Памяти Юрия Гендлера

Юрий Гендлер


Иван Толстой: На 75 году жизни в Северной Каролине скончался бывший директор Русской службы нашего радио Юрий Львович Гендлер.
Юрист, самиздатчик, заключенный, эмигрант, многолетний сотрудник Нью-йоркской редакции, потом Мюнхенской и Пражской, Юрий Львович Гендлер был любим своими коллегами. Когда 12 лет назад мы провожали своего директора на пенсию, сотрудники нью-йоркского бюро подготовили радиопроводы. В первой половине ближайшего часа мы повторим эту программу 98-го года, которую вел на наших волнах Александр Генис. Во второй части — сегодняшние воспоминания друзей и коллег.

1998 год

Евгений Рубин: Два человека, питающие страсть к спорту, преферансу и рыбной ловле, познакомившись, не могут рано или поздно не подружиться. С нами - Юрием Гендлером и мной - это произошло довольно рано, до его назначения главой Русской редакции в Нью-Йорке. Когда Юрий Львович им стал, я искренне радовался. Но, если честно, не столько за него, сколько за себя. Опытные журналисты знают, как важно внештатному сотруднику быть под началом близкого человека: без заданий, а значит, без гонорара не останешься. Однако я не ждал, что его назначение принесет существенные перемены в жизни самой редакции. Каюсь, я был недальновиден. Нет, революционных, мгновенных преобразований не произошло. Но как-то постепенно и незаметно стали исчезать из передач люди, которых кто-то когда-то пригласил из жалости к их неустроенности. На их место Гендлер созвал других. Их сегодня знает вся Россия. Сейчас Петр Вайль, Александр Генис, Борис Парамонов, музыковед Соломон Волков - желанные авторы самых крупных и наиболее читаемых российских газет и журналов, а покойный писатель Сергей Довлатов приобщен к лику классиков современной литературы. Но задолго до того, как на Родине увидали их первые опубликованные строки, там услышали их голоса, прозвучавшие в передачах Радио Свобода. Уехал из Нью-Йорка Юрий Гендлер - сначала в Мюнхен, потом в Прагу - возникшие при нем передачи, разделы, рубрики живут: видно, не так просто придумать лучше. Теперь вот Юрий Львович уходит совсем. Что ж, может, так и надо? Мавр сделал свое дело...

Аркадий Львов: Поначалу я привык видеть в нем своего коллегу. Потом полуначальника, когда он стал заместителем заведующего Русской редакции в Нью-Йорке. Потом начальника, когда представлял ему свои скрипты перед тем, как выйти в эфир. Возвращая скрипты, уже одобренные и подписанные, он неизменно сопровождал эту процедуру сентенцией: "Старик, водка бывает только хорошая и очень хорошая. А писатели бывают только плохие и очень плохие". Это стало частью ритуала, сложившегося за 20 лет нашей совместной работы, в которой он без нажима, без начальнических акцентов проявлял то уважительное отношение к пишущему человеку, к автору, которое делает будничную работу не только сносной, но и приятной. Разумеется, у нас бывали расхождения. Но сколько не стараюсь, не могу припомнить ни одного случая, когда бы что-то делалось в административном порядке, без товарищеского разговора, в котором всегда доминировала одна нота: как сделать то, что должно быть сделано - лучше? Среди книг, подаренных Юрию Гендлеру с авторскими надписями, я надеюсь, хранится мой роман "Двор". В свое время я просил Юру: "Прочти роман". Он отвечал мне: "Старик, да я еще Гомера не прочитал". Уверен, теперь ему удастся, наконец, то, что не удавалось многие годы: он прочитает Гомера, а там - мой черед. Жизнь как ни коротка, все же достаточно продолжительна, если пользоваться ею умеючи.

