Двое из списка

Если бы литературных премий не существовало, их не стоило бы придумывать. Вольтер, автор оригинала этой мысли, простит мое злоупотребление. У него нет другого выхода - он уже два с лишним столетия как классик, а я еще жив.

Гениев, в том числе самого Вольтера, точнее всего награждает история, и нобелевский комитет не в силах изменить этот окончательный суд ни на йоту - ни в положительную сторону, ни в отрицательную. Рене Сюлли-Прюдом, Хосе Эчергай или Рудольф Ойкен, удостоенные нобелевских почестей при жизни Льва Толстого, давно отодвинуты историей на подобающее им место. Не исключаю, что сами они охотно променяли бы и чек, и жетон на долю толстовского таланта и славы.

Дефект Нобелевской и других подобных премий рангом пониже заключается в том, что они присуждаются комитетами, а любой комитет имеет свойство отвергать смелые решения в пользу общеприемлемых, компромиссных. Мне, к примеру, нравится тот же Толстой, а вам - Достоевский, но в итоге мы сходимся на Писемском - просто потому, что он ни у кого не вызывает неприязни, сильной реакции.

Согласно известной поговорке, верблюд - это лошадь, спроектированная комитетом. Легко убедиться, что список нобелевских литературных лауреатов, сегодня уже вековой, сплошь и рядом состоит из таких верблюдов, чьи имена давно и заслуженно изгладились из нашей памяти. У меня нет сомнения, что точно так же изгладятся имена большинства сегодняшних подставных лиц, которых я даже не потружусь называть, чтобы не спугнуть положенной им безвестности.

Но иногда механизм дает сбой, и подлинные таланты, вроде Уильяма Фолкнера и Уильяма Йейтса, Альбера Камю и Пабло Неруды попадают в несвойственную им компанию кумиров на час. Может быть, у стокгольмского комитета срабатывает некий предохранительный клапан, не дающий ему окончательно превратиться во всеобщее посмешище.

Один из самых поразительных инцидентов такого рода произошел в прошлом году, когда выбор Стокгольма пал на В. С. Найпола, уроженца Тринидада, гражданина Великобритании, индуса по происхождению. В этом сомнительном качестве ему вообще бы не полагалось ничего, потому что страны и континенты учитываются прежде таланта, хотя многие уже давно, с 60-х годов прошлого века, считают Найпола лучшим современным англоязычным писателем. Более того, он считался практически дисквалифицированным ввиду отсутствия ярко выраженной любви ко всему прогрессивному, без чего путевки в Стокгольм уже практически не выдают.

Причина, по которой этот бесперспективный кандидат был извлечен из черного списка, однозначна, причем именно та, которую Нобелевский комитет старательно отрицал: 11 сентября 2001 года. Эта дата показала, что именно Найпол, стоящий в стороне от модных прогрессивных идей, изображал реальный мир, в котором мы живем. От него уже просто некуда было спрятаться.

Эскиз творческой и человеческой эволюции Найпола дает Брус Боуэр в статье "Цивилизация и В. С. Найпол", опубликованной в журнале Hudson Review. Уроженец заштатного Тринидада, Найпол стал как бы по определению символом и жертвой колониализма, который так полюбили обличать его нобелевские коллеги. Но взгляд изнутри - совсем не то, что позиция постороннего. Коренные жители метрополии самим фактом своего рождения наделены привилегиями, за которые выходцу из бывшей колонии пришлось долгие годы бороться. Найпол появился на свет в индусской семье - его предки были вывезены на карибский остров англичанами по кабальным контрактам, и такими индийскими колониями сегодня пестрит кругосветная карта бывшей империи. Нельзя сказать, чтобы опыт Тринидада был для будущего писателя бесполезным бременем - он лег в основу его лучших романов, а этническая и религиозная пестрота острова стала залогом проникновения в сердце других культур. Но главным воспоминанием и клеймом колониализма осталось невыносимое культурное удушье окраины мира, места, где никогда ничего не происходит.

В романе "Дом для мистера Бисваса", который многие считают непревзойденным шедевром Найпола, главный герой не может прийти в себя от мысли, что его шурин побывал в Лондоне и видел воочию великих людей, о которых здесь лишь читают в газетах. Сама мысль, что он спит под одной крышей с таким человеком, опьяняет его.

Найпол покинул Тринидад при первой возможности, сразу по окончании школы, получив конкурсную стипендию в Оксфорде, и больше туда не возвращался, разве только в личине именитого гостя. С тех пор он живет в Англии, которую считает домом и от имени которой он и принял свою нобелевскую награду. Но главным героем его произведений, по крайней мере после "Дома для мистера Бисваса", стал человек, утративший родину и поселившийся в огромном мире, без корней и опоры, без ориентира и культурной среды. В английском языке есть для этого емкое слово, exile, соединяющее в себе значение эмиграции, изгнания, утраты чувства дома. Такова судьба миллионов людей в XX веке, в том числе и тех, кто никогда не покидал родины.

