Поверх Барьеров с Иваном Толстым

Узники ГУЛАГа. 30-е годы.


Иван Толстой: Сегодня мы продолжаем серию архивных передач, в которых наш первый сотрудник писатель Владимир Иванович Юрасов беседует с эмигрантами, невозвращенцами, беглецами из Советского Союза. Несколько десятков человек прошло в 60-70-е годы через Нью-йоркскую студию Свободы. Мы стараемся подбирать архивные записи тематически. Сегодня – бывшие зеки. Я не буду затягивать программу своим долгим вступлением, потому что из рассказов сегодняшних собеседников Владимира Ивановича все становится понятным. Запись 26 февраля 1971 года, - обращаю внимание: за три года до появления солженицынского “ГУЛага”.

Владимир Юрасов: Говорит Владимир Юрасов. Со мной в студии находятся Геннадий Андреевич Хомяков, Роман Яковлевич Сорин и Борис Шперлинг.

Мы, бывшие советские ЗК, все сидели в лагерях, но в разное время. Геннадий Андреевич Хомяков сидел с 1927 года в Соловках, с 1929 - в северных лагерях, а затем в Ухто-печорских, до 1935 года, по статье 58 пункт 5.
Меня посадили в ежовщину, по статье 58-й, по пунктам 6, 7, 10, но Военный трибунал Ленинградского военного округа 13 июня 1938 года осудил меня только по пункту 10. Просидел я всего четыре года в Карелии, в ИТЛ - Исправительно-трудовом лагере, Сегежлаге. Я работал старшим прорабом электромонтажных работ Сегежстроя НКВД. Строили мы химический и целлюлозно-бумажный комбинат, лесной и гидролизный заводы. В начале войны наш лагерь, как и многие другие, привезли к линии фронта между Ленинградом и Москвой, в район Валдая и станции Угловки - строили для армии огневые точки, доты, рыли окопы, противотанковые рвы.
Третий участник нашего собеседования - Роман Яковлевич Сорин - сидел в 50-е годы, с 1950 по 1955, в Норильском лагере.
Четвертый участник собеседования - Борис Шперлинг - сидел в 1958 и 1959 годах в Дубравлаге.
Сегодня мы собралось в студии Радиостанции Свобода, можно сказать, как представители трех поколений заключенных советских концлагерей. Представители, я бы сказал, тех миллионов бывших ЗК, чьими костьми усеяна родная земля - леса Карелии, Печоры, тайга, область вечной мерзлоты Сибири, берега Колымы, берега Беломор-балтийского канала и канала Москва-Волга, обочины Байкало-амурской железной дороги и Турксиба, котлованы фундаментов Магнитогорского металлургического комбината и Химического комбината в Березняках.
Люди, знаете, стали забывать, а ведь большая часть гигантов сталинских пятилеток, гигантов социалистической индустрии, стоят на костях заключенных. В мое время в лагерях бытовала одна-единственная, может быть, политическая песня:

''Буран и стужа смертная,
И всюду, всюду мы -
От Шилки и до Нерчинска,
До самой Колымы''.
Владимир Юрасов

Знают ли люди на земле о ''стране ЗК''? Да, знают. Но мало. Вот Геннадий Андреевич опубликовал за границей две книги - ''Соловецкие острова'' и ''Трудные дороги''. Но первой книгой в мире о концлагерях в Советском Союзе была, я думаю, книга бывшего заключенного Бессонова ''Двадцать шесть тюрем и побег с Соловков'', вышедшая в Париже в 1928 году. В 30-е годы появилось несколько книг бежавших за границу заключенных. Самой известной была ''Россия в концлагере'' Ивана Солоневича. После Второй мировой войны за границей вышло десятка два-три книг - воспоминаний бывших ЗК. После смерти Сталина к ним прибавились воспоминания выпущенных из лагерей иностранцев. Это - за границей. В Советском Союзе при Сталине была, по-моему, одна пропагандная пьеса Погодина о перековке — ''Аристократы'', да во время войны бывший ЗК попал в герои пьесы Леонова ''Нашествие'' и одного рассказа Алексея Толстого. И все. Но после ХХ Партсъезда на лагерные темы о сталинском терроре в СССР было написано много книг. Но написаны они были по разрешенной властью формуле, о которой вдова погибшего поэта Осипа Мандельштама в своих воспоминаниях пишет:

''Единственная разрешенная форма подобных воспоминаний — показ того, что человек в любых условиях остается верным строителем коммунизма и умеет отличать главное - нашу цель от второстепенного, своей собственной искалеченной и растоптанной судьбы''.

