот для той же аудитории, для которой и эти картинки. Так что все эти места, локусы, города – удобный способ избежать нарративного ужаса. Конечно, это вполне примитивная точка зрения на общие процессы. А что касается моего странно- возникшего пристрастия, вернее, странно обнаружившегося... В ОГИ года три назад почему-то затеяли сделать полное собрание моих сочинений. Но тут так: я работаю в Полит.ру, а ОГИ - тут же, в то время мы вообще находились в одном помещении, просто в разных углах. Так что процесс изготовления этих двух довольно толстых книжек был совершенно не пафосным, а просто его и не заметил. У редактора есть какой-то вопрос - подходит, тут же решаем. И стало непонятно, как две толстые книги более-менее вменяемо подразделить. Тогда я не без удивления обнаружил, что на самом-то деле тексты принципиально разнятся именно в отношении к городам. В итоге получился петербургский блок, московский и рижский, и еще один, который был определен "Нигде". Потом долго думал, почему так и уже понял в чем дело. "Марпл", впрочем, был сделан еще без этого понимания, по какой-то инерции. А с Веной история уже другая.
Кирилл Кобрин: А вам не кажется, вы сказали, что роман в том виде, в котором он существовал, когда он был задуман в 17 веке, расцвета достиг в 19 веке - это был жанр, который был нагружен сразу несколькими очень важными социальными функциями. Люди узнавали типические ситуации, в которые они попадали, люди узнавали типических людей, которых они встречали. Роман был познавательным, он рассказывал людям о жизни, необязательно, где они живут (а, может быть, и о других странах), или об истории, он держал в сюжетном напряжении, он давал некое наслаждение психологией, узнаванием. Сейчас с появлением в 20 веке целого ряда новых искусств и уже в 21 тоже, почти все эти вещи, которыми роман был нагружен, они исчезли. То есть эти вещи стали, что называется, «по требованию». Хотите - напишу психологический роман, хотите - напишу исторический роман. Все прекрасно понимают, что и то, и другое, и третье, и четвертое можно лучше, интереснее найти в других книгах и не только в книгах – в кино, в Интернете и так далее. Так вот, не является ли топография или психогеография, если угодно, последним прибежищем, тем, что держит роман вместе – "топос", место?
Андрей Левкин: Возможно, чуть сложнее. Взрослым людям что важно? Есть такой момент: если человек ощущает, что он в состоянии немного отстраниться от своей... тушки, что ли, и не соотносится с ней постоянно, то он обнаруживает, что в разных местах он - как таковой, as is - оказывается совершенно другим. Находясь внутри другого города, он какое-то количество своих связей, валентностей, ощущений, чего-то еще, соотносит, они автоматически встраиваются в то, как это устроено в этом городе. Получается какая-то другая история и, в общем, другой человек. Как только я это, наконец, сообразил, так мне стало интересно, по каким линиям, проводам, связям это взаимное встраивание происходит.
Кирилл Кобрин: То есть эта проза, которую вы пишете о Вене, она устроена именно таким образом?
Андрей Левкин: Да не так, чтобы ровно на этом, но эта штука там присутствует явно.
Кирилл Кобрин: Но вот смотрите, у вас сначала действительно присутствовал, я помню ваши вещи еще 80 годов, Ваш «рижский текст», он был очень неявный. Потом Петербург, потом Москва, которой вы посвятили два романа и одну книгу. Потом "Марпл", который реабилитировал «рижскую тему», но дал ее в некоем сравнительном анализе с «московской». Это все вещи, это все города, это все места, которые вы проживали физически, экзистенциально, как угодно. А Вена почему?
Андрей Левкин: Да я ее тоже вполне проживаю. Текст не очень большой, но я с ним вожусь уже года три. Вена, еще какие-то окружающие вещи... Там присутствует странная история, со стороны ее вообразить нельзя, вполне личный момент. Ригу в европейском виде конца 19 века строили чуть позже, чем европейские столицы. Соответственно, заимствовали. Так что, например, 7-8 венские округа - вполне похожи по застройке на Ригу, и рынок в Риге есть один, немного похожий на Нашмаркт, и интерьеры, например - кафе делались примерно как венские. А плафоны в кинотеатре "Рига" до сих пор сохранились, совершенно копия. Но в Риге все это во время СССР повычистили, вот разве что кроме плафона с ангелочками в "Риге", а в Вене как все стояло, так и стоит, в среднем состоянии, они же там ничего целенаправленно не переделывают, не ремонтируют. Я в Вене стал обнаруживать кучу вещей, которые я знал в очень раннем детстве. Их больше нигде нет, в Риге нет, а там – да. То есть, я оказался просто в каком-то раннем детстве.