Герой рассказа "Один из многих" - индус, слуга дипломата, который у себя на родине считался, или считал себя, значительным человеком, хотя жил, по собственному признанию, на клочке тротуара под галереей господского дома - туда к нему заглядывали другие важные в округе люди потолковать о том о сем. Все опрокинулось, когда он отправился вместе с хозяином в Вашингтон, где стало очевидно, что его реальное состояние - просто рабство. В конце концов ему удается сбросить эти оковы, жениться на чернокожей американке, к которой он питает неизгладимое кастовое презрение, и стать совладельцем индийского ресторана, гражданином США. Эта сказочная судьба, о которой миллионы его бывших соотечественников не смеют даже мечтать, обернулась для него полным замешательством, фактическим выпадением из жизни, к которой он привык. Вот какие мысли приходят ему при взгляде на собственный дом в американской столице.

"Его запахи странны, все в нем странно. Но моя сила в этом доме - в том, что я посторонний. Я запер свой ум и сердце для английского языка, для газет и радио, и телевидения: Я больше не хочу ничего понимать и не хочу ничего узнавать.

Я - простой человек, который принял решение поступать и видеть от своего имени, и вышло так, словно у меня несколько жизней. Я больше не хочу к ним добавлять: Я был когда-то частью потока, никогда не думая о себе, как об отдельном присутствии. Потом я взглянул в зеркало и решил быть свободным. Все, что дала мне эта свобода, было знание, что у меня есть лицо, и что у меня есть тело, что я должен кормить это тело и одевать это тело на протяжении ряда лет. Затем все кончится".

Одно из неповторимых достоинств художественного творчества Найпола, крепко роднящее его с другим литературным изгнанником, Джозефом Конрадом, заключается в способности проникновения в чужую культурную среду, полного перевоплощения. Действие повести "В свободном состоянии" и романа "Изгиб реки" происходит в Африке периода ломки колониальных традиций и порождают в читателе ощущение, словно они написаны человеком, всю жизнь прожившим в Африке. Невольно вспоминаешь "Ностромо" Конрада с его тончайшим латиноамериканским колоритом. Африка Найпола - это последняя черта цивилизации, периметр ее краха, не альтернатива колониализму, а приговор его бессилию. Подобная мысль, конечно же, никогда не посещала политически корректные мозги Надин Гордимер или Гюнтера Грасса, нобелевских лауреатов из правильного, традиционного списка.

На каком-то этапе своего творчества В. С. Найпол, судя по всему, разочаровался в беллетристике как орудии познания мира, и его лучшие книги с тех пор принадлежат к жанру документальных путешествий. Но чуткость и любопытство остались прежними - автор предпочитает оставаться в тени, выводя на первый план своих собеседников с их сплавом культурного обаяния и диких предрассудков. Вот как характеризует этот дар Брус Боуэр.

"В любом случае, из чтения этих книг явно предстает один факт: Найпол посещает чужие страны не потому, что желает осудить, а потому, что желает понять - понять индивидуальные культуры, вид homo sapiens в целом и, в самом сокровенном смысле, понять себя. В конце концов, это ведь человек, который в своей нобелевской речи охарактеризовал себя как сумму своих книг - имея в виду, как он объяснил, что его книги, как художественные, так и нехудожественные, выросли из необходимости понять собственное происхождение, прощупать и промерить "области окружающей тьмы", этот загадочный контекст, сформировавший его личность".

Некоторые из этих книг отличаются весьма резким по тем временам взглядом на цивилизацию ислама, и эта резкость, наряду с африканскими романами, казалось бы окончательно закрепила Найпола в "черном списке" Нобелевского комитета - откуда его так неожиданно выбили самолеты террористов 11 сентября.

Когда заходит речь о Найполе, неизбежно всплывает имя, которое хочется поставить рядом. Нет, речь не о Джозефе Конраде, предтече и хроникере начальной фазы распада кругосветной колониальной империи. Был еще один человек, чье имя неизбежно англизируется в Джозефа, тоже по-своему поэт империи и наблюдатель вчуже - нобелевский лауреат Иосиф Бродский.

Для меня в этой неотвратимой параллели есть даже какая-то личная черта. В Советском Союзе моей юности взгляд на западную литературу был резко избирательным, и я не помню, чтобы Найпол вообще упоминался. Столкнувшись в Америке с неохватным книжным изобилием, я ощутил себя мореплавателем, уронившим в Гольфстрим компас или там секстант. О том, что есть такой замечательный писатель, индус карибского происхождения с кругосветной судьбой, я впервые услыхал именно из уст Бродского.