О правдоподобности этой концепции не позаботился никто - без этого можно обойтись. Вот по такой разрешенной Хрущевым формуле написаны даже те книги бывших ЗК, которые были напечатаны только за рубежом. Я имею в виду интересные воспоминания Евгении Гинзбург ''Крутой маршрут'' и менее интересную книгу ''Смерч'' Галины Серебряковой. Единственный, кто написал почти всю правду о лагерях, - это Александр Солженицын в ''Иване Денисовиче'' и в других своих произведениях Я говорю ''почти'', потому что писать о некоторых сторонах лагерной действительности, о настроениях некоторых ЗК, писать, находясь в СССР, значит подписать себе смертный приговор. Много голой правды о лагерях в ''Моих воспоминаниях'' Анатолия Марченко, ну и, кончено, воспоминания Надежды Мандельштам, в которых эта удивительная женщина дала глубокий анализ террора в СССР и связанных с ним психологических и социальных изменениях и сдвигах в сознании людей и общества. Но все эти книги, кроме '''Ивана Денисовича'', смогли увидеть свет только за границей. В свете запрета лагерной тематики в литературе, а также в связи с усилением террора в СССР, наши свидетельства бывших ЗК, волею судьбы попавших за границу, приобретают сегодня большое значение и для заграницы, а еще больше, как это ни парадоксально, для советского общества.
Первое слово, как представителю старшего поклонения ЗК, Геннадию Андреевичу Хомякову. Пожалуйста, Геннадий Андреевич.

Единственный сохранившийся барак Акмолинского лагеря жен изменников родины
Геннадий Хомяков: Недавно я прочел концлагерный рассказ Варлама Шаламова. Он пишет, вероятно, с чьих-то слов, что в 1929 году на Северном Урале был открыт новый лагерь, как 4-е отделение Соловков, и что для его открытия прибыли партии заключенных с Соловков и Ухта-Печоры. И тут же, рядом, Шаламов написал, что до 1929 года был только один лагерь - Соловки. Вот тут есть неточности и даже ошибки, пожалуй, только подтверждающие, что история ленинско-сталинских лагерей еще не написана, что она остается во многих отношениях темным делом. Кое-что я могу уточнить по той причине, что я сидел в очень давние времена. Меня арестовало еще ГПУ в середине НЭПа - в 1927 году я уже был в Соловках. Тогда действительно был еще единственный концлагерь. Кстати, тогда он так и назывался - у меня в постановлении тройки ПП ОГПУ Ленинградского военного округа так и стояло: ''Десять лет концлагеря''. И как раз в то время, не помню точно, наверное, в 1928 году, стало появляться и другое название - ''Исправительно-трудовые лагеря''. Шаламов верно пишет, что Соловки называли ''УСЛОНом'', по первым буквам - Управление Соловецких лагерей особого назначения, а еще короче - ''СЛОН''. Но отделение Соловков на Урале было уже в 1927 году, на реке Вишере, недалеко от Соликамска. Оно так и называлось - ''Вишерское отделение Соловецких лагерей'', но не 4-е. 4-е отделение было в Соловках, на Большом Соловецком острове, главном в архипелаге Соловецких островов. 1-е отделение было в самом монастыре или, как говорят иначе, в Соловецком Кремле, и вокруг. 2-е - в Савватьевском скиту, где был центр лесозаготовок. 3-е отделение - на острове Анзер, в Анзеровском скиту, а 4-е - неподалеку от Савватиево, в Исаковском скиту. Потом оно было слито с Савватиевским. На Муксолме, на Большом и Малом Муксоломских островах, как еще у монахов, была большая молочная ферма. И, наконец, на Заячьих островах была ''штрафная командировка'' для женщин.
Если уж я затронул лагерную историю с географией, то надо сказать, что первые лагеря на Севере возникли еще в 1920-21 годах, но они были несколько другого типа. Уже в 1920 году начали создавать лагерь в Холмогорах, на родине Ломоносова, для пленных офицеров белых армий. Такой же лагерь был в Пертаминском монастыре. Условия там тоже были ужасные, в тех лагерях тоже погибли десятки тысяч человек и именно из Пертаминска остатки заключенных осенью 1923 года перевели на Соловки - они и положили начало Соловецким лагерям.

