Мир, в котором мы живем, мы воспринимаем через призму стереотипов - в литературе этот прием называется литературным штампом, но поскольку мир не сводится к литературе, в жизни стереотипов гораздо больше, чем на бумаге.
Различные виды психотерапии используют стереотипность человеческого мышления в так называемых ассоциативных опросах: человеку называют слово с тем, чтобы он, не раздумывая, назвал другое: рыба - птица, свобода - рабство, гвоздь - молоток. Смысл такой проверки заключается в том, что у нормального человека многие точки в мозгу как бы соединены накоротко, раз и навсегда, благодаря чему в ряде жизненных ситуаций, в том числе и в критических, он может принимать решения без лишних раздумий. Испытуемый, который на "гвоздь" ответит "корова", а на "свобода" - "подосиновик", с нашей точки зрения мыслит ненормально. Жесткость ассоциаций заложена как принцип во многие психологические тесты, в том числе на определение умственного коэффициента.
Но у этого полезного душеустройства есть дурная изнанка - и даже не одна. Во-первых, стереотипы, когда они применяются не к вещам, а к людям, представляют собой главный компонент расизма, национализма и других видов ксенофобии, ненависти к чужому и непохожему. Во-вторых, стереотипный образ мышления - корень конформизма, отношения к существующим условиям жизни как к чему-то раз и навсегда данному и не подлежащему изменению. Общество, целиком отданное во власть стереотипов, особенно подкрепленных авторитетом власти, приходит в застой - и термин знакомый, и за примером ходить недалеко.
Существуют, однако, категории людей с ослабленным чувством стереотипа - большинство из них приносит бесспорный социальный вред, но некоторые - неоценимую пользу. Примеров можно привести много: подростки, профессиональные революционеры, социальные реформаторы, талантливые ученые, мыслители и художники. Но самую большую группу составляют, конечно же, душевнобольные, и многие из предыдущих примеров частично с этой группой совпадают. Сегодня мы поговорим о поэзии и безумии.
Начну с отрывка из любопытного письма, который я почерпнул из статьи Алекса Бима "Общество сумасшедших поэтов", опубликованной в журнале Atlantic.
"Как вы думаете, может ли человек вроде меня, многократно двинутый, баллотироваться на выборный пост и победить?.. Я имею в виду пост сенатора штата от моего округа в Саут-Энде, Бэк-Бей в Бостоне, и от Роксбери, где ваш сын, и так далее. Сейчас его представляет ничем не примечательный республиканец. Его соперник - стандартный демократ-партиец, без шанса на победу. Я буду баллотироваться как демократ, и если смогу выйти вперед в очень трудных первичных выборах, то разгромлю республиканца. А потом передо мной откроются перспективы, когда я засяду в бостонском штатном Капитолии на моей работе за 5 тысяч в год, которая обходится в 10. Прошу вашего совета".
Автор этого письма - Роберт Лоуэлл, видный американский поэт середины прошлого столетия. Письмо замечательно тем, что автор написал его в стенах бостонской психиатрической лечебницы Маклин. Не менее интересен и адресат, который в это время находился в вашингтонской психиатрической больнице Сент-Элизабет - это поэт Эзра Паунд, один из столпов американского модернизма, который был арестован за сотрудничество с итальянским фашистским режимом и провел в Сент-Элизабет четырнадцать лет. Неизвестно, что он ответил Лоуэллу, и ответил ли вообще.
Поэты, конечно же, сами по себе - одна из излюбленных мишеней стереотипа. В России такой стереотипный ярлык - это прежде всего алкоголизм, от Аполлона Григорьева до Сергея Есенина и дальше. В Великобритании и Америке поэзия ассоциируется в первую очередь с безумием, что можно подтвердить массой прецедентов - на ум приходит, конечно же, судьба выдающегося романтика и мистика Уильяма Блейка. По странному стечению обстоятельств, примерно в середине прошлого века настоящая эпидемия душевных заболеваний поразила в США практически целое поэтическое течение, школу так называемой "исповедальной поэзии". В том же Atlantic'е я обнаружил опубликованную в 1965 году статью Питера Дейвисона "Безумие в новой поэзии", где душевное заболевание рассматривается уже просто как компонент творчества.