Марина Ефимова: У меня в жизни было всего два начальника, оба зэки. Один сидел в 1919-м году по подозрению в принадлежности к дворянству; второй - Юрий Гендлер - сидел в 60-х, за подпольное издание классических трудов по философии. Мой первый начальник отучил меня от лени одной фразой, он говорил: "Знаете как вы работаете? Три часа готовитесь, потом полчаса работаете, потом три часа в обмороке лежитеµ. Юрий Гендлер (тоже одной фразой) отучил меня от литературной халтуры. Он говорил: "Пишите самое лучшее на что вы только способны, тогда получится средненькое". Юра издевался над моими первыми пробами, а Довлатов уводил меня в коридор утешать. Он говорил: "Издевательство от Гендлера - хороший признак. Вы не представляете, как нежно Юра разговаривает с людьми, которых решил уволить".
Больше всего меня огорчало, что замечания Гендлера, обидные по форме, по содержанию были справедливыми, более того, полезными. Довлатов говорил: "Вы не думайте, он на меня тоже кричит. Я однажды ему сказал: "Юра, вот ты все только требуешь, а покажи мне сам, как я должен писать". И в ответ Гендлер рассказал, что существует классическая формула, по которой все редакторы предъявляют требования авторам: "Вы должны писать, как я бы писал, если бы умел".
На самом деле, Юра Гендлер - лучший журналист из тех, кого я знала. И дело даже не в том, что он помнит, когда японцы взяли Нанкин, какую первую песню спел Синатра и кто победил в матче ЦСКА - Динамо в одна тысяча Бог весть каком году... И не в том, что он хороший рассказчик. Просто он накануне знает о том, что назавтра станет злобой дня. Юра Гендлер - чрезвычайно одаренный эксплуататор. Его кнут - насмешка, а пряник - умение хвалить. Вдруг из его кабинета раздается крик: "Потрясающе! Райка сделала потрясающий репортаж! И не хотел бы хвалить, а придется!" Это о Рае Вайль. Или вдруг зайдет в общую комнату и скажет многозначительно: "Да... Все-таки Борис Михайлович умеет сформулировать мысль. Это вам не художественную литературу писать, прости Господи". Это о Борисе Парамонове. Помню, естественно, одну похвалу себе: глядя на меня с крайним подозрением, Юра сказал: "В вашей передаче, в одном месте - повторяю, в одном - мне вдруг показалось, что как журналист вы в чем-то даже лучше меня". Это было щедрое преувеличение. Со вкусами и критериями Гендлера можно не соглашаться, но бесспорно одно: он оценивал работу сотрудников лишь по одному принципу - творческому. Юра соглашался терпеть в редакции растяп, алкоголиков, капризуль и собственных врагов, если считал их одаренными. Юра искренне любил нас, когда мы писали хорошо, и искренне разлюблял каждый раз, когда мы писали плохо.
И не годы, ни дружба ничего не меняли. Буквально на днях он кричал на меня по телефону из Праги: "Что вы мне в заявке написали на целую страницу биографию Амелии Эрхард? Что я не знаю, кто такая Амелия Эрхард, что ли? Я о ней знал, когда вас еще на свете не было!" Это при том, что когда меня не было на свете, Юре было максимум четыре года. "Вы должны не биографию расписывать, а концепцию передачи! Ну все. Обнимаю". Юра Гендлер - убежденный экстремист. Он любит ловить рыбу, но только самую большую и только в самых труднодоступных озерах Канады. Он увлекся огородничеством и вырастил египетский лук ростом с человека, из двух перьев которого можно выжать стакан лукового сока. Он решил быть журналистом и стал директором Русской службы Радио Свобода. Интересно, во что он превратит тихие пенсионные годы?

Борис Парамонов: Я стал похаживать на Свободу с первых же дней приезда в Нью-Йорк и тогда же познакомился с Юрием Львовичем Гендлером. Он являл заметный контраст с тогдашними работниками радио. Свобода в то время (я имею в виду 77-й год) еще оставалась тем, чем была с самого начала: неким прибежищем для ветеранов холодной войны. Я ничего плохого не хочу сказать об этих людях, среди них были вполне достойные, даже крупные личности. Назвать хотя бы Бунина, которого Свобода еще успела застать в живых. Но в общем, это были люди, далеко отставшие от жизни. Конечно, перемены начинались с движением на Запад так называемой третьей волны эмиграции. Но до Нью-Йорка эта волна еще толком не докатилась, новые "свободские" люди оседали в основном в Мюнхене. В Нью-йоркском бюро атмосфера была так себе. Вообще же, что называется, процесс пошел. Конечно, не Гендлер этот процесс вызвал - я имею в виду приток новых сил не только на Свободу, но в эмиграцию. Это было объективное явление. Но Юрий Львович, как всякий талантливый руководитель, я бы сказал, как всякий талантливый человек, оказался в нужный момент в нужном месте. Постепенно он набирал силу, и перемены стали ощущаться. Назначение его на должность руководителя Русской службы Нью-йоркского бюро совпало со временем гласности и перестройки.
В ноябре 89-го года в Советском Союзе отменили глушение Свободы - это был ее звездный час. Для русского литератора и журналиста не стало тогда в Америке более интересного места, чем нью-йоркская Свобода. Не знаю, может быть, в тогдашнем московском "Огоньке" было интереснее, не наблюдал. Но мы на Свободе не расходились с работы до поздней ночи, хотя никаких сверхурочных не было (в Америке как-то все успеваешь сделать вовремя). Было просто интересно сидеть в бюро и общаться друг с другом и с Гендлером. Слушать, например, байки из его диссидентско-лагерного прошлого. Мое мнение о Гендлере-руководителе состоит из двух частей: общей и частной. Общая часть - общее место: именно то, что талантливый менеджер никогда не боится выдвигать людей, которые в чем-то превосходят его. Вайля и Гениса я склонил к свободской работе (дело происходило, помнится, в ирландском баре на углу 57-й улицы и 8-й авеню, просто втолковав им, что они не разобрались еще в Гендлере, что этот человек ни в коем случае не помешает цветению их талантов, и что Свобода будет отныне такой, какой мы ее сами сделаем. Думаю, что так и произошло, но произошло это именно при Гендлере, в его, так сказать, эпоху.
Теперь частный вопрос: что дал Гендлер именно мне, чему он меня научил? Он научил меня - думаю, не только меня - тому, что существует крайне интересная и многообразная жизнь за пределами всеобщей и всепоглощающей любви русской интеллигенции и за пределами литературы и искусства. Что у них вообще есть пределы и незачем на этом деле замыкаться. Культура Америки как раз в этой сверхинтеллектуальной и сверхэстетической разомкнутости и состоит, но это надо увидеть и понять - что это не Америка некультурная, а наши представления о культуре страшно узкие. Что человек может найти целостное самовыражение, то есть талантливо реализоваться, например, в бизнесе, в каком-нибудь реалэстейте. Это общение с Гендлером привело меня к мировоззрению, которое я выразил в форме афоризма, надеюсь, чеканного: покупать дом на Лонг Айленде интереснее, чем читать Томаса Манна. Это парадокс, конечно, потому что даже купив соответствующий дом, я Томаса Манна отнюдь не разлюбил, может быть, даже лучше стал понимать. Но дело вот в чем, вот где в этой позиции рациональное зерно: Шкловский говорил по поводу поэмы Маяковского "Хорошо!": "Золото можно красить в любой цвет, кроме золотого". Он же говорил: "Ласкать лучше всего бранными словами". Скучно говорить о великой русской литературе и подобных предметах устоявшимся тоном почтения или восхищения. Сказать, что Достоевский - великий русский писатель, пророчески описавший метафизическое зло большевизма - нестерпимая пошлость. Вас не будут слушать даже в царево-кокшайской неполной средней школе. У вас не будет аудитории, сказать по-модному - рынка. Что бы удерживать интерес и внимание публики, вы должны быть забавным. Высокие предметы надо подавать в жанре энтертейнмента - это требование эпохи. Не рынка даже, а так называемого массового общества, демократии, если угодно. Вот этому, а не Бердяеву или Фрейду научил меня Гендлер. Он научил меня Америке.
Евгений Муслин: С Юрием Львовичем я познакомился еще в 76-м году. Я только приехал в Америку и только начал работать на радиостанции, а Гендлер уже считался старожилом и работал на Свободе уже пару лет. Ему было тогда около сорока, и он вел еженедельную передачу "Россия 50 лет назад". С утра и до позднего вечера сидел он в своем закутке без окна (отдельных кабинетов на радио еще ни у кого не было) и корпел над программой. Письменный стол и все свободные поверхности были завалены книгами 20-х годов, папками с газетными вырезками и любительски сброшюрованными диссидентскими вырезками - как какой-то кафкианский бюрократ из легендарного замка, обитал он среди этого архивно-бумажного половодья. Вдобавок все было в табачном дыму, ибо в те далекие патриархальные времена в Америке еще не велось непримиримой войны с курением и дымить в служебных помещениях не запрещалось. Помню, меня поразило такое невероятное, избыточное, как мне тогда показалось, обилие источников для сравнительно короткой радиопередачи. А Юра еще несколько раз на дню выбирался на улицу, чтобы зайти через дорогу в Нью-йоркскую публичную библиотеку с ее богатейшими книжными фондами и еще раз проверить и перепроверить какой-нибудь малоизвестный исторический факт.
Дело в том, что Гендлер всегда стремился к максимально возможной достоверности текста, справедливо считая, что без этого нельзя завоевать полного доверия слушателей и уснащал свои передачи тщательно отобранными цитатами из первоисточников, что придавало его программам выразительный исторический колорит.