Весной 1924 года привезли новые партии. Соловецкий концлагерь стал явью, той жуткой реальностью, от которой пошли все последующие ленинско-сталинские лагеря принудительных работ. Кстати, попутно вспомнил: тогда, в середине 20-х годов, они официально назывались еще и ''лагерями принудительных работ''. Помню, так было написано на вывеске над воротами Соловецкого Кремля. Тогда лицемерили все-таки поменьше, и если не все, то хотя бы некоторые вещи называли своими именами.
Но среди первых заключенных Соловков многие не работали, это были члены политических партий - меньшевики, эсеры, анархисты. Их тогда еще называли ''политическими заключенными'', в отличие от остальных, остальные все считались уголовными, хотя по крайней мере половина сидевших тогда была по 58-й статье, то есть они считались контрреволюционерами. Кроме того, были тогда в Соловках нэпманы, фальшивомонетчики и - бич лагерей — урки, ворье, не признававшие никаких законов. Бытовиков в Соловках в те годы еще не было. Потом часть эсеров, меньшевиков, анархистов вывезли, а оставшиеся работали наравне с нами, со всеми другими заключенными.
Работы на Соловках были самые различные. Наиболее тяжелые это зимой - лесозаготовки, а летом - лесосплав. Потом торфоразработки, кирпичный завод, разные мастерские, сельское хозяйство, постройка новых лагерных поселков. Лагерь постепенно расширялся. До 1927 года в Соловецких лагерях было всего 6-7 тысяч заключенных. Потом это число стало быстро возрастать. К 1928 году только на островах было 10 тысяч человек, не считая отделения на материке, где были и большие лесозаготовки.
Условия, надо сказать, были разные. Прежде всего, они часто менялись. Были периоды, когда режим был более мягким, потом, вдруг, казалось бы, ни с того ни с сего, становилось невтерпеж. Те, кто работал в бесчисленных канцеляриях, в санчасти, в культурно-воспитательной части (в Соловках был, между прочим, даже постоянный театр), в мастерских, в сельхозе устраивались, в общем, вполне сносно, однако, далеко не всегда и не везде. Угнетало, главное, то, что мы были целиком бесправными, и лагерное начальство было над нами как боги и цари, и могли делать все, что им заблагорассудится.
Наиболее ходовое слово в лагерях было ''произвол'', и как бы хорошо вы не были устроены, вы в любой момент могли лишиться вашего относительного благополучия, попасть на самое дно и погибнуть. Лагерный ротный командир, взводный, нарядчики, десятники, ходившие с ''дрынами'', то есть с дубинками, и часто пускавшие эти ''дрыны'' в ход, были неотъемлемой частью лагерной жизни, и людей погибало много.
Надо сказать, что первоначально основной задачей Соловков считалось только изоляция нежелательных для власти лиц, а не их эксплуатация, не использование заключенного как бесправной рабочей силы. Но положение скоро изменилось. И инициатором этого изменения оказался один из заключенных же, нэпман Френкель. Попав в Соловки, он сначала сам мучился на тяжелых работах, даже, как говорила лагерная молва, на лесозаготовках за невыполнение норм и за ''туфту'' его тоже ставили ''на пеньки'' и ''на комары'' - это была одна из форм наказания, часто кончавшаяся смертью. Френкель, однако, сообразил, что если труд заключенных использовать более рационально, то он принесет большую выгоду. И он сделал начальству соответствующее предложение. Начальство ухватилось, и в 1927 году, когда я попал на Соловки, Френкель уже сам был большим начальством - начальником Эксплуатационно -коммерческой части, которой были подчинены все производственные работы лагеря. Френкеля скоро освободили, с него даже сняли судимость, он пошел в гору. Он был большим начальством на постройке Беломорско-балтийского канала, потом на БАМе. В середине 30-х годов, в генеральском чине, он командовал всей производственной деятельностью уже ГУЛАГа - Главного Управления Лагерей НКВД.
Это изменение самой цели заключения пришлось на начало первой пятилетки. Затем, накануне сплошной коллективизации, в начале 1929 года, зная, что число заключенных скоро резко возрастет, власти решили открыть новые лагеря. Можно сказать, аппетит пришел во время еды. И летом 1929 года из Соловков выехало несколько партий заключенных именно для этой цели - открывать, начинать новые лагеря. Я тоже попал в одну из таких партий. Через Котлас нас привезли в Усть-Сысольск, нынешний Сыктывкар, столицу Автономной Республики Коми - там было основано Управление Северных лагерей с несколькими отделениями. Задачей Северных лагерей была, прежде всего, постройка железной дороги из Уст-Сысольска в Пенюк, на линии Вятка-Котлас, затем постройка автомобильного тракта из Усть-Выми на Усть-Ухту, кроме того, лесозаготовки на Пенеге и на Ухтюге, притоках Северной Двины. Это был, в общем, огромный лагерный как бы комбинат, и в нем в 1930 году работало около 200 тысяч заключенных. Часть заключенных работала на разделке и погрузке леса, главным образом на иностранные лесовозы, в Архангельске.
Там, между прочим, разыгралась интересная история. Кое-кто, наверное, еще помнит, что тогда за границей вспыхнула компания протеста против советского демпинга, против продажи леса по очень низким ценам, потому что этот лес заготовляли с помощью рабского труда заключенных. Так это и было в действительности, причем, за границей имели этому прямое страшное подтверждение. Заключенные в Архангельске писали на досках и на балках своей кровью: ''Не покупайте этот лес - на нем наша кровь, наши жизни'', и эти доски шли за границу. Получился международный скандал. И тогда в лагерях возник слух, что будто бы в Москве согласились, чтобы в Архангельск приехала комиссия американского сенатора Бора (эта фамилия почему-то мне хорошо запомнилась) для проверки на месте - кто же в действительности заготовляет там лес. Это слух, безусловно, был основательным, потому что в Архангельске вдруг мобилизовали весь речной транспорт и несколько железнодорожных составов и за одни сутки увезли оттуда всех заключенных, десяток тысяч или больше человек. Лагерные бараки, где они жили, почистили, повесили на них дощечки: ''Барак сезонников № 1'', ''Барак сезонников № 2'', дорожки посыпали песочком. Иностранная комиссия могла приезжать - она все равно ничего предосудительного в Архангельске найти бы не могла.
В 1929 году были открыты и другие лагеря, между прочим, и Потьминский в Мордовской области, с задачей, главным образом, снабжения Москвы дровами. Этот лагерь существует и сейчас. Открыт был лагерь под Куйбышевым для постройки второй линии железной дороги. Вторые пути Транссибирской магистрали, между прочим, были построены заключенными.
Начиная с 1930 года лагеря росли как грибы: Беломорстрой, Караганда, Колыма, Норильск, Ухта-печорские, лагеря на Вайгаче, о которых мало знают, Байкало-амурские, БАМ и многие, многие другие, побольше и поменьше.
Лично я в 1930 году попал из Усть-Сысольска (кстати, там железнодорожную ветку на Пенюк так и не построили, забросили эту стройку, но тракт на Ухту продолжали строить) на Ухту, в Чибью, которая памятна тысячам и тысячам заключенных. Там тогда было всего около 200 заключенных и лагерь назывался еще не лагерем, а ''Ухтинской экспедицией ОГПУ'' - она вела разведу на нефть. Осенью оттуда ушла разведочная партия на Перечу, на речушку Волью около Щугора. На другой год работы были начаты и на Ухте, на Воркуте, где была разведка на уголь. Эти небольшие разведочные партии и положили начало огромному потом Ухта-печорскому лагерю.
Я сознательно ограничился только первым периодом лагерей, их началом. Почти ничего я не говорил об условиях жизни, а, вернее, об условиях жизни и гибели заключенных. За полвека существования в них погибли буквально миллионы людей, причем, в подавляющем своем большинстве ни в чем не повинных или повинных только в том, что они подвернулись под руку карательным органам, которым, по заданию партийной власти, надо было держать страну в постоянном страхе. Вот во имя этой цели и были уничтожены миллионы, а другим миллионам людей лагеря навсегда искалечили жизнь. Ленинско-сталинские лагеря - это лицо диктатуры ленинско-сталинской партии, лицо ее режима, который без лагерей существовать не может, и потому концлагерь сопровождает этот режим все годы его существования.