Оставляя в стороне таких видных пациентов как Джон Берриман и Теодор Ротке, я хочу, вслед за Алексом Бимом, сосредоточить внимание на бостонском очаге, то есть на самом Роберте Лоуэлле и двух его знаменитых поклонницах и ученицах, Сильвии Плат и Энн Секстон. Все они прошли через горнило Маклина - если и не самой лучшей, то уж наверняка самой аристократической психиатрической больницы США, где на протяжении многих десятилетий поправлял душевное здоровье цвет Новой Англии.
Роберт Лоуэлл как раз и был отпрыском одного из виднейших бостонских родов. Он стал провозвестником послевоенного возрождения американской поэзии, которая, после поколения Паунда, Элиота и Фроста, некоторое время пребывала в летаргии. Ранняя поэзия Лоуэлла отличается филигранной формой и обилием литературных аллюзий. Тем поразительнее был перелом в его творчестве, ознаменованный сборником "Уроки жизни": Лоуэлл перешел на свободный размер и разговорный язык, его главным предметом стала обыденная жизнь и собственная психика - предметом тем более необычным, что Роберт Лоуэлл был психически болен, в прямом медицинском смысле.
Периодически Лоуэлл впадал в так называемые маниакальные состояния, необыкновенное возбуждение, сопровождаемое симптомами бреда. В таком состоянии он мог признаться в вечной любви бортпроводнице и в желании немедленно начать с ней новую жизнь, а однажды прочел лекцию, восхваляющую Гитлера. В такие периоды он исчезал из повседневной жизни и удалялся в стены психиатрической лечебницы.
В Маклине он не был первым представителем "исповедальной школы" - его там опередила Сильвия Плат, - но почти наверняка одним из самых знаменитых и оригинальных пациентов. Он раз и навсегда поместил это богоугодное заведение на карту американской литературы. Сохранилась его переписка - письмо к Паунду я уже цитировал, но кроме этого, Лоуэлл был, видимо, единственным пациентом такого рода, обменявшимся письмами с Белым Домом: в одном из них супруга президента Жаклин Кеннеди поздравляет его с поправкой и благодарит за присланную книгу.
Термин "исповедальность" применительно к поэзии кажется излишним, тавтологией: в конце концов, о чем же еще пишут лирики, как не о себе? Но позднее творчество Лоуэлла, его учеников и современников было резким контрастом к намеренной безликости предшествовавших модернистов: Элиот практически никогда писал от первого лица, а если и писал, то от лица персонажа. Фроста, который писал от своего, отличает сдержанность и некая традиционная поза мудрости. Лоуэлл, Плат и Секстон, а вместе с ними Берриман и Ротке, отказались от этой сдержанности, их поэзия имеет больше родства с кушеткой психоаналитика, чем с выступлением перед аудиторией. Эта поэзия беспощадна, но прежде всего не в адрес поколения, режима и мироздания, а по отношению к самому автору, и диагноз здесь действительно становится чем-то вроде литературного приема. В худших своих образцах исповедальная поэзия, на мой взгляд, чересчур истерична и переступает границы хорошего вкуса, но этот упрек я адресую не Лоуэллу.
В 80-х годах, когда Алекс Бим посещал Маклин, собирая материал для своей предстоящей книги, в кабинете сестер еще висело на стене стихотворение, написанное заменитым пациентом - из соображений экономии приведу только финал.
Сильвия Плат, к добру или к худу, сегодня - одна из самых знаменитых поэтесс англоязычного мира, и ее биография сыграла в этом пожалуй большую роль, чем ее творчество, хотя я вовсе не хочу это творчество принизить.
