25 лет назад, когда мне выпало руководить историческими программами Свободы, Никита Алексеевич был одним из первых, кого я попросил об участии в моих передачах. Думаю, как тогда, так и теперь он не нуждается в специальном представлении читающей и думающей публике в России. Одна фамилия деда – выдающегося русского экономиста и мыслителя, которую в СССР знал каждый, кого заставляли читать сочинения пытавшегося спорить с ним Ленина, чего стоит! А про изданные Никитой Алексеевичем впервые солженицынские "Архипелаг ГУЛАГ" и "Август 14-го" тоже гремело во всем мире. Я же, передавая в начале 80-х из Москвы на Запад самиздат, регулярно часть этой "почты" адресовал в издаваемый профессором Струве "Вестник Русского христианского движения", прилежным читателем которого стал еще в конце 60-х годов.
Представляете, какова была моя радость, когда Никита Алексеевич согласился не только поучаствовать разок в моей передаче, но и делать это регулярно. Именно у меня он прочел, изданный позднее по-французски цикл лекций по истории русской эмиграции. Сегодня я познакомлю вас с двумя из них.
Итак, архивная запись. Эфир РС от 19 марта 1986 г.
Архивная фонограмма 1986г. Владимир Тольц: В своих предыдущих беседах Никита Алексеевич рассказал уже о политической жизни российской эмиграции в 20-х-30-х годах, о тщетных ее усилиях объединиться, о попытках части эмиграции продолжить вооруженную борьбу с советской властью. Сегодня Никита Алексеевич Струве начинает разговор о соблазнах эмиграции. Пожалуйста, Никита Алексеевич!
Никита Струве: Быть эмигрантом нелегко. Вспомним стих Ахматовой: "Изгнанья воздух горький,//Как отравленное вино". Естественно, всякий эмигрант мечтает, прежде всего, о том, чтобы перестать им быть. В самой радикальной форме это выражается либо волей к ассимиляции (некоторые эмигранты по приезде сразу меняли свои фамилии на западные), либо в стремлении попросту вернуться в ту страну, которую пришлось покинуть. Но есть и промежуточные стадии - всякого рода соглашательства, так называемое, духовное возвращение, установление мостов. И эти шаги чреваты последствиями и часто заканчиваются физическим возвращением. Для людей активных, для людей сознательных быть выброшенным за пределы родины означает быть выброшенным за борт истории, невозможность принять участие в истории, невозможность шагать со своим временем - бремя для многих непосильное. Правда, то же самое можно сказать и про внутреннюю эмиграцию, про тех, кто сопротивляется внутри страны, кто по слову Мандельштама "против шерсти мира поет" или, вернее, идет.
Трудно находиться в оппозиции, которая вас выкидывает из активной жизни. Но оппозиционер внутри страны все же чувствует под собою почву. В эмиграции чувство ностальгии по родине сливается с ностальгии по положительному действию в истории. На самом деле, даже пассивное противостояние истории есть тоже историческое действие. Но психологически оно таковым не воспринимается, ибо часто оправдывается уже только после смерти. Роковой соблазн эмиграции заключается в том, чтобы ослабить это противостояние, чтобы найти какие-то пути назад к родине. Начиная с так называемого сменовеховства, которое появилось сразу после крушения Белого движения еще в России, и кончая походом парижской эмиграционной общественностью в советское посольство в 1946 году – это носило почти всегда один и тот же ностальгический национальный характер. Коммунизм, может быть, и плох и даже, наверняка, плох, но национальный и государственный инстинкт русского народа его постепенно преодолеет.
Соглашательство против непримиримости – таков основной нерв идейно-политической жизни в эмиграции. Мы уже столкнулись с примиренческим экономизмом Милюкова, в дальнейшем мы встретим соглашательские уклоны у некоторых русских религиозных мыслителей – таких как Федотов и Бердяев. Но сначала рассмотрим этот типичный эмигрантский соблазн последовательно в тех трех движениях, которые он породил. А именно – сменовеховство, евразийство и движение младоросов. Упрощая, можно сказать так – каждое из этих движений, отталкиваясь от чужого и чуждого им Запада, дает свое согласие на советскую власть при условии, что она к себе прибавит элементы традиционные, специфически русские.