Вагон - теплушка для перевозки заключенных
Владимир Юрасов: Я лично попал в ежовский набор, самый многочисленный. Арестовывали уже не представителей дореволюционного русского общества, не участников белого движения, не старую техническую интеллигенцию — вредителей и не крестьян - уже брали со всех слоев населения. Одних членов партии за период с 1936 по 1939 год было арестовано 1 миллион 200 тысяч человек, половина всей партии. На волю вышли только 50 тысяч. 600 тысяч были расстреляны, остальные погибли в лагерях Эти цифры сообщал в 1968 году академик Сахаров.

Сколько миллионов рабочих, крестьян, военнослужащих, интеллигенции было замучено и погибло, можно только догадываться. Зачем, с какой целью? По-моему, Сталин хотел не только подавить любое сопротивление, любую оппозицию, а всеобщим страхом превратить всех и вся в послушных исполнителей своей воли. И надо признать, что это ему удалось. Даже во время страшных поражений, в первый период войны, ни в стране, ни в армии случаев активного сопротивления не было - террором удалось запугать народ. У Надежды Мандельштам описан один бывший ЗК призыва 30-х годов.

''Этот человек, - пишет она,- не падал духом. Чем невыносимее были условия, тем сильнее оказывалась его воля. По лагерю он ходил, сжав зубы, и упорно повторял про себя: я все вижу и все знаю, но даже этого недостаточно, чтобы убить меня. Его помыслы были направлены на одну цель - не позволить уничтожить себя, сохранить жизнь вопреки всему. Он анализировал, запоминал и регистрировал все, что видел в течение всех своих двадцать с лишним каторжных лет. Но его знания никогда не станут достоянием людей, потому что, устав от лагерной жизни, никому не доверяя и ничего кроме покоя не желая, он ушел в себя, в свою новую семью, и весь смысл существования для него сосредоточился на дочке, последней отраде пожилого и больного человека. Он вернулся в 1956 году больной туберкулезом с безвозвратно загубленным сердцем, но все же вернулся, и его психика и память сохранились лучше, чем у большинства на воле. Это один из блистательных свидетелей, но он не даст показаний''.