Рая Вайль: Я думаю, что обязана Юрию Львовичу Гендлеру гораздо большим, чем все мои выступавшие коллеги. Я ему обязана тем, что вообще могу назвать этих людей так, как только что назвала - коллегами. Все они были и до знакомства с Гендлером если не профессиональными журналистами, то людьми, что называется, литературными, вообще, профессионалами. У меня же, строго говоря, никакой профессии не было. Я неплохо печатала, и на Свободу меня взяли временной машинисткой. Было это еще в те времена, когда нью-йоркская редакция находилась на 42-й улице, рядом с Публичной библиотекой и Таймс-сквером. Потом Свобода переехала на Бродвей. Юрий Львович стал начальником Русского отдела, в том числе и моим. Я знаю, что его многое во мне раздражало: всегда я делала что-то не то, не так, невпопад, всегда со мной какие-то истории приключались. "У меня на Райку идиосинкразия," - говорил он. И, несмотря на это, именно Гендлер сделал меня журналистом - нью-йоркским репортером. Я вообще-то человек трудно управляемый, но он сумел со мной управиться. Причем, тем самым способом, которым со всеми ладит: дал ту работу, которая отвечает внутренним потребностям, всему складу характера. Одним словом, Юра направил мою энергию в нужное русло. В результате у меня появилась интересная работа. Я, благодаря ей, узнала весь Нью-Йорк, если не вершины его, хотя и на вершинах бывать приходилось, то уж дно во всяком случае. Помню две его ключевые фразы: когда Гендлер задумал часовое радиошоу "Бродвей 1775", и я предложила свой первый репортаж о музыкантах в нью-йоркском сабвее, он сказал: "Делай! Никто никому не запрещает много и хорошо работать". С тех пор я эту фразу слышала часто, каждый раз, когда предлагала сделать очередной репортаж для программы "Бродвей": "Никто никому не запрещает много и хорошо работать". И я работала много, иногда даже хорошо получалось. Но однажды я не успела вовремя сдать материал и вообще скопилась усталость, нужно было отдохнуть. Со страхом пришла утром к Юре: думала, выгонит. А он внимательно так посмотрел на меня и сказал: "Каждый сотрудник имеет право на отдых". Теперь, кажется, пришел его черед. Казалось бы, радоваться надо: человек на заслуженный покой уходит. Но мне грустно - такого начальника у меня уже никогда не будет.