Параллели такого рода обычно слишком соблазнительны и грозят завести неоправданно далеко, поэтому я хочу сразу заявить, что контраст, на мой взгляд, гораздо сильнее параллели. И тем не менее, напомним очевидное.

Оба эти писателя - лауреаты Нобелевской премии, резко выпадающие из схемы обычного для Стокгольма набора талантов второй свежести. Правда, награждение Бродского не имело такой сенсационной окраски, как в случае Найпола, по крайней мере за пределами русской аудитории, и он, несмотря на свою эмигрантскую ситуацию, получил премию как бы в традиционную русскую очередь. Но эти детали несущественны, как несущественно и то, каким образом поэт оказался на чужбине. С Найполом его роднит состояние вынесенности за пределы, внеположенности, которое обозначается английским словом exile и которого не охватывают русские термины "эмигрант" или "изгнанник".

"Я пишу из Империи, чьи края
опускаются под воду. Снявши пробу с
двух океанов и континентов, я
чувствую то же, почти, что глобус.
То есть, дальше некуда. Дальше - ряд
звезд. И они горят".

Эти две судьбы в какой-то степени эмблематичны для состояния сегодняшнего мира, но Бродский во многом эмблематичен также для России и ее положения в этом мире. До сих пор, как мне кажется, он не нашел себе мерки в российской культурной жизни, поэтому я попробую набросать хотя бы некоторые штрихи - так сказать, эскиз портрета на фоне глобуса или, если уж совсем по Бродскому, в обличии глобуса.

Сравнивать Россию с крошечным Тринидадом кажется бессмысленным - ко времени расцвета дарования Бродского это была, как ее ни суди, великая держава со стажем по крайней мере в полтора столетия, независимо от режима. И тем не менее, сравнение закономерно. Огромная русская провинция с ее вековой духовной духотой, этот Тринидад в квадрате, документирована еще Чеховым, и с тех пор практически ничего не изменилось. Стремление Найпола и его героев в далекую Англию, где существует настоящая жизнь, вполне сродни вою чеховских сестер по Москве, и рецензенты ранней книги рассказов Найпола "Мигель-стрит" подмечали эти русские корни.

Бродский, однако, вырос и сложился не на Тринидаде, а в столице поистине имперского размаха, пусть давно разжалованной и опальной. Но поскольку от бремени провинции в России нигде не спрячешься, это всегда был как бы сплав Тринидада с Англией - в случае Бродского Англия была вполне буквальной, если вспомнить его увлечение английской метафизической поэзией XVII века, а затем ее прямым потомком в XX, Уистаном Хью Оденом. Таким образом, в эту судьбу попытка к бегству тоже была заложена изначально.

И тем не менее, когда наступила пора изгнания, поэт отправился туда вовсе не так, как Найпол. У Тринидада, этой колониальной мелочи в имперском кармане, не было не только авторитета, но и собственной культуры, магнит Оксфорда и Лондона был для пришельца абсолютным. Он отлично сознавал, что прибыл в это духовное средоточие никем, и если сегодня он - как минимум ровня любому, кто пишет на английском языке, то лишь потому, что сам намагнитился этим зарядом метрополии до предела.

Иосиф Бродский прибыл из страны, где девятнадцатый век был пусть и короткой, но ослепительной в мировом масштабе вспышкой оригинальной культуры, и поэтому поза смирения и ученичества была для него почти немыслимой. У его поэтической колыбели стояла Ахматова, которой, по праву или нет, но во всяком случае по умолчанию, досталась должность хранительницы культурного огня. Ко времени отъезда у него уже была даже какая-то мировая известность. В такой ситуации было совершенно бессмысленно строить из себя вчерашнего карибского школьника - поза завтрашнего русского классика казалась более естественной, и ошибки, как мы видим отсюда, в этом не было.

Иосиф Бродский, если проследить образный строй его лучших поэтических книг, покинул одну империю и поселился в другой, чтобы судить обе наравне, хотя и не обязательно беспристрастно. Таков один из лейтмотивов цикла "Колыбельная Трескового мыса", из которой уже приводился отрывок, такова смысловая нагрузка типичных для его стихотворного творчества отсылок к римской истории и реалиям. Жизнь поэта для него - крупнее жизни любой из этих империй, и так уж вышло, что этот поэт - он сам. Никто до него не посмел занять эту позицию, а после него было уже бессмысленно.

Таким образом В. С. Найпол за пределами своей первоначальной родины стал зрением и слухом, а Иосиф Бродский - голосом.

