Вооруженный зреньем узких ос,
Сосущих ось земную, ось земную
Я помню все, с чем свидеться пришлось
И вспоминаю наизусть и всуе.
Илья Дадашидзе: О Надежде Мандельштам вспоминают Сирена Витали, Белла Ахмадулина, Эмма Герштейн, Андрей Синявский, Сергей Аверинцев, Никита Струве, Андрей Битов, Борис Мессерер, Юрий Фрейдин.
Надежду Яковлевну Мандельштам хоронили 2 января 1981 года. "День был студеный с ясным небом и совершенно безветренный, как это бывает при сильном морозе. Деревья на Старокунцевском, бывшем Троекуровском, кладбище стыли в оцепенении. Закончилось прощание. И вдруг - порыв неизвестно откуда налетевшего ветра качнул верхушки кладбищенских елей. Они на мгновенье пригнулись и выпрямились, словно отдали поклон. Я никогда никому не рассказывала об этом. Долгое время мне казалось, что случившееся - плод воображения и произошло не во вне, а внутри меня".
Вспоминает Белла Ахмадулина.
Белла Ахмадулина: Когда хоронили Надежду Яковлевну, это было 2 января, и когда стали опускать гроб в землю, было совершенно ясное небо. И вдруг среди ясного неба раздался гром, но он был такой не зловещий какой-то, а словно всем, кто был там, условный знак какой-то был небесный: сосредоточься на это мгновенье.
Илья Дадашидзе: Стихи сбываются порой самым неожиданным образом.
Я помню все, с чем свидеться пришлось,
И вспоминаю наизусть, -
написал в одном из своих стихотворений Осип Мандельштам. Написал, как это и свойственно любому поэту, имея в виду единственно себя. Но эти строки на полвека вперед определили жизнь и судьбу Надежды Яковлевны, его вдовы, сумевшей в годы сталинского террора сохранить литературное наследие своего великого мужа. Не верящая в долговечность рукописей, которые могли затеряться, быть конфискованными, исчезнуть безвозвратно и навсегда, она заучила наизусть все написанное Мандельштамом, со всеми разночтениями и вариантами и донесла его стихи до читателя. Другим ее подвигом стали две книги воспоминаний, в которых она на собственном опыте учила нас, читателей, самому главному: как изжить в себе страх и как обрести свободу. Иосиф Бродский - из некролога.
"Десятилетиями эта женщина находилась в бегах, петляя по захолустным городишкам Великой империи, устраиваясь на новом месте лишь для того, чтобы сняться при первом же сигнале опасности. Статус несуществующей личности постепенно стал ее второй натурой. Она была небольшого роста, худая. С годами она усыхала и съеживалась больше и больше, словно в попытке превратить себя в нечто невесомое, что можно быстренько сложить и сунуть в карман, на случай бегства. Также не имела она никакого имущества. Книги, даже заграничные, никогда не задерживались у нее надолго. Прочитав или просмотрев, она тут же отдавала их кому-нибудь, как собственно и следует поступать с книгами. В годы ее наивысшего благополучия, в конце 60-х - начале 70-х, в ее однокомнатной квартире, на окраине Москвы, самым дорогостоящим предметом были часы с кукушкой на кухонной стене. Вора бы здесь постигло разочарование, как, впрочем, и тех, кто мог явиться с ордером на обыск. Отщепенка, беженка, нищенка-подруга, как называл ее в одном из своих стихотворений Мандельштам, и чем она, в сущности, и осталась до конца жизни".
Илья Дадашидзе: Отщепенкой и беженкой, ненавидимой властями, она продолжала оставаться - и уже закончив свой земной путь. Не случайно Белла Ахмадулина, принявшая самое деятельное участие в похоронах Надежды Яковлевны, поспешила принять меры безопасности.