Это пример того, что сделал лагерь с одним из сильнейших духом. Меня арестовали, когда мне было 23 года. Был я здоров, силен физически и духом крепок тоже. Такими же были мои товарищи по Сегежлагу: Юрий Башилов - старший прораб монтажных работ Сегежстроя, Аркадий Рябов - прораб-строитель, некоторые заключенные женщины из числа членов семей ''изменников родины''. Работа для нас была способом забыться, забыть, что ты в неволе. Мы часто мечтали в полярные темные дни о том, как вот досидим до звонка, до конца срока, и уедем куда-нибудь в глушь, но обязательно на Юг, туда, где тепло, где светит солнце.
Так случилось, что после четырех лет тюрем и лагеря центробежные силы событий, война выбросила меня на волю. 9 ноября 1941 года наш эшелон разбомбили немецкие самолеты у станции Песцово Мгинской дороги, и я бежал. Потом удалось попасть в армию. После войны служил в чине подполковника в Германии, в 1947 году демобилизовался, был оставлен в Германии уполномоченным Министерства Промстройматериалов и - бежал на Запад. И вот, оказавшись за рубежом, в условиях правового общества и демократических свобод, мне понадобилось лет семь, чтобы внутренне освободиться от психологии советского человека, пропущенного по конвейерам страха, террора, тюрем, лагеря. Днем бывало еще ничего, а по ночам все снилось то, что я снова в лагере, то меня ловят, а то поймали и ведут под конвоем в лагерь. У барака ШИЗО стоит уполномоченный 3-й части Гук, замначальника лагеря Климин, вохровцы. Стоят и молча поджидают меня.
Просыпался я в холодном поту. Семь лет понадобилось мне здесь. В Советском Союзе, чтобы освободиться от этого страха, от сталинского наваждения, нужно куда больше времени.
Надежда Мандельштам пишет:

''Каждый слой населения переболел своей формой страшной болезни, называемой террором. Такая жизнь не проходит даром. Мы до сих пор не заем, что с нами делали''.

А потом спрашивает:

''Годятся ли такие, как мы, в свидетели? Ведь в программу уничтожения входило и искоренение свидетелей''.

И это верно. Я думаю, что для того, чтобы стать полноценным свидетелем, надо, прежде всего, освободиться от страха, от психологии ЗК. Мы вот с вами, я думаю, освободились, нам это удалось. За границей неизмеримо легче, чем людям дома, и то понадобились годы. Поэтому наш долг - рассказывать о лагерном опыте и здесь, за границей, и там, дома, в Советском Союзе, чтобы люди знали, что такое возможно, чтобы новое поколение советского общества, подрастающее поколение знали. Больше того, произнесенные вслух, вот так как сейчас, по радио, свидетельства многим помогут, уверен в этом, осознать значение пережитых страданий, значение лагерного опыта, помогут освободиться от сталинского наваждения, усилят процесс освобождения людей от страха.
Ведь вопрос стоит ребром: удастся ли партийной бюрократии сломить человека, удастся ли вытравить в людях человеческое или нет? Это решающий вопрос нашего времени, а, может быть, и всей будущей истории человечества - быть или не быть человеку. Только кажется мне, что террор, страх, имеет свои психологические границы. Однажды они перестают действовать на человека, как перестают действовать условные рефлексы перед разбуженным безусловным рефлексом свободы, как писал академик Павлов. Когда животное в неволе отказывается от пищи, не боится надсмотрщиков, предпочитает умереть. Не случайно эта глава о безусловном рефлексе свободы из советских изданий трудов академика Павлова изъята, выброшена.
А помните бывшего ЗК, изобретателя Лопаткина у Дудинцева в ''Не хлебом единым''? Он говорит: ''Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя''.

В мое время в лагере мы, как и другие на воле, старались выжить или ''вижить'', как говорили блатняки. Теперь люди хотят жить - жить, не выжить. Несмотря на рецидивы террора, все больше и больше людей перестает бояться, начинает защищать свои убеждения, не бояться начальства, начинает протестовать против несправедливости, защищать преследуемых. Среди них и молодежь, не знавшая сталинщины, и бывшие ЗК, фронтовики, как Александр Солженицын, и старые люди, как вдова Осипа Мандельштама. Лагерь, тюрьма, дом для умалишенных, высылка, травля, лишение работы, голод, другие методы политики страха, медленно, но перестают действовать.
''Понятие добра, - пишет Надежда Мандельштам,- вероятно, действительно присуще человеку, и нарушители законов человеческих должны рано или поздно сами или в своих детях прозреть''.
Но, извините, пожалуйста, я залез вперед. Теперь слово бывшему ЗК призыва 1950 года Роману Яковлевичу Сорину. Пожалуйста, Роман Яковлевич.