Сменовеховство гласило – пусть большевистская, но зато сильная власть и великая Россия. Евразийство – пусть большевизм, только при русском православии, которое одно способно дать России своеобразие. Младоросы в 30-х годах еще наивнее готовы были признать советскую власть, лишь бы к ней прибавить монархию. А для советской власти существенно было только первое – ее признание. О своем содержании она уже сама заботилась.
Сменовеховство родилось непосредственно из факта поражения Белого движения. Сразу после падения Колчака молодой профессор правовед, бывший кадет Устрялов выпустил в Харбине сборник статей, в котором призывал прекратить вооруженную борьбу с большевиками, так как считал, что советская власть стала национальным фактором современной русской жизни. Лишь бы Россия была мощная, великая, страшная для своих врагов, говорил Устрялов, остальное все приложится. Западу Устрялов не доверял. Он считал, что союзники только стремятся подорвать могущество будущей России. Обстоятельств выдачи Колчака большевикам только укрепили в нем это недоверие.
Идеи Устрялова имели успех, особенно в годы НЭПа (Новой экономической политики) и породили целое движение, которое получило название сменовеховство. Устрялов и его единомышленники опирались на идеи, высказанные в знаменитом сборнике "Вехи", выпущенном в 1909 году. В частности, они опирались на высказанные в том сборнике пожелания о необходимости крепкой власти и сильной России. Но это была единственная точка соприкосновения сменовеховцев с идеями Струве, Булгакова, Бердяева и других участников "Вех". Сменовеховцы утверждали примат власти и нации над всеми остальными ценностями. А в "Вехах" главнейший упор делался на возврат к подлинным основам бытия, к Богу, к религии, к культуре.
Довольно быстро сменовеховство вылилось в апологию советского строя и в движение за возвращение в Советский Союз. Писатель Алексей Толстой, бывшие обер-прокуроры Святейшего Синода Лукьянов и Львов, адвокат Бобрищев-Пушкин и многие другие пошли в большевистскую каноссу (таков был их лозунг) и вернулись в Советскую Россию. С их отъездом в Россию сменовеховское движение перестало существовать, но успело разложить некоторую часть русской эмиграции.
Современный исследователь сменовеховства Агурский не прав, когда приписывает советским вождям того времени, включая самого Троцкого, симпатии к национал-большевизму Устрялова и его единомышленников. Верно, что тезисы сменовеховцев обсуждались в советских газетах, даже получали сочувственный отклик на съезде Компартии. Но этот интерес со стороны властей носил чисто тактический характер. Надо было склонить на сторону советского режима национально настроенных эмигрантов и добиться их возвращения. А там уж возвращающихся или репрессировали, или политически обезвреживали.
Один Устрялов продолжал сидеть в Харбине, где преподавал в местном эмигрантском университете, отказываясь от поспешных решений и суждений. Остался Устрялов в эмиграции, чтобы снаружи лучше понимать происходящее, а также с целью примирить западный мир с Россией. Но мысль его все стремилась оправдать исторический факт Октябрьской революции. Как пишет Агурский: "Он полностью порывает с кадетским прошлым и начинает отрицать современную формальную демократию. Смысл Октябрьского переворота он видит в ниспровержении устоев формально демократической государственности XIX века. Устрялов по той же причине приветствует появление итальянского фашизма. Согласно Устрялову, фашизм порожден большевизмом и в России не нужен, поскольку у нас в России есть большевизм с гораздо большим размахом, чем фашизм. Устрялов верил, что, следуя законам диалектики, революция будет преодолена. Правда, на него иной раз нападали и сомнения. Если Россия выйдет из кризиса, писал он, страной без музыкальной цивилизации только, если она утратит в нем своего Бога, свою душу, живу, это будет ничем иным, как ее исторической смертью". И все же в 1935 году, когда жестокость коллективизации сменилась временным расслаблением, Устрялов вернулся в Советский Союз, где был вскоре расстрелян. В сменовеховстве Устрялов был один настоящим мыслителем.
Сила движения пришедшего на смену сменовеховству, сила движения называемого евразийство, в том, что вокруг него сплотилась целая плеяда выдающихся молодых ученых, в каком-то смысле интеллектуальный цвет эмиграции. Но об этом движении мы расскажем в следующий раз.
Владимир Тольц: Архивная запись – эфир Свободы от 2 апреля 1986 года.