Плат попала в Маклин раньше Роберта Лоуэлла, чьи поэтические семинары в Бостонском университете она посещала, когда была студенткой в колледже Смит. Столкнувшись с ординарной жизненной неудачей, она решила покончить с собой, спрятавшись в потайное место дома и приняв снотворные таблетки. После лихорадочных поисков она была спасена и помещена в психиатрическую лечебницу.
Надо сказать, что Плат совершенно не соответствовала стереотипу юной поэтессы, замученной невниманием толпы. Это была красивая, талантливая и амбициозная женщина, чьи стихи уже обращали на себя внимание, печатались в ведущих журналах и получали премии. В Маклине, где лечение обходилось довольно дорого, она получала своеобразную стипендию, которую ей выплачивала состоятельная благотворительница. Болезнь была упорной, и лечение долго не давало результатов - помогла лишь серия электрошоков. Месяцы, проведенные в больнице, послужили канвой автобиографического романа "Стеклянный колокол", который со временем приобрел необыкновенную популярность - по мнению многих, он стал для девочек-подростков тем, чем для мальчиков уже был роман Сэлинджера "Над пропастью во ржи".
Сильвия Плат вышла замуж за английского поэта Теда Хьюза, родила ребенка, но самоубийство оставалось судьбой, и в 1963 году она предприняла очередную попытку - на сей раз бесповоротную. По ее собственному счету, это была четвертая попытка. Вокруг ее имени и творчества выросла с тех пор настоящая индустрия, ее сделали чем-то вроде символической феминистской жертвы, и Хьюзу уже было невозможно оправдаться, - ему, конечно же, отвели роль символического палача. Но стихи Плат, с их яростной образностью и лейтмотивом обреченности, свидетельствуют о том, что враг был все-таки внутри.
Энн Секстон, третья в этой плеяде, была, судя по всему, наиболее экстремальным случаем. Она начала писать стихи после попытки самоубийства в результате послеродовой депрессии и, вместе с Сильвией Плат, посещала семинары Лоуэлла. В ее отношениях с Плат доминирующим фактором была ревность - к вниманию наставника, к таланту и славе, но главное - и поразительнее всего - к роковой судьбе. Секстон была одержима идеей самоубийства. Когда она узнала о трагической кончине Плат, она посвятила ей стихи, в которых назвала покойную соперницу воровкой.
В конечном счете Секстон получила и славу, и Пулитцеровскую премию. Но у нее была заветная мечта, которую ей так и не удалось осуществить - хотя она лечилась в других психиатрических больницах, ей никак не удавалось попасть в Маклин, чьи стены были освящены пребыванием Лоуэлла и Плат. Для Секстон Маклин был чем-то вроде учебного заведения, в котором следовало пройти курс и получить диплом.
Она все-таки туда проникла, но не студенткой, а преподавателем: библиотекарша больницы пригласила уже известную поэтессу вести литературную студию с участием пациентов. Членв этой литстудии оставили о ней весьма противоречивые и даже саркастические воспоминания, но для некоторых Секстон стала кумиром, каким для нее самой был Лоуэлл.
Одиннадцать лет спустя после гибели Сильвии Плат Энн Секстон наконец с ней сквиталась, покончив с собой. Но она опоздала - вся скандальная слава перепала сопернице, которая и образом, и возрастом пришлась эпохе куда больше впору.
Эта странная плеяда поэтов-безумцев наводит на странные мысли - настолько расхожие, что их даже неудобно облекать в слова. Поэт - поневоле брат сумасшедшему, оба находят в жизни ассоциации и связи, которых большинство из нас не замечает, они разрушают уютные штампы, позволяющие нам спокойно спать. Подобно журналистам в горячих точках, поэты ведут репортаж из мест, куда всем остальным больно смотреть, о которых больно рассказывать, и некоторые подходят слишком близко к эпицентру. Поэт - это сумасшедший, наделенный исключительным даром речи.