Роман Сорин: Меня арестовали в ночь на 19 мая 1950 года. Я был разбужен в час ночи. Майор и лейтенант стояли надо мной. Старый дворник Арсентий был безмолвным понятым. Он знал меня со дня рождения, я вырос на его глазах в обычном в Москве доме на Арбате, мне только что исполнилось 19 лет, но, по-видимому, Арсентий не был удивлен моим арестом - он был понятым в течение многих лет и арестов в нашем доме. Мои перепуганные родители беспомощно смотрели на привычные движения офицеров МГБ. Вскоре увели их единственного сына, но обыск продолжался. Ночные допросы. Первый следователь, майор Выйцов, подготовил неубедительное дело. Его сменили, назначили Макаренко, хоть и всего лишь капитана, но человека бдительного и богатого фантазией. С помощью начальников подотдела и отдела Изепова и Семенова в полковничьих погонах, и под бдительным оком прокурора по специальным делам генерала Дорона, дело в год было оформлено, статья 203-я об окончании следствия, подписана, решение Особого совещания вручено: попытка измены родины, антисоветская агитация и подпольная организация из трех мальчишек. Мы все получили по 10 лет специальных лагерей. Несколько путешествий из Лубянки в Бутырку и обратно, я побывал в малых и больших камерах, в прогулочных дворах, банях, и, пройдя многочисленные шмоны, пришло время идти на этап из Бутырского вокзала. ''Воронок'', затем Столыпинский вагон на запасных путях Казанского вокзала.


1 мая 1951 года в полуоткрытую дверь ''воронка'' смотрел я на нарядные улицы Москвы и праздничную толпу, из которой в любой момент любой человек может быть внезапно превращен из честного советского человека в опасного врага народа. Столыпинский вагон, теплушки, пересылки в Свердловске, Новосибирске, Красноярске, 12 дней в трюме баржи и, наконец — Дудинка, серый, залежавшийся снег в середине августа, узкоколейка и мы, то есть пестрые по одежде, голодные, с серыми небритыми лицами арестантская масса, построенная в колонны по пять человек я ряду, под конвоем краснопогоннков и собак, шагаем к 5 отделению Горлага в Норильске. ''Добро пожаловать! Труд облагораживает человека!'', - гласил большой, красными буквами лозунг у широких ворот. Норильский Горлаг - один из, кажется, одиннадцати специальных политических лагерей особого режима.
Эти лагеря имеют между собой много общего. Это, прежде всего, специальная охрана МВД, номера на одежде арестованных, особый режим, закрытие бараков на ночь, два письма в год, слежка оперов или оперуполномоченных МВД и особенно - страшного опера МГБ. Большинство заключенных - враги народа, то есть 58-я статья, но есть и ''друзья народа'', то есть наиболее опасные рецидивисты-уголовники с астрономическими cроками за повторные убийства и грабежи. Эти назначались бригадирами рабочих бригад и БУРа - Барака усиленного режима - и лагерной тюрьмы. Работа вначале на Горстрое - строительство Норильского социалистического комбината и города - затем медные, железные и никелевые рудники и обогатительные фабрики. Долбление многометровой глубины вечной мерзлоты - котлованов для фундаментов, затем бетонные, кирпичные и отделочные работы, страшный холод, Полярная ночь, черная пурга и ''дрын'' бригадира.
Попал я в последний год на угольную шахту ''Западная''. Случилось это после восстания в Норильских лагерях в мае-августе 1953 года, то есть после смерти Сталина. Начальство называло забастовку, по понятной социалистической скромности - ''волынкой''. Тем не менее, подавили ее в крови - десятки убитых и раненых. Попал я в штрафное отделение на ''Западной'' за активное участие в забастовке. В конце 1954 года повезли и меня в Москву, на пересмотр. Опять следствие - четыре месяца, но более умеренное - днем, и вежливое, как говорится, ''культурное'' - был даже прокурор по фамилии Старичков, он хоть и злился, но сдерживал себя. До того законность стала соблюдаться, что и адвоката назначили, старика Зайдмана. Хоть и служил он в органах давно и жил неплохо, но деньги с моих родителей все же взял, тысячи три старыми деньгами. На этот раз судил меня и моих однодельцев Военный трибунал Московского военного округа. Нам присудили на этот раз пять лет лагерей и, применив первую послесталинскую амнистию, отпустили домой прямо из зала суда.
Пройдут годы, но еще долго историки, психиатры, экономисты и социологи будут изучать советскую систему и ее лагеря, размышляя и споря о необычном, новом и страшном феномене, присущем сталинскому и гитлеровскому историческому эксперименту, искалечившему жизнь и психику сотен миллионов людей.

Владимир Юрасов: Спасибо, Роман Яковлевич. Теперь слово Борису Шперлингу. Пожалуйста!