Белла Ахмадулина: Надежда Яковлевна умерла 29 декабря 80-ого года. Я поехала сразу и взяла с собой иностранных корреспондентов. Она была одиноким человеком, и - маленькая квартирка. То есть, по присмотру милиции, по всему, это уже не касалось даже политического преследования, а просто, что одинокий человек умер, и наследников нет. И это помогло, потому что никто не посмел квартиру опечатать. Борис Мессерер велел мне взять с собой форматор, сделать слепок с лица и руки. А те, кто там при этом были, они сказали: "Это против религии". Я сказала: "Вы ошибаетесь. Иначе бы у нас не было маски Пушкина". И вот этот единственный экземпляр -гипсовый. Форматора мне пришлось все время угощать напитком, потому что он говорил: "Я боюсь умерших". Но вот единственный слепок лица и правой руки Надежды Яковлевны (я это ни от кого не скрывала) у нас только хранится. Ее прекрасное лицо и тонкая изумительная рука.
Илья Дадашидзе: От внебытовой, бесплотной Надежды Яковлевны, какой она представала перед нами в последние годы жизни, помимо бесплотной гипсовой маски, в одном-единственном экземпляре, осталось столь же бесплотная и единственная магнитофонная запись ее голоса, сделанная в середине 70-ых голландскими журналистами. Мандельштам дала разрешение на это, поставив условие: пустить в эфир только после ее смерти. Условие было соблюдено. 72-летняя Надежда Яковлевна говорила в этом интервью не о высоких материях и парениях духа, а о живой и горячей плотской любви.
Надежда Мандельштам: Вот что я могу вам рассказать о Мандельштаме, если вы ничего о нем не знаете. Он был замечательным человеком, мы часто вместе смеялись, с ним никогда не было скучно, и мы с ним было очень счастливы даже в самые тяжелые времена. И ни я была тому причиной, а он. Иногда мы сорились, у нас обоих были невыносимые характеры, но по ночам мы всегда занимались любовью и с большим успехом. Может и смешно говорить о сексуальных успехах в 73 года, но именно по этой причине мы и жили с ним вместе. Мы не могли друг без друга. Я пыталась ему изменять, но у меня ничего не получалось. Потому что он был лучше всех.
Журналист: Где вы познакомились с Мандельштамом?
Надежда Яковлевна: В кафе, в ночном клубе. И в тот же вечер, самый первый вечер знакомства, мы оказались в постели.
Журналист: Это было в обычаях того времени - так быстро оказываться в постели?
Надежда Яковлевна: Мы это сделали. Мы стали основоположниками сексуальной революции. Нам нечего было терять. Я не хотела ни за кого выходить замуж, не хотела выходить и за Мандельштама. Я старалась быть независимой. Просто так уж случилось. По ночам нам бывало хорошо вместе, а вот днем - трудно. Он никуда меня не отпускал, хотел, чтобы я всегда была при нем. Он не желал, чтобы я заводила друзей.
Журналист: Он был так эгоистичен?
Надежда Яковлевна: Это не эгоизм, а нечто другое. Он обладал очень сильной волей, а я была легкомысленна. Так что нам приходилось трудновато.
Журналист: Как Мандельштам оценивал революцию?
Надежда Яковлевна: Он писал об этом. Он думал, что это будет демократическое государство, пока не понял, что все совсем иначе. В 30-е годы он осознал, что это невозможно. Я думаю, он сам был весьма революционен, но он не был удовлетворен революцией. Правда, он не понимал, что она постепенно превращается во всеобщее рабство. Я первая это поняла.
Журналист: Когда его перестали печатать?
Надежда Яковлевна: Очень рано. В 1923 году. С этого момента о нем забыли. Почему? Потому что он был из другого теста. Он был другой. Он не был советским писателем, и он не хотел лгать. Он просто не мог лгать. Основным моим чувством по отношению к нему была огромная жалость, потому что он был окружен врагами, и самыми главными его врагами были писатели и поэты - так называемые "поэты". Они все время повторяли: "Почему он не может делать то, что делаем мы?" Но он не мог. Он был совершенно другим человеком.
Илья Дадашидзе: В этих признаниях не было ни иронии, ни бравады, ни желания поразить собеседников. Как-то в разговоре со мной Надежда Яковлевна призналась, что ждет приближения смерти, чтобы вновь встретиться с Осипом. О чем, кстати, в своем некрологе пишет Иосиф Бродский: "Она пребывала в абсолютной убежденности, что все так и будет". Хотя однажды, вспоминает Бродский, Ахматова в ответ на это заметила: "Нет. На этот раз с Осипом буду я". Из письма Надежды Яковлевны Осипу Мандельштаму - в никуда.