Кирилл Кобрин: Как бы вы соотнесли то, что вы говорите о Риге, о Вене, то, что вы писали о Петербурге, о Москве, с таким напрашивающимся понятием как «империя»? Все-таки Вена, Москва и Петербург – это имперские столицы. Рига – это город провинциальный, европейский, но провинциальный. Вот здесь где-то, быть может, разлом происходит?
Андрей Левкин: Рига тоже странный город, потому что, в сущности, она немножко была этакой не задавшейся имперской столицей. Если, кажем, брать в качестве империи Тевтонский орден, который, собственно, ее и построил. А еще какое-то время она была столицей рейхскомиссариата Остланд, а это было весьма не маленькое территориальное образование. Но, конечно, Рига - такие города, где прежние хозяева куда-то исчезают и от них остается что-то непонятное. Но как только возникает что-то непонятное и несуществующее, есть в этом что-то имперское, поскольку возникает нечто, что находится за пределом физического существования. В таком ряду Москва как империя не ощущается абсолютно. Петербург, признаться, тоже. Если империя соотносится с внешним видом архитектурных достопримечательностей, то это все-таки несколько декоративная империя.
Кирилл Кобрин: Исчезнувшая империя. Но вы наметили очень важный сюжет. Это отчасти города (не считая Москвы, это другой случай), которые построены не теми людьми, которые там сейчас живут. Я имею виду не физически те люди, нет, они построены не теми народами, не теми социальными группами и так далее, которые там сейчас живут. Это очень наглядно видно в том же Петербурге, который действительно в течение страшного 20-го века поменял раза два, если не три, свое население практически полностью. Это Рига, безусловно. Отчасти Вена, в меньшей степени. Но вот Москва, в Москве население все-таки не менялось так радикально, как, скажем, в том же Петербурге. Конечно, есть понятие, "потомственные петербуржцы", но их ничтожно мало, все-таки "потомственных москвичей" гораздо больше.
Андрей Левкин: Да нет, не очень много. Просто если сравнить цифры, население Москвы лет 10 назад и сейчас, размеры прироста будут понятны. Да и раньше, вспомнить только коммунистическую и, далее, советскую смену элит, количество новых назначенцев, перспективных кадров, которых взяли наверх - вряд ли они были потомственными москвичами.
Кирилл Кобрин: То есть, иными словами, Москва абсолютно вписывается в этот ряд городов, которые построены не теми людьми, которые там сейчас живут?
Андрей Левкин: Есть такие две вечные московские пошлости: «вся Москва» (знает, собралась и т.п.), и вторая – «покорить Москву». Как я выяснил недавно в чьем-то блоге, "покорить Москву" имеет совершенно конкретный смысл, а именно - купить здесь квартиру.
Кирилл Кобрин: А можно ли сказать "покорить Ригу" -- в этом смысле?
Андрей Левкин: Да нет, никто ж и не заметит, да и перед кем хвастаться? То же и с Веной. В этих городах истории все же длинней, чем в Москве. Вот, кстати: сама эта тематика покорения Москвы, в этом что-то имперское есть. Ну вот такая история всякий раз одноразовой империи.
Кирилл Кобрин: Я думаю, это память о Наполеоне на самом деле, который на Поклонной горе ожидал бояр с ключами от Москвы.
Андрей Левкин: Да, это я тут вспомнил писателя Илличевского, который у себя в ЖЖ, посетив Париж, сказал, что он сравнил две Триумфальные арки, одну московскую, а вторую парижскую. Сказал, что он понял, почему Наполеон пошел в России. Я спросил: почему? Ответ: она гораздо больше, в них, французах, было настоящее имперское чувство.
Кирилл Кобрин: И, наконец, последний вопрос – что дальше? Вот Вена, это продолжение Вашего экстенсивного пути, от города к городу. Сейчас остановка в Вене. Как вы думаете, дальше у Вас будут другие города или вы начнете копать уже интенсивно?
Андрей Левкин: Нет, в моей жизни города закончились. Надо будет что-нибудь другое придумать, даже более-менее понятно, что именно. Сейчас же множество высказываний на тему, как все упрощается, как это неизбежно, как уникальный продукт не нужен, нужна массовость и так далее. Короче, все обрезается, становится простым. Но вот один странный момент: все объяснения неизбежности этой простоты все более усложняются. Возникает какая-то не то шизофрения мира, не то его двойственность. Все очень просто, но почему это так просто? Это все очень сложно для тогда что бы кому то стало очень просто! Это как компьютер: у всех юных девушек свои ноутбуки, все умеют в них тыкать, но они же представления не имеют, как это устроено. Вот так и все остальное. Ну просто два мира каких-то. Там есть какая-то штука, наверное, надо будет этим заняться.