Борис Шперлинг: В 1956 году я был студентом Физико-математического факультета Латвийского Государственного Университета. Это было интересное время, поворотный пункт в истории советского общества. В 1956 году Никита Хрущев разоблачил, так называемый, культ личности. Все то, во что мы, советская молодежь, верили, оказалось ложью, Сталин не был вождем пролетариев всей стран, корифеем всех наук. По словам Хрущева, он совершал чудовищные преступления. И вера в режим рухнула. Ведь идол, кумир и символ этого режима оказался кровавым чудовищем. Идолопоклонство кончилось, молодежь стала критически мыслить, задумался и я.
Я был не просто советским человеком, я был советским евреем, а евреи в СССР - единственная нация, не имеющая ни школ, ни своего языка, ни литературы, ни театров. И я всегда ощущал комплекс неполноценности по отношению к другим нациям. Я ничего не знал о прошлом моего народа, ни даже о существовании еврейского государства Израиль. И вот в конце октября 1956 года из советской прессы и радио я неожиданно узнал о Синайской кампании - о победе маленького Израиля над многомиллионным Египтом. Так я обнаружил, что я принадлежу к полноценной и равноправной нации. Так я стал сионистом, сторонником национально-освободительного движения еврейского народа за возвращение на свою историческую родину. В 1957 году, на семинаре по марксизму-ленинизму, нам разъясняли сталинскую формулировку понятия нации. Я спросил, являются ли евреи, согласно этой формулировке, нацией. И, получив отрицательный ответ, заспорил. Так это началось. Я не хотел сдаваться, мне был всего 20 лет, и я был полон боевого задора. На нескольких семинарах подряд я горячо спорил с преподавателем, пытаясь доказать, что евреи — нация, что в СССР существует антисемитизм и дискриминация евреев, и что если мы властям не нравимся, то пусть нас выпустят в Израиль. Нельзя сказать, чтобы я совсем не сознавал опасности - я уже успел наслушаться рассказов о сталинском терроре и лагерях. Но возмущение и желание доказать свою правоту и отстоять попранную справедливость были намного сильнее страха.
Кончилось это арестом. Когда раним утром меня привели во внутреннюю тюрьму КГБ при Совете министров Латвийской ССР, я ждал побоев и пыток. Но этого не случилось. В течение двухмесячного следствия мой следователь, капитан Парушев, заместитель начальника следственного отдела подполковник Пилданов и сам начальник следственного отдела КГБ Латвийский СССР капитан Витоус были сдержаны и почти вежливы. Объяснялась их осторожность просто: это было ни что иное как неуверенность в собственном будущем. Расстрел Берия еще был свеж в памяти и карательные органы еще не успели от этого оправиться.
7 января 1958 года Верховным судом Латвийской СССР под председательством председателя Верховного суда Азена, по статье 58-10 часть 1-я я был приговорен к двум годам исправительно-трудовых лагерей. Срок явно детский. Я был отправлен в Рижскую центральную тюрьму, оттуда - на пересылку в Москву на Красную Пресню, а затем - в Мордовскую СССР, в старейшие советские концлагеря Дубравлаг или Темниковские лагеря.
На 7-м лагпункте, куда я попал, публика была самая разнообразная. По степени ненависти со стороны надзирателей и офицеров я разделил бы их на четыре категории. Первая - люди религиозные, особенно члены религиозных сект. Для советских чекистов, воспитанных на вульгарном материализме, освобожденных партией и правительством даже от моральной ответственности и наделенных огромной властью над людскими телами, религиозное чувство было совершенно непонятно, враждебно и, очевидно, даже пугающе. Вторая категория, менее многочисленная, но не менее ненавидимая чекистами - интеллигенты марксисты-ревизионисты, как, например, члены группы Краснопевцева-Ренделя из МГУ или ленинградская студенческая группа Виктора Трофимова. Чекисты не могли простить этим молодым людям, воспитанным советской властью, их подпольных кружков и печатания материалов с критикой советского коммунизма.
Третья категория — националисты, представители многочисленных народов советской империи, боровшиеся за независимость своих народов. Студенты, крестьяне, интеллигенция из Литвы, Эстонии, Латвии, Украины, Грузии и других республик.
К четвертой относились все прочие. Лагерь состоял только из политических заключенных - около полутора тысяч человек. И, надо сказать, что здесь я впервые почувствовал себя, я бы сказал, свободным человеком. Это звучит парадоксально, но это именно так. В лагере я впервые столкнулся с тем разнообразием мировоззрений, вер, взглядов и убеждений, которые, собственно, и делают мир прекрасным и жизнь интересной. И люди не боялись отстаивать своих убеждений. Объяснялось это тем, что времена были иные, чекисты не чувствовали себя уверенно, режим был, я бы сказал, ослабленный по сравнению со сталинским. И, что еще более важно, каждый заключенный сидел за убеждения.
Работы в лагере были разнообразные, у нас был деревообделочный комбинат, небольшая электростанция, для которой мы добывали торф на болотах, складывали его летом в кучи, а зимой долбили ломом и свозили в лагерь. И все-таки жить можно было, и особенно жизнь делалась интересной от многочисленных споров среди заключенных о будущем, о партии, о стране, о свободном мире.
В нашем лагере были не только люди из Советского Союза, были также люди, прибывшие из западных стран, как, например, французские армяне, которые вернулись в Армению. Большинство из них было арестовано, поскольку они не научились молчать, никак не могли привыкнуть, что в Советском Союзе нельзя высказать собственного мнения. Поэтому в лагере мы знали, собственно говоря, намного больше, чем мы знали, будучи на свободе, о свободном мире. Очень часто я был свидетелем споров иранских коммунистов с ленинградскими марксистами-ревизионистами, или литовских католиков с каким-нибудь муллой из Азербайджана, или молодых русских ребят, москвичей, монархистов с литовскими националистами. В общем, жить было интересно. Начальство наше вело себя в те годы, в 1958-59 году, довольно сдержанно.
Мой срок подошел к концу 8 ноября 1959 года, но поскольку в праздник Великого Октября чекисты не работают, я освободился на день позже - 9 ноября 1959 года. Направление мне дали в маленький городок в Латвии, не позволили вернуться в Ригу. Но все-таки я вернулся в Ригу и ходатайствовал в Министерство внутренних дел, добивался долго, чтобы мне позволили жить в квартире с моей матерью, поскольку она больная и одинокая, и месяца через полтора я такое разрешение получил.
Почти всех заключенных, можно сказать, большинство из них, которые освобождаются из советских концлагерей, характеризовало в то время отсутствие страха. После лагеря, например, у меня было много друзей, с которыми я подружился и которых полюбил, ленинградцы и москвичи. И уже после того как я был снова дома, в Риге, я часто навещал Ленинград, Москву, мы встречались на частных квартирах за рюмкой водки, за дружеской беседой, вспоминали ШИЗО, вспоминали работу, наших надзирателей. Мы полностью доверяли друг другу, никто не боялся говорить, вспоминать истории, рассказывать, что мы слышали по радио из всевозможных иностранных радиостанций на русском языке. В общем, атмосфера была среди нас дружеская и свободная.
После лагеря я продолжал заниматься тем, чем занимался до этого, - я пытался добиться разрешения на выезд, и до Шестидневной войны дважды мне в этом отказывали. После Шестидневной войны, в 1967 году, советское правительство решило избавиться от тех, кто доставляет им хлопоты и, возможно, таким путем разрешить еврейскую проблему. И в сентябре 1968 года я получил разрешение вместе с моей матерью выехать к нашему родственнику в Тель-Авив. Теперь я живу в Израиле, я израильский гражданин, но лагеря советского я не забыл.