"Ося! Родной, далекий друг. Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память. Осюша! Наша детская с тобой жизнь - какое это было счастье! Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу? Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные, бродячие дома-кибитки - наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом, и его едят вдвоем? И - последняя зима в Воронеже? Наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке. Так ли нам предстоит мерзнуть? Я знаю, как тебе холодно. И я запомнила этот день. Я ясно, до боли, поняла, что эта зима, эти дни, эти беды - это лучшее последнее счастье, которое выпало на нашу долю".
Илья Дадашидзе: Этим письмом заканчивается вторая книга Надежды Мандельштам.
О Надежде Яковлевне и ее книгах - писатель Андрей Битов.
Андрей Битов: Она написала вот эти свои книги, которые я воспринимаю как очень художественную прозу, прежде всего. Одна из самых сложных задач прозы - это победа над материалом. Бывает такой материал, и в ХХ веке его столько, когда проза художественной стать не может. Просто это невозможно. Победить ГУЛАГ, или Майданек, или еще что-нибудь такое. Непреодолимо. ХХ век весь состоит из этого материала: из ГУЛАГа, концлагерей, войн, смертей, ужасных судеб. И тогда вроде бы стало безразлично, как это написано. У Надежды Мандельштам, в ее воспоминаниях, есть какая-то удивительная победа и слова над материалом, и какое-то равноправие материала и слова, что позволяет говорить о ней, как о великом равнозначном прозаике. Надежда Яковлевна прекрасно знала, кто она такая, находясь все-таки в тени своего вдовства. Не только по гордой осанке, которую хранила вся череда женщин этого поколения, но и потому, что она знала, что она - писатель и совершенно не собиралась затмеваться гением Осипа Эмильевича. Надо постоянно отделять - то есть не постоянно, а хотя бы попытаться отделить, хотя это в едином сплаве, - заслуги Надежды Мандельштам как вдовы и носительницы наследия Осипа Эмильевича, и заслуги Надежды Мандельштам как писателя, выразившего эпоху в таком сжатом и точном виде, как ее мемуары. И я думаю, что сейчас мы, как раз отмечаем 100-летие именно писателя Надежды Мандельштам. И подвиг ее перед русской поэзией - пусть будет чертой биографии великого человека. Она больше говорить о том, как она выразилась в искусстве прозы. Она выразилась премного в нем. Великий она была человек во всех смыслах слова. И я счастлив, что знал ее так долго: с 63 года до ее кончины, до отпевания. Для людей малознакомых, наверное, у нее было много такой брони, позы, не в вульгарном смысле, а вот такой стойки, правильно сказать. Стоять с прямой спиной, и немножко приподняв голову, чтобы не с каждым говорить наравне, - это было. Защищаться-то надо. А в более близком общении - это был простой, точный, умный человек. Ум пересказать нельзя. Сидит у себя на кровати со своей "беломориной" вечной. На кухоньке ютится какой-нибудь из ее верных пажей, пасущих ее быт. У меня есть один мемуар, последний, который связан с тем, как я увидел ее живой, а я его и не скажу. Пусть это останется при ней, а возможно, она это и написала. Возможно, это будет опубликовано.
Илья Дадашидзе: Еще один отрывок из второй книги Надежды Мандельштам.
"Я вышла на полную безоговорочную свободу, и мне легко дышать, хоть я и задыхаюсь. Поймет ли кто-нибудь, какое счастье легко вздохнуть, хоть перед смертью? Книга, которую я сейчас кончаю, может пропасть. Нет ничего легче, чем уничтожить книгу, пока она не распространилась в самиздате или не напечатана в типографии, как было в догутенберговский период русской истории. Но, даже погибая, она не полностью пропадет, ее прочтут, прежде чем бросить в печь, специалисты по уничтожению рукописей, слов и мыслей. Они ничего не поймут, но в их странных головах застрянет мысль, что чокнутая старуха ничего не боится и презирает силу. Пусть узнают хоть это".