Александр Генис: Раньше я думал, что дружат с единомышленниками. Гендлер был первым, кто доказал мне обратное. Не было ни одного вопроса, по которому мы бы не придерживались диаметрально противоположных мнений. О чем бы ни шла речь: о голливудских фильмах, способах приготовления ухи, выборе алкогольных напитков, литературном творчестве, американской авиации, Леонардо да Винчи. Сегодня, через 15 лет после нашего знакомства, я с удивлением обнаруживаю, что он был прав. Действительно, хорошую комедию труднее поставить, чем многозначительный авангардный фильм; уха и правда вкуснее, когда мы ограничиваем себя в специях; без закуски водка уступает виски; характер среднего военного летчика лучше, чем рядового писателя; и освещенная вспышками камер бесчисленных туристов Мона Лиза такой же объект массового искусства, как самый пошлый из аттракционов Диснейленда. Как Бисмарк, Юрий Львович командовал нами железной рукой, только почему-то мы этого не чувствовали. Он обладает глубоким пониманием природы власти. "Ею, - говорит он, - надо пользоваться как золотым запасом: хранить, а не тратить". Только благодаря Гендлеру, я понял, насколько редок дар начальника. Хороший менеджер - тот, кто не боится окружать себя талантами, обычный - предпочитает быть умнее всех. Чтобы управлять людьми, переполненными амбициями, самолюбием, комплексами и отрицательным жизненным опытом (другими литераторы и не бывают), надо обладать такой психологической проницательностью, которая редко встречается у самих инженеров человеческих душ. Я это понял, когда убедился, что Юрий Львович разбирается в нас лучше, чем мы в себе. Именно поэтому - хотя по напору один Гендлер равен двум дивизиям - тяжесть его суждения не бывала обременительной. Опытный садовник, Гендлер давал всем расти так, как нам было удобней. Он не перепахивал грядки, а лишь избавлял своих авторов от сорняков: предвзятых мнений, интеллигентских штампов, расхожих глупостей. Гендлер был прав, потому что на его стороне оказывалась жизнь, а не наше о ней представление.

2011 год

Иван Толстой: Продолжаем программу. Памяти Юрия Гендлера.
Сегодня его вспоминают друзья и коллеги. Андрей Шарый.

Андрей Шарый: Я проработал с Гендлером меньше трех лет, а вот значение Юрия Львовича для профессионального моего становления, как это ни громко звучит, значительно больше, чем этот короткий период почти уже четверть вековой моей журналисткой биографии. Главное, что сделал для меня Гендлер — он десакрализовал Радио Свобода. Я прежде тоже бывал на Радио Свобода, естественно, был слушателем радиостанции, и меня профессионально пугала серьезность и такая политическая застегнутость на все пуговицы этого радио. Я таким его себе представлял.
Когда я приехал в Прагу (не говоря уже о том, что я просто ему благодарен по-человечески, потому что он действительно взял меня на работу, я - один из ''сыновей генерала Гендлера''), то, что меня удивило, что этот человек был не интеллектуальным, а эмоциональным лидером Русской службы, он задавал тон. И этот тон вовсе не был тоном сакральным, никто никогда не сидел с поджатыми губами, всегда была улыбка. Гендлер был человеком очень земным - он любил выпить, - и рыбалочка, и футбол, особенно. Летучки могли превращаться в постоянный карнавал какой-то, КВН. Иногда это раздражало, когда было много работы, но я и тогда уже понимал, что у этого есть одна важная особенность: при Гендлере работать было не скучно, работа не приедалась, потому что работать было весело, как бы ни трагичны были те события, о которых мы рассказывали в эфире. За этим стояло крайне серьезное его отношение к профессии, его личный опыт, его опыт диссидента, ''сидельца'', человека авторитетного в этом отношении.
И еще что для меня было очень важно - он хотел, чтобы на службе работали люди, которые умеют и любят хорошо работать. Я помню, как он следил за первыми эфирами моими, я был тогда еще совсем молодым ведущим, и даже тогда понимал, что я делаю совсем не совершенный радио-продукт. Он стоял иногда в течение всей программы за стеклом, рядом с продюсером, и просто всеми физиономическими методами показывал, как ему нравится то, как я работаю, несмотря на все мои ошибки, запинания и так далее. Он бурно реагировал на каждый удачный вопрос, который я задавал в прямом эфире. И для меня, как для молодого ведущего, это было очень важно - отношение к профессии не как к тяжелому ежедневному поденному труду. И второе - это понимание того, что в коллективе работать хорошо, если в нем работает много веселых, талантливых людей.

Иван Толстой: Слово о Гендлере. Владимир Тольц.