Впрочем, пора плеснуть на голову ушат холодной воды. В эти же дни в журнале Weekly Standard вышла рецензия Томаса Диша на сборник новых стихотворных переводов Виктора Гюго. Гюго, известный большинству из нас как автор душещипательных бульварных романов, у себя на родине во Франции имеет репутацию величайшего национального поэта, которую не удалось поколебать ни Бодлеру, ни Рембо, ни символистам. Он прожил долгую и благополучную жизнь, достиг зенита славы, писал стихи до глубокой старости и был воплощением психической нормы. Впрочем, остряк Жан Кокто все-таки диагностировал манию величия: по его словам, Виктор Гюго был безумцем, воображавшим, что он - Виктор Гюго.
Но я все-таки вернусь в заключение к подлинным безумцам и закончу стихотворением Сильвии Плат.
Различные виды психотерапии используют стереотипность человеческого мышления в так называемых ассоциативных опросах: человеку называют слово с тем, чтобы он, не раздумывая, назвал другое: рыба - птица, свобода - рабство, гвоздь - молоток. Смысл такой проверки заключается в том, что у нормального человека многие точки в мозгу как бы соединены накоротко, раз и навсегда, благодаря чему в ряде жизненных ситуаций, в том числе и в критических, он может принимать решения без лишних раздумий. Испытуемый, который на "гвоздь" ответит "корова", а на "свобода" - "подосиновик", с нашей точки зрения мыслит ненормально. Жесткость ассоциаций заложена как принцип во многие психологические тесты, в том числе на определение умственного коэффициента.
Но у этого полезного душеустройства есть дурная изнанка - и даже не одна. Во-первых, стереотипы, когда они применяются не к вещам, а к людям, представляют собой главный компонент расизма, национализма и других видов ксенофобии, ненависти к чужому и непохожему. Во-вторых, стереотипный образ мышления - корень конформизма, отношения к существующим условиям жизни как к чему-то раз и навсегда данному и не подлежащему изменению. Общество, целиком отданное во власть стереотипов, особенно подкрепленных авторитетом власти, приходит в застой - и термин знакомый, и за примером ходить недалеко.
Существуют, однако, категории людей с ослабленным чувством стереотипа - большинство из них приносит бесспорный социальный вред, но некоторые - неоценимую пользу. Примеров можно привести много: подростки, профессиональные революционеры, социальные реформаторы, талантливые ученые, мыслители и художники. Но самую большую группу составляют, конечно же, душевнобольные, и многие из предыдущих примеров частично с этой группой совпадают. Сегодня мы поговорим о поэзии и безумии.
Начну с отрывка из любопытного письма, который я почерпнул из статьи Алекса Бима "Общество сумасшедших поэтов", опубликованной в журнале Atlantic.
"Как вы думаете, может ли человек вроде меня, многократно двинутый, баллотироваться на выборный пост и победить?.. Я имею в виду пост сенатора штата от моего округа в Саут-Энде, Бэк-Бей в Бостоне, и от Роксбери, где ваш сын, и так далее. Сейчас его представляет ничем не примечательный республиканец. Его соперник - стандартный демократ-партиец, без шанса на победу. Я буду баллотироваться как демократ, и если смогу выйти вперед в очень трудных первичных выборах, то разгромлю республиканца. А потом передо мной откроются перспективы, когда я засяду в бостонском штатном Капитолии на моей работе за 5 тысяч в год, которая обходится в 10. Прошу вашего совета".
Автор этого письма - Роберт Лоуэлл, видный американский поэт середины прошлого столетия. Письмо замечательно тем, что автор написал его в стенах бостонской психиатрической лечебницы Маклин. Не менее интересен и адресат, который в это время находился в вашингтонской психиатрической больнице Сент-Элизабет - это поэт Эзра Паунд, один из столпов американского модернизма, который был арестован за сотрудничество с итальянским фашистским режимом и провел в Сент-Элизабет четырнадцать лет. Неизвестно, что он ответил Лоуэллу, и ответил ли вообще.