Кирилл Кобрин: Рига, Питер, Киев, Москва, снова Рига, Вена, психогеография и кризис традиционной психологической прозы – обо всем этом я беседовал с русским писателем, интернет-журналистом, главным редактором портала Полит Ру Андреем Левкиным. В завершении нашей программы – отрывок из новой прозы Левкина, той самой, психогеографической, венской, о которой мы говорили:
Пусть будет Нашмаркт, раз уж сегодня он работает, да еще и солнце. Ничего что простуда. Похожу и с температурой: вот и буду являть собой субстанцию без отчетливых краев и мыслей среди материального переизбытка. Колыхаясь студнем при ходьбе.
Намшмаркт возле Карслпац, ровно над замурованной там рекой Вена. Их, два: постоянный продуктовый с лавками и харчевнями, а на дальнейшей – от центра – части по выходным раскладывается Flohmarkt.
Туда можно идти по Второй линии мимо Музейного квартала, далее – мимо Академии художеств (она будет на другой стороне улицы), до Сецессиона и - справа уже Нашмаркт. Но можно пройти иначе: по узкому переулку, в котором стоит пансион, оставляя Музейный квартал слева. Свернуть направо, на Бургассе, затем налево на Штифтгассе и дойти до Мариахильф. Перейти на другую сторону, а там будет проходной двор с магазинами, несколько дворов, которые выводят к уличному лифту, который спускается ровно на улицу, ведущую к реке Вена (там - подземной). Понятно, лифт не обязателен, там есть и лестница. Дальше надо пройти мимо детского сада, потом будет квартал, в котором пахнет конским навозом (там конюшня, где стоят толстые белые лошади, катающие вокруг Хофбурга), ну и Нашмаркт, причем - ровно в точке, где слева уже закончилась продуктовая часть, а справа начинается блошиная. Но вот где сворачивать по двор на Мариахильф - точно не помнил. Кажется, перед входом во двор стоит какой-то женский манекен с алыми губами, а внутри двора первый этаж, где лавки, он по всему периметру выкрашен темно-зеленой краской. Если ориентироваться по Мариахильф, то это чуть дальше от центра, чем Stiftkirche (она осталась на другой стороне) и ровно напротив дыры в ряду домов (дыра не такая уж большая, ровно один дом вынули, его бывшие контуры видны на боковых стенах), а на тротуаре в середине там дерево. Но если уже застроили? Да, между тем, непонятно с местными топографическими правилами: очень короткий и узкий переулок, в котором пансион, был, оказывается, не переулком, но улицей: Museumstrasse. Никакой логики по части гассе-штрассе, как оказалось, не существовало. Предположение о роли имперского величия в наименованиях сломалось.
Раз уж это и частный путеводитель, то вот описание Нашмаркта: это постоянно действующий продуктовый базар с лавками, какие положено иметь продуктовому рынку. Имеются также и харчевни, разного сорта. Они стоят вперемешку, вне зависимости от своего ранга. Есть и почти шикарные. В принципе, хорошо кормят во всех, но вот по воскресеньям не работает ни одна. Еще проблема с туалетами, уличный вечно сломан/закрыт, а в лавках удобств нет. Ну, ни в одной из трех, где я бывал, не попадались.
Блошиный Нашмаркт оказался мероприятием очень массовым. Что ли восемь рядов столиков-лотков уходили вдаль не менее, чем на полкилометра, начинаясь от станции U4 Кеттенбрюккенгассе и, надо полагать, до того места, где река Вена появляется из под земли. Да, сразу решена физиологическая проблема Нашмаркта: был тут туалет, на входе в метро.
Вниз к Карсплатц - Нашамаркт-продуктовый, вверх - Flohmarkt. Сколько там народу, торговых мест и мнгого ли предметов - сразу не поймешь, вокруг очень много людей, и они не то, что загораживают перспективу, а и продвигаться сложно. Эти ряды быстро не побежать. И все это блестит, поскольку на лотках много различного стекла – посуды, хрусталя, картин, упакованных в стекло – а солнце резкое. Да еще и металлические поверхности, да и пластмасса блестит не хуже стекла. Что до предлагаемых вещей, то, судя по доминирующим артефактам, примерно обычный временной отрезок, с конца 19 века по шестидесятые прошлого. Или даже свежее, но это уже специальные предложения: например, стол, накрытый синей скатертью, на нем плотно разложены сияющие хирургические инструменты. Нет, 60-ми не заканчивалось; видимо, с тех пор время пошло быстрее и совсем старьем уже выглядели и диски с компьютерными играми чуть ли не первого поколения для PlayStation, и игрушки семидесятых – явно связанные с мультсериалами. Или вот, зачем-то была ксерокопия филармонической программки юбилейного вечера Караяна, случившегося вообще год назад.
Кирилл Кобрин: Отрывок из еще незавершенной книги Андрея Левкина о Вене заканчивает специальную программу Радио Свобода "Слово и место. 2010-й – год, когда литература сошлась с географией".