Владимир Тольц: Я воспринял это, прежде всего как очень личную вещь. Мы очень долго и плотно работали вместе с Юрой, еще когда он был в Нью-Йорке, а я - в Мюнхене. И потом в Германии и в Чехии, когда он стал нашим начальником. Много всегда спорили. Поначалу он относился ко мне настороженно, и не только потому, что я приезжал в Нью-Йорк, так сказать, как ему казалось, эмиссаром из штаб квартиры начальства, но и потому, что дружил с его сосидельниками, некоторые из которых относились к нему скептически. Постепенно мы подружились: выпивали, грибы собирали, проводили досуг вместе. Порой, всегда продолжая спорить, бывали задушевны и откровенны друг с другом. При нем и благодаря ему во многом, я сделал многие из тех немногих передач, которые продолжают мне до сих пор нравиться. При нем и во многом, думаю, благодаря ему, Русская служба Свободы достигла, как я сейчас понимаю, вершины своего существования.
При некоторой суженной, что ли, идеологической индоктринированности Юра был удивительно разнообразно талантлив и обладал даром быть многими любимым. Мною тоже. Я думаю, что для всех нас, кто его знал, кто работал с ним, его смерть - утрата части нашей жизни, хорошей части.

Иван Толстой: Были ли какие-то у Юрия Львовича установки по ведению Русской службы? Какова была его философия радионачальника?

Владимир Тольц: Хороший вопрос. Он всегда был готов выслушать новые идеи, найти, даже и помочь найти новые идеи, которые ему предлагались. Он был совершенно справедливо исходно критичен к ним, но всегда, если он находил в этом здравый смысл, а он очень часто находил в совершенно неожиданных вещах здравый смыл, он старался всячески способствовать практическому воплощению этих идей и замыслов его подчиненных. Мне кажется, это очень важное качество было. Я ведь наблюдал его, когда он был еще директором Нью-йоркского бюро, это было и там, и потом в Мюнхене, и в Праге, в Русской службе.

Иван Толстой: Слово памяти - моему коллеге Игорю Померанцеву.

Игорь Померанцев: Вы знаете, у нас была традиция, по крайней мере, уже в мои времена, странной бюрократии и странных начальников. До Юрия Гендлера директором был Владимир Матусевич, который начинал свою карьеру как кинокритик. Причем, он был очень влиятельный кинокритик, он открыл советским людям имя и фильмы Бергмана. Кстати, благодаря его статьям в свое время Андрей Тарковский узнал о Бергмане.
И Гендлер тоже был странным бюрократом. Я убедился в этом, поскольку мы часто разговаривали, разговаривали не как подчиненный и директор, а просто как приятели. В разговоре с ним я понял, что он замечательный, как говорят по-английски, ''storyteller'', рассказчик, и, более того, я даже воспользовался, думаю, что не один раз, даром этого рассказчика - я приглашал его в свои передачи. Вот я помню его в передаче ''Парки, сады, огороды''. Я попросил его рассказать о его огородике в лагере. Он же был политзаключенный, в Мордовии он сидел. И он рассказал, по-моему, очень остроумную историю, как он на задворках котельной в лагере, за горами шлака, куда не ходят вертухаи, разбил маленький огородик, как он выращивал помидоры и укроп, и как, в конце концов, все-таки этот огородик вынюхали и вытоптали сапогами. Рассказ на четыре минуты, а, между тем, видите, я сейчас вспоминаю, хотя это запись 96-го года. Вот такой ''storyteller''. Он не случайно был, думаю, близким другом или, по крайне мере, приятелем Сергея Довлатова.

Иван Толстой: Игорь, но ведь вы - человек звука, человек-звук. И, наверное, у вас есть оценка Юрия Гендлера и с этой позиции?

Игорь Померанцев:
Во-первых, я не стесняю, не ограничиваю себя исключительно звуками, конечно, я предпочитаю диких собак и дельфинов людям, но, тем не менее, меня интересует и история, и характеры, и персонажи. Я как раз хотел бы сказать несколько слов о нем, как о бюрократе. Хотя, с точки зрения звука Гендлер меня устраивал, поскольку, вы знаете, особенно в юности, когда я писал рассказы, моими главными героями были карлики. Я вообще люблю эстетизацию уродства, в том числе, акустического уродства.
Конечно, Гендлер звучал забавно, пародийно и самопародийно, поэтому я любил его присутствие в своих радиопередачах. Но все же я скажу о нем несколько слов, как о бюрократе, поскольку он был директором Русской службы. И, надо сказать, что под его крылом я чувствовал себя защищенным. Он стал директором в 92-м году, это время как раз после распада Советского Союза, обостренные очень национальные, межнациональные отношения, у коллег, особенно с большим опытом, коллег, которые были постарше меня, было очень напряженное, эмоциональное отношение к политике. У них было чувство и, по-видимому, мотивированное и оправданное, что они решают судьбы нации, а, может быть, даже судьбы мира, ну, по крайней мере, империи. Меня, конечно, это все тоже тревожило, волновало, но еще больше меня волновали звуки истории, люди, сама фактура радио. И я был немножко белой вороной в 90-е годы. И я должен признать, что Юрий меня покрывал. Я даже помню несколько эпизодов. Я делал передачу про велосипеды. Кто-то говорил о распаде Третьего Рима, о том, как впишется теперь Россия в современную историю как двигатель прогресса, или, наоборот, кто-то высказывал апокалиптические сценарии... А я делал передачи про велосипеды, про запахи.
И я помню роковую передачу ''Роль носа в жизни человека и человечества'' - гротескная, пародийная передача со смешными персонажами. Хотя даже в том смешном, что я делал, всегда были не просто пустопорожние шутки. Например, в этой же передаче про носы было маленькое эссе немецкого историка о том, как нацистские карикатуристы изображали евреев. Но, тем не менее, Юрий подошел ко мне и сказал: ''Слушай, ты уже видел каменные лица, когда ты объявлял о своих передачах на летучке - о грибах, о запахе, о велосипедах? Я тебя прошу об одном: делай, что хочешь, только не называй свои темы на летучке''. Так мы и разошлись, и все остались довольны. И передачи выходили в эфир. К счастью, коллеги не слишком часто слушали друг друга в эфире.