Поэты, конечно же, сами по себе - одна из излюбленных мишеней стереотипа. В России такой стереотипный ярлык - это прежде всего алкоголизм, от Аполлона Григорьева до Сергея Есенина и дальше. В Великобритании и Америке поэзия ассоциируется в первую очередь с безумием, что можно подтвердить массой прецедентов - на ум приходит, конечно же, судьба выдающегося романтика и мистика Уильяма Блейка. По странному стечению обстоятельств, примерно в середине прошлого века настоящая эпидемия душевных заболеваний поразила в США практически целое поэтическое течение, школу так называемой "исповедальной поэзии". В том же Atlantic'е я обнаружил опубликованную в 1965 году статью Питера Дейвисона "Безумие в новой поэзии", где душевное заболевание рассматривается уже просто как компонент творчества.
Оставляя в стороне таких видных пациентов как Джон Берриман и Теодор Ротке, я хочу, вслед за Алексом Бимом, сосредоточить внимание на бостонском очаге, то есть на самом Роберте Лоуэлле и двух его знаменитых поклонницах и ученицах, Сильвии Плат и Энн Секстон. Все они прошли через горнило Маклина - если и не самой лучшей, то уж наверняка самой аристократической психиатрической больницы США, где на протяжении многих десятилетий поправлял душевное здоровье цвет Новой Англии.
Роберт Лоуэлл как раз и был отпрыском одного из виднейших бостонских родов. Он стал провозвестником послевоенного возрождения американской поэзии, которая, после поколения Паунда, Элиота и Фроста, некоторое время пребывала в летаргии. Ранняя поэзия Лоуэлла отличается филигранной формой и обилием литературных аллюзий. Тем поразительнее был перелом в его творчестве, ознаменованный сборником "Уроки жизни": Лоуэлл перешел на свободный размер и разговорный язык, его главным предметом стала обыденная жизнь и собственная психика - предметом тем более необычным, что Роберт Лоуэлл был психически болен, в прямом медицинском смысле.
Периодически Лоуэлл впадал в так называемые маниакальные состояния, необыкновенное возбуждение, сопровождаемое симптомами бреда. В таком состоянии он мог признаться в вечной любви бортпроводнице и в желании немедленно начать с ней новую жизнь, а однажды прочел лекцию, восхваляющую Гитлера. В такие периоды он исчезал из повседневной жизни и удалялся в стены психиатрической лечебницы.
В Маклине он не был первым представителем "исповедальной школы" - его там опередила Сильвия Плат, - но почти наверняка одним из самых знаменитых и оригинальных пациентов. Он раз и навсегда поместил это богоугодное заведение на карту американской литературы. Сохранилась его переписка - письмо к Паунду я уже цитировал, но кроме этого, Лоуэлл был, видимо, единственным пациентом такого рода, обменявшимся письмами с Белым Домом: в одном из них супруга президента Жаклин Кеннеди поздравляет его с поправкой и благодарит за присланную книгу.
Термин "исповедальность" применительно к поэзии кажется излишним, тавтологией: в конце концов, о чем же еще пишут лирики, как не о себе? Но позднее творчество Лоуэлла, его учеников и современников было резким контрастом к намеренной безликости предшествовавших модернистов: Элиот практически никогда писал от первого лица, а если и писал, то от лица персонажа. Фроста, который писал от своего, отличает сдержанность и некая традиционная поза мудрости. Лоуэлл, Плат и Секстон, а вместе с ними Берриман и Ротке, отказались от этой сдержанности, их поэзия имеет больше родства с кушеткой психоаналитика, чем с выступлением перед аудиторией. Эта поэзия беспощадна, но прежде всего не в адрес поколения, режима и мироздания, а по отношению к самому автору, и диагноз здесь действительно становится чем-то вроде литературного приема. В худших своих образцах исповедальная поэзия, на мой взгляд, чересчур истерична и переступает границы хорошего вкуса, но этот упрек я адресую не Лоуэллу.
В 80-х годах, когда Алекс Бим посещал Маклин, собирая материал для своей предстоящей книги, в кабинете сестер еще висело на стене стихотворение, написанное заменитым пациентом - из соображений экономии приведу только финал.