Владимир Юрасов: Спасибо, Борис!
Я хочу только заметить, что и вы, Роман Яковлевич, и вы, Борис, говорите, что в ваше время соблюдалась кое-какая законность, что люди, мол, сидели за дело. Какая это законность, когда людей сажают в лагеря за высказывание своих мнений или за желание выехать из страны? С точки зрения международного, да просто человеческого права, это вопиющее беззаконие.
И еще. Когда вы говорили, я вдруг вспомнил дядю Васю, своего бригадира землекопов их Сегежлага. Был он из раскулаченных. Как-то студеной карельской весной простудился, свезли в лазарет. Однажды позвали меня: ''Дядя Вася хочет тебя видеть''. Пришел. Вижу — умирает, показывает, чтобы сел я ближе, трудно было говорить ему. ''Надо бы священника, - сказал с трудом, - но и ты хорошо, что пришел''. Потом отдышался: ''У нас, в Курской, поди пашут, в поле выехали, а я вот тут умираю. А за что? Детей пересажали, жену загубили, дом разорили. Ты вот молодой еще, крепок, ты дойдешь, до воли дойдешь, я знаю. Может, ты и заграницу попадешь. Расскажи там про меня, про нас всех, спроси, за что меня, жизнь у меня забрали за что?''.
Ночью дядя Вася умер. Наше сегодняшнее собеседование - капля в море накопившихся свидетельств. Каждый из нас свой долг перед своими дядями Васями выполнит, чтобы все знали, чтобы не повторился ужас сталинщины, нигде, чтобы дома люди осторожнее ступали по земле - в ней повсюду кости бесчисленных, безвинных жертв партийного террора. Нам, собравшимся сегодня здесь, в студии Радиостанции Свобода, повезло, очень повезло. Разрешите поблагодарить вас всех, вас, Геннадий Андреевич Хомяков, вас, Роман Яковлевич Сорин, вас, Борис Шперлинг.