В мои намерения вовсе не входит судить Бродского и ставить Найпола ему в пример, или наоборот, но некоторые выводы просто неотвратимы. Подобно Найполу, Бродский очень много путешествовал и жил в разных странах, хотя больше тяготел к Европе. Но его взгляд, нередко поражающий остротой, как правило не проницает поверхности, он не только не обладает способностью перевоплощения и всепонимания, как Найпол, но даже отметает с некоторой брезгливостью саму их возможность. И это притом, что, хотя снобизм в равной мере присущ обоим, именно Бродский умел в обиходной жизни снисходить порой до простоты и обходительности. За Найполом такой особенности никто не замечал, и его личная репутация среди собратьев по перу незавидна.

Эдуард Лимонов в свое время заклеймил это художественное свойство, обозвав Бродского "поэт-бухгалтер". С ним трудно согласиться хотя бы потому, что он явно перепутал высокомерие с сухостью, потому что не хотел, наверное, допустить возможности высокомерия в отношении лично себя. В действительности это - свойство намеренной дистанции, желание в любой ситуации сохранить неповрежденным собственное "я", каким оно было вывезено из всероссийского Тринидада.

Бессмысленно говорить, что такая позиция вредит стихам. Стихам вредит отсутствие позиции, еще сильнее отсутствие вкуса - ни в том, ни в другом Бродского упрекать не приходится. В заключительной строке одного из его лучших стихотворений, "Осенний крик ястреба", дети, радуясь идущему снегу, "кричат по-английски: зима, зима!" Лингвистически и культурно это совершенно неверно: дети вышли не новоанглийские, а скорее русские. Но замечательные стихи убеждают тверже тривиальной реальности.

Проза, однако, не прощает многого из того, что в стихах допустимо, и эссе Бродского, в особенности те, где он берется со своей нобелевской высоты судить человеческую историю, производят на меня удручающее впечатление. Именно здесь поза заезжего непоколебимого авторитета становится архаичной и назойливой, а эрудиция, долженствующая подкрепить авторитет, зияет провалами и общими местами.

В. С. Найпол прибыл в цивилизацию с окраины, он усвоил все ее уроки и преподал ей собственные, но никакой гонор не помешал ему восхититься великим подвигом человечества. Суть и смысл этой цивилизации, которую ее недруги именуют западной, и которую сам он считает единственной и универсальной, он видит в замечательной фразе американской Декларации независимости - о праве любого человека на поиски счастья.

"Знакомые слова, которые слишком легко принять за очевидность, слишком легко истолковать ложно. Идея поисков счастья - одна из главных причин привлекательности цивилизации для столь многих вне ее или на ее периферии. Я нахожу прекрасной мысль о том, до какой степени, два столетия спустя, и после жуткой истории первой половины этого столетия, эта идея стала приносить некие плоды. Это гибкая идея, она по мерке всем людям. Она подразумевает определенный род общества, особый род пробужденного духа. Не думаю, чтобы родители моего отца были в в состоянии понять эту идею. В ней заключено столь многое: идея индивидуума, ответственности, выбора, жизни разума, идея призвания, совершенствования и достижения. Это - огромная человеческая идея. Ее нельзя свести к жесткой системе. Она не в состоянии порождать фанатизм. Но о ней известно, что она существует, и, благодаря этому, другие, более жесткие системы, в конечном счете развеиваются".

У меня нет ни капли сомнения в том, что Иосиф Бродский не просто знал, но и любил Америку - при всей его программной сдержанности эта любовь то и дело проскальзывает в стихах, в той же "Колыбельной Трескового мыса" или "Осеннем крике", и весь панцирь его поэтической иронии пронизан светящимися жилками этой любви. Нобелевская премия, которой его удостоила универсальная цивилизация Найпола, была для него лестной и высокой оценкой, хотя ее теневые стороны он, наверное, видел не хуже меня.

Но он, в отличие от Найпола, прибыл в сердце этой цивилизации не учеником, а миссионером, и куда чаще эта миссия заставляла его не смотреть, а показывать. Иными словами, Бродский навсегда остался русским, хотя в Россию так до смерти и не вернулся. Все попытки угадать, почему так произошло, бьют мимо цели, потому что нелепо, в конце концов, опять угодить на Тринидад и поражать туземцев звучными именами знакомых из метрополии.

Иосиф Бродский имел шанс стать мостом через Атлантику для российской культуры в тот момент, когда она, может быть, острее всего в этом нуждалась. Но он, закономерно и для себя, и для России, стал всего лишь дерзкой попыткой десанта, экспедицией капитана Кука. И его Нобелевская премия, ничего не вычитая из этой миссии, ничего к ней и не добавляет.