В своих прошлых беседах об истории российской эмиграции Никита Алексеевич Струве, рассказав о политической и культурной жизни российского зарубежья 20-х – 30-х годов, коснулся того, что он назвал соблазнами эмиграции. Сегодня речь пойдет о евразийстве, в котором Никита Алексеевич усматривает наиболее четкое проявление этих соблазнов.
Никита Струве: В прошлом году скончался в Париже на 94-м году жизни, я думаю, последний из евразийских идеологов – публицист и музыковед, близкий друг Прокофьева и Стравинского Петр Петрович Сувчинский. До конца своих дней он отстаивал некоторые положения евразийства и давал глобально положительную оценку всему движению.
Следует сказать, что евразийство объединяло в начале 20-х годов необычайно талантливую группу молодой интеллигенции - князя Николая Сергеевич Трубецкого, который впоследствии прославился на весь мир своими лингвистическими открытиями, князя Дмитрия Святополка Мирского, одного из лучших критиков в эмиграции, блестящего экономиста Петра Савицкого и других. К этой основой группе на первых порах присоединился историк русской мысли, впоследствии богослов Георгий Флоровский. А до 1929 года им уже дал тогда громкое имя философ Лев Платонович Карсавин. Но даже и старшему среди евразийцев было тогда в начале 20-х годов всего лишь 40 лет. Остальным же было по 30 или чуть старше. Иными словами, создатели этого движения, создатели евразийства были одновременно людьми, целиком сформированными в дореволюционной России, но еще полными молодых сил. И они жаждали себе применение. Для таких бремя эмиграции, бремя бездействия было особо тяжелым.
Сама идея евразийства, то есть особое положение России между Европой и Азией, а тем самым особое ее призвание, сама идея зародилась во время гражданской войны и оформилась в самый первый год эмиграции. Первый евразийский манифест вышел в виде сборника статей в 1921 году в Болгарии, в Софии под элегантной оранжевой обложкой работы известного художники Чилищева. Он носил характерное название "Исход к Востоку" в противовес тому конкретному исходу на Запад, каким являлась эмиграция. Этот сборник отражал психологическую потребность бороться с безысходностью эмигрантского существования.
Согласно евразийцам, революция 1917 года было не просто политическое событие, смена власти в одной стране, а настоящей мировой катаклизмой, которую она сравнивали с величайшими потрясениями, известными в истории. Такая оценка позволяла придать России, где произошел этот всемирный катаклизм, особое значение. Через революцию Россия раскрывает, говорили евразийцы, общечеловеческую правду наглядного отвержения социализма. И несколько неожиданно у них это звучало – не только отвержение социализма, но, наоборот, утверждение церкви. Напомним, правда, что в начале 20-х годов в Советской России наряду с преследованиями христианства наметился широкий возврат интеллигенции в Православную церковь.
Положительная роль Росси, несмотря на крушение, подчеркивалась у евразийцев их полным неприятием латинского Запада, как слишком рационалистического, даже в церковных догматах. Несколько парадоксально евразийцы считали, что изгнанием широких слоев интеллигенции из России, цитирую, "произнесен грозный приговор той форме восприятия западной культуры, которая со времен Петра признавалась непреложной истиной". В этих словах Трубецкого проскользнуло явное отмежевывание от эмиграции. Правда, тот же Трубецкой признавал, что, изгнав в порыве ненависти своих ложных идейных водителей, то есть старую русскую интеллигенцию, народ подверг себя в рабство еще раз той же интеллигенции, но наиболее властной и страшной ее части. Однако этому худшему еще рабству не придавалось решающего значения. За Россией мыслилось более широкое призвание, которое поглощало собой текущую грустную политическую реальность.
О России писал несколько превыспренно Петр Савицкий. Приняла на себя бремя искания истины за всех и для всех. Он прибавлял: "Пафос истории почиет не на тех, кто самодоволен и сыт, понимай – не на западных людях, но на тревожных духом. Мы во власти предчувствия. И в этом предчувствии можно обрести источник самодовольства, особого его вида - самодовольство страждущих". Как видно из этих слов, евразийцы не боялись парадоксов и всячески старались и России, а главное – себе, придать выигрышную деятельную роль.