К счастью и рукописи Осипа Мандельштама и прозу Надежды Мандельштам удалось переправить на Запад. Среди тех, кто участвовал в этом небезопасном предприятии была итальянская славистка, переводчица русской прозы Сирена Витали. Мы связались с ней по телефону.
Сирена Витали: Я познакомилась с Надеждой Яковлевной Мандельштам в 71-ом году, где-то зимой, в честь ее большого друга Алексей Арьева, который как-то узнал, мы были на вечеринке, что я занималась Мандельштамом, и так сказал: давайте пойдем. Это для меня оказалось чудом, просто познакомиться с ней. Это было после чтения ее мемуаров, после перевода. Я перевела, кстати, вторую книгу мемуаров плохо, потому что я была молодая, и издатель заставил меня сделать какие-то купюры. И когда я пришла домой к Надежде Яковлевне, далеко-далеко шли, там дом был полон всякими молодыми людьми, которые приходили, которые ей помогали. И она сразу сказала: "Вы плохо перевели". Это был 72-ой год. Я сказала: "Да, но ничего, ничего". Она как будто простила, потом долго разговаривали. Это первая встреча. Потом мы с ней виделись еще несколько раз. Каждый раз у меня была проблема, что принести, чтобы не обидеть. И однажды я помню, она была очень довольна, что я итальянка. Она узнала, что тогда я преподавала в Неаполе, это было потом в другие годы, 73-74-ый и т.д. Когда я была профессором в Неаполе, речь шла тогда о неаполитанских песнях Мандельштама. И она, не знаю, почему и не хочу входить в эту сложную историю, была сердита на Кларэнс Браун. И она говорила, что лучше передать архив, то, что осталось - маленькие вещи в Неаполе. Пусть будет архив Мандельштама в Неаполе, потому что он любил его, никогда не мог. Но вот эти неаполитанские песни, вот эти переводы, которые он сделал уже в Воронеже, остались у нас у всех в памяти. Не целый архив Мандельштама, но комментарий Надежды Яковлевны к новым стихам, тогда еще не изданный, потом какие-то клочки фотографий, очень плохо сделанные, какие-то отрывки Мандельштама - вот это то, что у меня было. Потом Никита Струве попросил меня передать эти материалы. Я сделала ксерокопии и ему передала. И через это, может, пошли все публикации, и я думаю, что я первая была, которая передала кому-то. Это была первая, скажем, часть, потом там были, конечно, проблемы - передавать. Это единственный случай, когда мне помогли и даже не из посольства, а одна приятельница. Вы помните эти времена, это был вообще криминал. Единственный случай, когда мне помогали из нашего агентства прессы передать. Это должна была быть первая часть, вот эти мемуары, эти комментарии и несколько фотографий стихов. И вот мне удалось, через три месяца я получила визу в Италии. Я хотела начинать с этим, чтобы построить архив и т.д. Но потом мне не давали больше визу, я 3-4 года не могла поехать в СССР. И потом. Когда я приехала в другой раз с этим же другом Арьевым, мы были на могиле. Вот так получилось.
Илья Дадашидзе: Менее всего Надежда Яковлевна была человеком благостным, терпимым и беспристрастным. Она умела не только привлекать, но и отталкивать людей. Эмма Герштейн называет ее "бывшей подругой Надей". Отношения были прерваны в середине 60-х. Однако год назад Эмма Григорьевна выступила в печати с воспоминаниями о Надежде Яковлевне, вызвавшими шумный читательский интерес. Представляя ей слово в нашей передаче, хочу заметить, что Надежда Мандельштам спокойно и с явным интересом воспринимала обличения в свой адрес.