Иван Толстой: Слово - Сергею Юрьенену.

Сергей Юрьенен: Вместе с ним и за него последний год боролись его американские дочери Лиза и Полина Саймонс, известная англоязычная писательница-романистка: мое глубочайшее им соболезнование.
Говорят, что перед уходом перечитывал русскую классику, думал о России, мучился вновь ею подтвержденной непредсказуемостью…
Но сказано, и к Юрию Львовичу относимо в полной мере, что ''широк'' русский человек, а когда при этом он еще американец, то пространство души, которая все это оказалась способна вместить и разрешить, приобретает головокружительную межконтинентальность, а носитель его — как это было в моих глазах — и некую загадочность, на которую падает отсвет магических миров: и тех 150 штатах, о которых бредил Уолт Уитмен, переживавший свои Соединенные Штаты, как ''одну величайшую поэму'', и той Амероссии, которую придумал наш Владимир Владимирович, и того устройства мира, которым, возможно, распорядится (как говорили еще недавно, и совсем по другому поводу) светлое будущее всего человечества…
Для подобного восприятия русского американца необходимы, конечно, предпосылки, которые у меня в Старом Свете были: не столько гордый многослойным европеизмом русский, сколько потерявшийся в неразрешимости выпавших ему на долю культурных миров Испании, Франции, Германии... Я знал телефонный голос шефа нью-йоркского бюро: ''Сережа, я — солдат'' (и это значило, что всё решаемо), но познакомились мы в Мюнхене, когда на посту главы русской службы он сменил Владимира Матусевича, выдающегося русского европейца датско-скандинавской ориентации. Я слыл его баловнем в том, что касалось культурной программы, поэтому мало кто ожидал гармонии с новым заокеанским культуртрегером, который со строгим костюмом сочетал ковбойского вида сапоги. Но вот: программа, основанная при Матусевиче, звучит в эфире по сей день. В отличие, правда, от ''Экслибриса'', который впервые сблизил меня с Гендлером, когда он услышал наше ''радиокино'' — ''Viva la „Tropicana“'' по рассказу американского писателя Леонарда Майклса: Бруклин, Майами, Гавана, мамба и салса… Не сюжет, но атмосфера ''Крестного отца'', который Юрий Львович считал лучшим фильмом всех времен и народов.
Америка стала кодом наших отношений — совсем не фамильярных, но дружественных до того, что мы стали встречаться по выходным в Английском парке, обмениваться фильмами. Тот кинообмен за мюнхенским пивом впоследствии, уже в Праге, вылился в эфир целыми циклами передач воистину имени и памяти Юрия Львовича Гендлера: ''Мировая кинодвадцатка'', Кинодвадцатка ''Русская''…
Да, он любил Россию, ее Северо-Запад, Петербург, свою в нем юность, но не менее пылко он любил Америку, а поскольку Американская Мечта, в полной мере им осуществленная, есть авантюрная тайна и подсознательный зов европейца, то в лице радиовещателя Юрьенена он нашел себе благодарного слушателя не много не мало, а на десять лет. Причем, не пассивного, а двинувшегося следом за своим Колумбом. Спасибо за Америку — сказал я ему в нашем последнем разговоре по телефону уже здесь, в Новом Свете, после личных встреч в Вашингтоне и Нью-Йорке, необыкновенно поддержавших меня на первой фазе погружения в ''плавильный котел'' свободы. Вот главная страсть, которая объединяла его русскость и его американскость, одну любовь с другой: свобода. Liberty... ''Либерти — это свобода!'' — мы помним отчаянный крик, который завершает великий русский фильм.
Смерть родителей, доживших в Америке чуть ли не до ста лет, смерть любимой жены, исчезновение озера у его дома в Северной Каролине, непобедимая болезнь. ''На меня обрушилась третья мировая…'' Он знал, что ему предстоит, но оставался верным себе, как будто что-то ведомо было ему поверх и свыше неизменной самоиронии — теперь и над собственным стоицизмом. ''Что ж, Сережа… И это надо пережить!'' — заканчивая разговор, сказал он напоследок, там у себя мне улыбаясь в трубку.
Жизнь вечная, дорогой Директор.

Иван Толстой: Я позвонил в Нью-Йорк дочери Юрия Львовича Полине и спросил, каким был отец в последние месяцы, когда так тяжело болел?