После обильного новоанглийского завтрака
В это утро я вешу добрые двести
Фунтов. Король курятника,
Я шествую в своей водолазке французского матроса
Перед металлическими зеркалами для бритья
И вижу, как слабое будущее становится знакомым
В изможденных туземных лицах
Этих чистопородных психов,
Вдвое старше меня и наполовину легче.
Все мы тут старожилы,
Каждый сжимает сложенное лезвие.
Сильвия Плат, к добру или к худу, сегодня - одна из самых знаменитых поэтесс англоязычного мира, и ее биография сыграла в этом пожалуй большую роль, чем ее творчество, хотя я вовсе не хочу это творчество принизить.
Плат попала в Маклин раньше Роберта Лоуэлла, чьи поэтические семинары в Бостонском университете она посещала, когда была студенткой в колледже Смит. Столкнувшись с ординарной жизненной неудачей, она решила покончить с собой, спрятавшись в потайное место дома и приняв снотворные таблетки. После лихорадочных поисков она была спасена и помещена в психиатрическую лечебницу.
Надо сказать, что Плат совершенно не соответствовала стереотипу юной поэтессы, замученной невниманием толпы. Это была красивая, талантливая и амбициозная женщина, чьи стихи уже обращали на себя внимание, печатались в ведущих журналах и получали премии. В Маклине, где лечение обходилось довольно дорого, она получала своеобразную стипендию, которую ей выплачивала состоятельная благотворительница. Болезнь была упорной, и лечение долго не давало результатов - помогла лишь серия электрошоков. Месяцы, проведенные в больнице, послужили канвой автобиографического романа "Стеклянный колокол", который со временем приобрел необыкновенную популярность - по мнению многих, он стал для девочек-подростков тем, чем для мальчиков уже был роман Сэлинджера "Над пропастью во ржи".
Сильвия Плат вышла замуж за английского поэта Теда Хьюза, родила ребенка, но самоубийство оставалось судьбой, и в 1963 году она предприняла очередную попытку - на сей раз бесповоротную. По ее собственному счету, это была четвертая попытка. Вокруг ее имени и творчества выросла с тех пор настоящая индустрия, ее сделали чем-то вроде символической феминистской жертвы, и Хьюзу уже было невозможно оправдаться, - ему, конечно же, отвели роль символического палача. Но стихи Плат, с их яростной образностью и лейтмотивом обреченности, свидетельствуют о том, что враг был все-таки внутри.
Энн Секстон, третья в этой плеяде, была, судя по всему, наиболее экстремальным случаем. Она начала писать стихи после попытки самоубийства в результате послеродовой депрессии и, вместе с Сильвией Плат, посещала семинары Лоуэлла. В ее отношениях с Плат доминирующим фактором была ревность - к вниманию наставника, к таланту и славе, но главное - и поразительнее всего - к роковой судьбе. Секстон была одержима идеей самоубийства. Когда она узнала о трагической кончине Плат, она посвятила ей стихи, в которых назвала покойную соперницу воровкой.
В конечном счете Секстон получила и славу, и Пулитцеровскую премию. Но у нее была заветная мечта, которую ей так и не удалось осуществить - хотя она лечилась в других психиатрических больницах, ей никак не удавалось попасть в Маклин, чьи стены были освящены пребыванием Лоуэлла и Плат. Для Секстон Маклин был чем-то вроде учебного заведения, в котором следовало пройти курс и получить диплом.
Она все-таки туда проникла, но не студенткой, а преподавателем: библиотекарша больницы пригласила уже известную поэтессу вести литературную студию с участием пациентов. Членв этой литстудии оставили о ней весьма противоречивые и даже саркастические воспоминания, но для некоторых Секстон стала кумиром, каким для нее самой был Лоуэлл.
Одиннадцать лет спустя после гибели Сильвии Плат Энн Секстон наконец с ней сквиталась, покончив с собой. Но она опоздала - вся скандальная слава перепала сопернице, которая и образом, и возрастом пришлась эпохе куда больше впору.