Эмма Герштейн: Она была типичной, но я не хочу говорить эти слова продукт и т.д., она была - тип. Тип шестидесятников. Какие у нее были автопортреты? Очень разные. В начале она описывала свою молодость, - она была левой художницей. Работала в студии левой, с Экстер. Помогала левому художнику Исааку Рабиновичу. И была своя группа, и они размалевывали какие-то агитационные советские поезда. Потом оказалось, что вот она ненавидит советскую власть. Потом она стала христианкой и уверяла, я читала напечатанное ее письмо к архиепископу где-то в Америке, что она с детства ходила в церковь, была церковницей. Она была озорница, блудница принципиальная. Это была сексуальная революция. И вот вопрос. Она верит сама в то, что она сочиняет о себе, или она цинично усмехается? Роль Надежды Яковлевны в нашей культуре не так велика. Как я уже сказала, я повторю, она эпоху характеризовала очень тенденциозно и субъективно. Она заманивала людей. Мне же говорил Дадашидзе, что он десять лет к ней ходил. Что его туда влекло? Очевидно, ее острые разговоры, ее шуточки. Она себе уже позволяла все, что она хотела. Она никакого влияния на эпоху не имела. Она имела влияние на диссидентов. А потом она разочаровалась. Ей стало уже неинтересно. Все это приелось. А интереснее было другое: вера в Бога и вера в смерть. Что вот смерть принесет ей избавление. Ну, вот она сделала все, у нее было назначение великое.
Илья Дадашидзе: Так говорит Эмма Герштейн. А вот - мнение противоположное, Юрия Фрейдина, одного из самых близких друзей Надежды Яковлевны на протяжении последних десятилетий.
Юрий Фрейдин: В период, собственно написания этих книг Надежда Яковлевна жила еще не такой общительной жизнью, как уже потом, когда мы с ней дружили. Это все уже ушло. Вот все это напряженное творчество, когда она эти книги писала, а это в общей сложности примерно десять лет ее жизни. Десять довольно трудных, тяжелых лет. Ну, там по-разному они в разное время складывались, но вот - они были позади. Она была совершенно свободна от этих обязательств. Вот бард на покое, выполнивший свой долг. Выполнивший его в некоторых трех отношениях. Она сохранила рукописи, она сохранила тексты, она способствовала их изданию, она написала про Мандельштама. Она написала не просто, а решилась это придать очень широкой гласности. Она создала такую рамку для него. Не то что он в этом нуждался. И когда сейчас мы читаем Мандельштама, мы читаем его не сквозь призму этих воспоминаний или этих книг, или даже ее суждений, хотя для каждого, кто занимается его творчеством - это настольные книги, тут говорить нечего. Для того чтобы с ней дружить, не нужно было хвалить ее книги, не нужно было даже, в сущности, их читать, - ничего этого не требовалось, никакого такого снобизма, поиска избранности в ее отношении к окружавшим ее людям ничего этого не было. А это было простое человеческое общение с чрезвычайно незаурядным человеком, с человеком очень расположенным к людям, очень соскучившимся по ним. Потому что она же десятилетия жила, отказывая себе в этом общении, к которому в принципе имела склонность. Это был островок совершенно другого мира - не такого, как окружающая жизнь. Таких островков, на самом деле, было не так мало. Зайти в мастерскую хорошего художника значило тоже попасть на такой островок. Или пообщаться с хорошим поэтом, и такая возможность тоже была, послушать хорошую музыку то же, все - то же самое. Но здесь вот этот островок создавался средствами обыденной жизни, что очень непростое искусство. Вот этим искусством она превосходно владела. Это довольно странно, но при всей простоте общения с ней, это общение было непростое, оно требовало постоянного напряжения. Напряжения интеллектуального, напряжения эмоционального. Ее вопросы бывали неожиданными совершенно. И даже такой простой вопрос, как нравится вам такой-то стишок или не нравится такой-то стишок, он требовал совсем непростого соображения при ответе. И надо сказать, что это вот то напряжение, которого на самом деле очень не хватало по тем временам, да и сейчас думаю не такой уж его избыток. Общавшийся с Надеждой Яковлевной человек душевно жил в это время. Это и было то, что привлекало людей в ее дом.
Илья Дадашидзе: Первый том воспоминаний Надежды Мандельштам вышел в 1970 году в Нью-Йорке в издательстве имени Чехова. Второй в 1972 в Париже в издательстве ИМКА-Пресс. Слово издателю второй книги Никите Струве по телефону из Парижа.