Но несмотря на решительное отвержение марксизма, на громкое заявление своей полной причастности к Православной церкви, евразийство неуклонно пошло на быструю смычку с большевизмом и советской властью. С революцией, объявляли они, не надо бороться - ее нужно преодолевать. А преодоление возможно только через признание положительных ценностей революции. Петр Сувчинский, например, считал, что в своих идеях народоводительства коммунизм имеет, что завещать будущему. Даже не авторитарная, писал он, а автократическая власть представлялась как непреложная задача России.
Более того, евразийцы открыто стояли за идеократию, то есть именно за советский тип власти, за советский тип системы. Только мечтали наделить эту власть другим, противоположным содержанием. Во всяком государства непременно должен существовать правящий слой, писал Трубецкой, и выдвигал идеократический тип отбора, то есть такой, который отличался бы признаком общности мировоззрения. Идеологии коммунистов надо противопоставить идеологию не менее, а более ценную. Однако определение России как особого исторического мира оказалось недостаточным для выработки собственной ценной идеологии. Оставалось только пользоваться уже готовыми религиозными идеями. В религии истины надо искать основания несомненно истинной идеологии. Но в этом механическом отожествлении религии идеологии как раз и крылась слабость евразийства. Религия по природе есть откровение, мистический опыт, переживания и никак не подлежит идеологизации.
Идеологический вакуум евразийцев вел к все большему признанию большевизма. Если под большевизмом, так писал Владимир Ильин, впоследствии отошедший от евразийства, разуметь актуальную российскую государственность, ее духовные и экономические нужды, вопросы безопасности границ, то в этой сфере евразийцы не только идейно близки к большевикам, но и готовы прямо отождествлять себя с ними. В этих словах подспудная тенденция доведена до полной ясности. Это уже не признание достижений советской власти, а отождествление себя с ней. И в таком качестве самоотрицания себя как эмиграции.
В 20-х годах евразийцы развили кипучую деятельность по двум линиям – литературно-публицистическую и организационно-идеологическую. За 10 лет ими было выпущено около 10 сборников, создано собственное издательство, намечался, даже начал издаваться толстый журнал "Версты" с участием Ремизова, Шестова, Цватаевой. Его вышло всего лишь три номера. Во всех странах русского рассеяния читались многочисленные доклады, устраивались диспуты.
Более того, евразийство претендовало стать руководящей партий и возомнило, что может влиять на ход дел в Советской России. Оно установило политические контакты с Россией, которые, как и следовало ожидать, все или почти все оказались спровоцированы тогдашним ГПУ. Петр Савицкий тайно ездил на якобы евразийский съезд в Москву в 1926 году. Напомним, что в те же годы Шульгин ездил также в Советскую Россию в своеобразное монархическое подделанное турне.
Евразийство продержалось лет 7-9 и довольно быстро разложилось. Успех его объяснялся талантом руководителей, новыми категориями мышления, сохранением исторической полноценности, кажущейся возможностью как-то влиять на исторические события. Правда, евразийство, констатировал Георгий Флоровский, не правда ответов; правда проблем, а не решений. В своем внутреннем развитии или разложении евразийство отравилось вожделением быстрой и внешней удачи. Да и само понятие "Евразии", писал все тот же Флоровский, осталось двусмысленным. Третий мир, но какой?
Но прежде всего, способствовало разложению евразийства его соглашательское отношение к советской власти. Евразийство превратилось в 30-х годах в тот же союз возвращения на родину. Советская агентура опутала многих членов, в том числе мужа Марины Цветаевой Сергея Эфрона. Судья евразийцев, вернувшихся в Советскую Россию, оказалась трагичной. В лагерях или тюрьмах погибли князь Святополк Мирский, Эфрон и другие. В 1945 году в Праге был арестован Савицкий. В те же годы в Литве подвергся аресту Лев Карсавин и погиб в северных лагерях.
Евразийство было несомненно блестящим движением мысли в эмиграции. И за оживление умственной жизни ему следует быть благодарным. Но вряд ли из многочисленных теоритизирований евразийцев многое останется – слишком много в них далекого от реальности, одновременно интеллектуального и эмоционального. Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман. Может быть это так закономерно в поэзии, но в общественно-политической жизни самообман привозит к катастрофам.
Владимир Тольц: Профессор Никита Струве, которому недавно исполнилось 80.