Эта странная плеяда поэтов-безумцев наводит на странные мысли - настолько расхожие, что их даже неудобно облекать в слова. Поэт - поневоле брат сумасшедшему, оба находят в жизни ассоциации и связи, которых большинство из нас не замечает, они разрушают уютные штампы, позволяющие нам спокойно спать. Подобно журналистам в горячих точках, поэты ведут репортаж из мест, куда всем остальным больно смотреть, о которых больно рассказывать, и некоторые подходят слишком близко к эпицентру. Поэт - это сумасшедший, наделенный исключительным даром речи.
Впрочем, пора плеснуть на голову ушат холодной воды. В эти же дни в журнале Weekly Standard вышла рецензия Томаса Диша на сборник новых стихотворных переводов Виктора Гюго. Гюго, известный большинству из нас как автор душещипательных бульварных романов, у себя на родине во Франции имеет репутацию величайшего национального поэта, которую не удалось поколебать ни Бодлеру, ни Рембо, ни символистам. Он прожил долгую и благополучную жизнь, достиг зенита славы, писал стихи до глубокой старости и был воплощением психической нормы. Впрочем, остряк Жан Кокто все-таки диагностировал манию величия: по его словам, Виктор Гюго был безумцем, воображавшим, что он - Виктор Гюго.
Но я все-таки вернусь в заключение к подлинным безумцам и закончу стихотворением Сильвии Плат.
ЛЕДИ ЛАЗАРЬ
Я это сделала опять
Год на каждые десять -
Мой распорядок.
Я подобна ходячему чуду, и кожа
Светла, как абажур нациста.
Моя левая нога -
Пресс-папье.
Мое лицо без черт, тончайший
Еврейский лён.
Откинь покров,
О, мой враг.
Привожу ли я в ужас?
Мой нос, глазницы, весь комплект зубов?
Прокисшее дыханье
Растает за день.
Скоро, скоро плоть,
Проглоченная гробовой дырой,
Ко мне вернется,
А с ней - моя улыбка.
Мне всего лишь тридцать
И, как у кошки, девять смертей.
Вот эта - Номер Три.
Какая мерзость -
Кончаться каждое десятилетье.
Какая темень нитей.
Хрустя арахисом, толпа
Прет посмотреть
Как их разматывают, с рук до ног -
Великий стриптиз.
Господа, и дамы,
Вот мои руки,
Мои колени.
Пускай я кожа и кость,
Я, тем не менее, все та же.
Когда произошло впервые, мне было десять,
Это был несчастный случай.
Второй раз я решила
Перетерпеть и вспять не повернуть.
Я убаюкалась наглухо,
Как раковина.
Им было не дозваться,
И обирали червей, как липкий жемчуг.
Умирать -
Искусство, как и все другое.
Мне в этом мало равных.
Мне в этом привкус ада.
Мне это как взаправду.
Пожалуй, в этом - мое призванье.
Легко проделать это взаперти,
Легко проделать и пропасть.
Все дело в театральном
Рывке назад средь бела дня,
Все то же место, лицо, и грубый
Крик веселья:
"О, чудо" -
Разит меня наповал.
Положен взнос
За лицезренье моих шрамов, взнос
Услышать мое сердце -
Оно и правда тикает.
Положен взнос, очень крупный взнос
За слово или прикосновенье,
Или толику крови,
Или за клок моих волос, лоскут одежды.
So, so, Herr Doktor.
So, Herr враг.
Я - опус твой,
Твое наиценнейшее,
Дитя червонно-золотое,
Что тает в жуткий крик.
Верчусь и жгу.
Не думай, что я не ценю твою заботу.
Пепел, пепел -
Ты тычешь и взметаешь.
Плоть, кость, там больше ничего...
Брикетик мыла,
Обручальное кольцо,
Золотая пломба.
Герр Бог, Герр Люцифер,
Гляди,
Я - во плоти,
Из пепла,
Пряди в рыжих звездах,
И ем мужчин, как воздух.