Полина Гендлер: Его невероятно интересовала вся политическая сцена, он каждое утро читал Радио Свобода по-русски, потом ''Нью-Йорк Таймс'' он-лайн, на компьютере, проводил за ним часами, чтобы все знать. И, конечно, бейсбол. Он невероятно увлекался бейсболом американским, потом фильмами, всегда все прочитывал про фильмы, смотрел фильмы, читал о них. Папа всегда очень увлекался спортом, смотрел и баскетбол, и хоккей, и, конечно, Олимпиаду.
Вдруг ему кто-то сказал из его друзей, с которыми он работал, про какие-то книги по докоммунистической истории России, и он меня попросил купить ему эти книги. Это было в последние два месяца. И он очень этим тоже интересовался.
Потом еще месяц назад у нас была долгая беседа насчет лэндлиза. Он прочитал какую-то статью, сказал мне пойти по-русски ее прочитать. Мне, наверное, три дня потребовалось, чтобы ее прочитать по-русски, потому что папа мне сказал: ''Прочитай, я хочу с кем-то поговорить''. И вот я читала целый уик-энд, чтобы потом с ним поговорить. Его так это интересовало, возмущало, волновало. И мы с ним потом долго об этом говорили. Он сказал, какая его радость иметь дочку, с которой он может поговорить о лендлизе. У него все эти книги все еще лежат.
Он мне всегда говорил, что у него не хватает часов в дне, чтобы все сделать, что он хочет. Он готовил всегда много, очень любил, покупал, готовил, огород растил, рыбу ловил, каждый день жарил рыбу маме, приготавливал овощи. И читал все по компьютеру, и смотрел кино, и смотрел бейсбол. То есть, у него действительно просто кипела жизнь до последнего года. И даже тогда он все еще старался, думал, говорил о вещах.
Украина его интересовала. Мне нужна была его помощь с историей Украины в 30-е годы, и он просто часами провел. Я еще помню, мы сидели с ним в июле месяце, он принимал свою химиотерапию, и он мне объяснял про книги: какую надо читать, почему эта — плохая, а эта - хорошая. В него, знаете, вливают химиотерапию в руку, а он мне про Украину рассказывает по-русски. Он остался до последней минуты такой же, какой он был, - интересовался всегда всем, читал про все и говорил обо всем.

Иван Толстой: Мне остается сказать несколько слов в конце программы.
Юрий Львович Гендлер был не первым моим начальником в жизни и не последним. Зато лучшим.
Правда, язвительным и памятливым. Умевшим презирать до испепеления. Упрямым и авторитарным, способным вычеркивать из своего круга людей, не понимавших его ценностей.
Но упрямость его была домашней, авторитарность – какой-то детской, а язвительность – глубоко остроумной. Обижаться на обаятельного Гендлера всерьез было глупо.
Слуга царю, отец солдатам, с поправкой на эпоху, обстоятельства и профессию. Царем для него было само вещание Свободы, солдатами - журналисты у микрофона. Он верил в то, что руководит лучшим в мире радио на русском языке. Не блаженно мечтал об этом, а требовал, чтобы - вот ты - сегодня же вечером - в студии - доказал это. Трудно назвать такую рабочую атмосферу легкой. Меня, например, часто лихорадило. Но школа ответственности была бесподобной.
Редакционные собрания при Юрии Гендлере продолжались долго. Он слушал, не перебивая, и сам любил рассказывать - в жанре назидательной новеллы. Не то устные мемуары, не то исторические картинки, а, может быть, поучительные примеры или психологические портреты. Всегда легко, всегда кстати, остроумно и беспощадно к человеческой глупости.
Формально он не был ни журналистом, ни менеджером. Закончил юридический факультет Ленинградского университета, работал юрисконсультом крупных предприятий, любил историю, а в ней – достоверность, а отсюда до самиздата два шага.
За самиздат Гендлера и посадили. Дело было пустяковое, но по-ленинградски громкое, поскольку на дворе стоял декабрь 1968-го и власть после пражских событий старалась вытоптать всяческую крамолу. Как рассказывал Юрий Львович, срок дали за копирование Бердяева.
Ему дали три года, меньше, чем подельникам, потому что он во всем сознался. Но – и это важно – он, как тогда говорилось, «отрицал наличие антисоветского умысла в своих действиях, утверждал, что им руководило стремление к демократизации и либерализации» жизни в стране.
Это не простые канцелярские слова. Гендлер действительно не был антисоветчиком, и это-то и поразило меня с первого же дня. Директор Русской службы Радио Свобода очень мягко смотрел на мою родину.
А наша радиостанция, кстати, послала ему свой первый привет еще в лагере. Нет, не передачей о нем. Вместе с Юрием Львовичем сидел зэк, который рассказывал, что еще в 50-е годы, когда он жил за границей (он был военный беженец), он работал в Нью-Йорке на Радио Освобождение. Имена сотрудников называл, в каких программах участвовал, на какой улице работал. Солагерники слушали и верили не слишком. Может, туфта, может – нет.
А потом на зоне крутили как-то кино. На экране – Нью-Йорк. И вдруг этот зэк напрягся: ''Вот! Вот! – тычет в экран. – Вот, за этим домом! Там как раз редакция Радио Освобождения! Я туда каждый день на работу ходил!''.
Смотрели на бедолагу с недоверием. Он так соскучился на Западе по дому, что в конце 50-х попросился назад в Советский Союз. Где ему гостеприимно влепили четвертной.
Прошло с того лагеря всего лет пять, и Юрий Гендлер сам оказался на Западе, в Нью-Йорке, и, конечно, пошел на Свободу. Всё, абсолютно всё оказалось правдой, бедолага ничего не приврал, а Гендлер, разумеется, в тот день был героем нью-йоркской редакции со своим рассказом о лагере.
Таких историй у Юрия Львовича было полно. Присаживайся после рабочего дня, наливай себе и слушай.
И историком в прямом смысле он не был, хотя и провел в свое время много месяцев за старыми газетами, составляя им придуманную для радио рубрику "В этот день" 50, 60, 70 лет назад. Сидел целыми днями в маленьком закутке и листал в клубах дыма старые подшивки советских и эмигрантских газет.
Гендлер умел увлекаться людьми, заражаться чьим-нибудь способом мышления, идеями и планами, не мог только пожертвовать рыбалкой и огородом. Он изгонял из наших программ политическую демагогию и антисоветскую спекуляцию. Если они все-таки прорывались - это наша беда, а не его вина. Он ценил чувства и краткость и поэтому взял на работу Сергея Довлатова, Бориса Парамонова, Петра Вайля, Александра Гениса, Марину Ефимову.
18 лет проработав в нью-йоркском бюро, потом три года в Мюнхене и три – в Праге, Гендлер в огромной степени ''сделал'' Радио Свобода. Год за годом, шаг за шагом он выдавливал, вытравливал из эфира оголтелость и злобу, трибунность и пафос. Не вещать, а разговаривать учил Юрий Львович.
Помню одну его давнюю передачу. Речь шла о процессе Якира и Красина. Следователи КГБ, - говорил Гендлер, - никак не могли понять бескорыстности самиздатчиков. Ну, сколько, сколько вы на этом зарабатывали? Им была бы понятна финансовая заинтересованность подпольщиков, шкурный интерес, но вот так просто? За идею? У них в головах не укладывалось.
Сам Гендлер был глубоко бескорыстным человеком.
Не журналист, не историк, не менеджер. Весь менеджмент – из лагерного барака. Он почти не писал ничего своего, был лишен авторских амбиций, но гениально чуял авторство других и помогал ему осуществиться.
Как игрок в кёрлинг, он полировал и выравнивал путь скользящему к цели снаряду. Амбициозные и надутые этого, конечно, не осознавали.
Он был страстным, но умел властвовать собой. Мог раздраконить твою программу, ни одного оскорбительного слова при этом. Еще страшнее с его стороны было молчание.
Что же он все-таки значил для нас? Гендлер умел показывать масштаб и смысл нашей работы, историческую роль Радио Свобода. Заставлял думать о слушателе и о человечности эфира.
"Никто никому никогда не мешал много и хорошо работать", его любимая фраза. Легко сказать...
Дорогой Юрий Львович, спасибо за земные уроки. С ними небо виднее.

Памяти Юрия Гендлера. И теперь – голос самого Юрия Львовича. Я отобрал его выступление 1994 года, как всегда очень краткое. Мое любимое у него.

Юрий Гендлер: Радио Свобода начинает цикл о войне. Сказать вот эти несколько слов уже не так просто. Сразу возникает ощущение очень большой ответственности. В конце концов, о войне в 50-летнюю годовщину ее окончания будут говорить все, и это как раз та тема, в которой многие говорят умно и искренне, и все, что говорится, имеет сильный эмоциональный отклик. При такой конкуренции спокойнее было бы создать или повторить несколько добротных спецпередач, приуроченных, скажем, к 50-летию Ялтинской и Потсдамской конференции, падению Берлина, началу атомной эры, капитуляции Японии, и так далее. Поставить галочку и доложить начальству: мероприятие отмечено.
Но Радио Свобода начинает цикл о войне - не только потому, что в 1995 году об этом будут говорить все. У нас есть желание сказать о войне по-своему, внести свою ноту в общий поток осмысления тех лет 50-летней давности. Большинство из нас, сотрудников русской службы Радио Свобода, долгие годы жили и работали и в странах-победительницах, и в странах побежденных, что выработало постепенно дополнительный угол зрения, которого, возможно, нет у наших коллег по профессии. Иными словами, опыт жизни в двух различных цивилизациях вселяет в нас уверенность, что мы можем увидеть войну чуть иначе, чем другие. Но главная причина того, что мы берем на себя бремя ответственности и начинаем цикл о войне, заключается, видимо, в другом. Боюсь, это личная причина. Хотим мы того или не хотим, но от этого не убежать. Большинство из нас - дети военных и послевоенных лет. Мы знаем эти годы не по книгам и фильмам, а по их особому запаху и цвету. С войны началась наша хронологическая память. Я помню черный громкоговоритель на высоком столбе у сельсовета в деревне Заозерье под Лугой и речь в громкоговорителе в полдень 22 июня, после которой мама бросилась звонить в Ленинград. И сразу же, как мне кажется сейчас, по Псковскому шоссе потекли куда-то грузовики с тихими, сидящими вплотную друг к другу солдатами. А через два дня, в обратном направлении, в сторону Ленинграда шли те же грузовики, с теми же солдатами в белых бинтах и зеленых больничных халатах.
Между тем пятилетним мальчиком у Псковского шоссе в деревне Заозерье и нынешним человеком у микрофона дистанция более полувека. Скажу прямо: это были полнокровные, насыщенные полвека. В них было много всего - и хорошего, и плохого. Хорошего, впрочем, больше. Но и сейчас мне кажется, что нет на свете ничего вкуснее, чем кусок черного хлеба в те военные годы, посыпанного иногда сахарным песком.
Радио Свобода начинает цикл о войне.