Никита Струве: С Надеждой Яковлевной я не был лично знаком, потому что я не ездил в Советскую Россию сознательно, так Надежде Яковлевне не удалось приехать на Запад. Но у нас было знакомство, я бы даже сказал, дружба и полное доверие по почте, с одной стороны, и они далеко не всегда официальны, - а во-вторых, через общих знакомых, в частности, такого замечательного человека, как Наталья Столярова. Но вот доверие у нас как-то установилось, я даже не понимаю, как - воздушными путями, и я мог оценить удивительные человеческие качества Надежды Мандельштам. Она была человек глубокий, очень щедрый, очень добрый, а вместе с тем необычайно страстный и в какой-то смысле умно едкий, умно острый. Конечно, значение ее в истории русской культуры огромно, не только потому что, я бы сказал, она была вровень своему гениальному мужу, и что она поняла и сохранила его наследие через такое лихолетье, но и потому что она все-таки создала в области мемуаров наиболее значительные вещи. Ее воспоминания, мне кажется, выделяются умом, выделяются старанием понять и преодолеть эпоху, то, конечно, в свете того, что сделал Осип Эмильевич, а Осип Эмильич был не только поэтом высочайшим и величайшим, но он был именно поэтом величайшим, потому что он сам пошел на вольную смерть, пожертвовав собой, чтобы противостоять эпохе. Он единственный из всех русских писателей написал стих против Сталина, посмел это сделать. Пусть потом он и соблазнялся, и пытался выжить, но, тем не менее, тут что-то было беспримерное. И вот этому Надежда Яковлевна соответствовала вполне, и, кроме того, у нее оказался писательский дар. Ее воспоминания именно остры не только умом, но и пером. Иногда даже эта острота ее подводила. Во втором томе она немножко, может быть, дала слишком большую волю своему острому уму. Мы с ней спорили, мы с ней спорили письменно, я даже просил кое-какие суждения и, в частности, об Ахматовой из второй книги убрать, на что она согласилась. Но как-то потом, в дальнейшем издании уже после смерти, они были восстановлены. Но, тем не менее, вот эти преувеличения в ее оценках ни сколько не умоляют значения этих двух книг. Эти две книги останутся. И они, несомненно, выше почти всех мемуаров, которые были написаны в эти времена.
Илья Дадашидзе: Никита Струве совсем не случайно говорит о спорах вокруг некоторых эпизодов второй книги. Иосиф Бродский из некролога.
"Воспоминания эти, особенно второй том, вызвали негодование по обеим сторонам кремлевской стены. Должен сказать, что реакция властей была честней, чем реакция интеллигенции. Власти просто объявили хранение этих книг преступлением против закона. В интеллигентских кругах, особенно в Москве, поднялся страшный шум по поводу выдвинутых Надеждой Яковлевной обвинений против выдающихся и не столь выдающихся представителей этих кругов в фактическом пособничестве этого режима. Были открытые и полуоткрытые письма, исполненные негодования, решения не подавать руки, дружба и браки рушились по поводу того, права она или не права, объявляя того или иного типа стукачом. Иные кинулись по дачам и заперлись там, чтобы срочно отстучать собственные антивоспоминания".
Илья Дадашидзе: Сергей Аверинцев был одним из тех, кто пытался дружески воздействовать на Надежду Мандельштам.
Сергей Аверинцев: Для меня, прежде всего, Надежда Яковлевна - живой человек, которого я знал, и с которым я по поводу ее второй книги приходил разговаривать, приходила спорить и надо сказать, что был выслушан кротко, хотя моя жена мне сказала: "Ох, выбросит она тебя в окошко", на что я ответил, естественно, что с московского первого этажа не очень страшно быть выброшенным. Но она меня не выбросила в окошко. Хотя нельзя сказать, чтобы ответила чем-нибудь большим, чем многозначительное молчание и частичное полусогласие на мои вопросы, укоризны. Ее книга - это для меня, прежде всего, очень хорошая проза. И затем, вы понимаете, мне очень трудно себе представить читателя, который бы воспринимал обе ее книги как документы свидетельства из первых рук - так, как можно воспринимать запись, сделанную немедленно после событий. Дневник, письмо, но не осмысление всех событий, сделанное много времени спустя задним числом, сделанное в напряжении ума, стремящегося выстроить связанную концепцию. Я уже однажды вспоминал по поводу такого казуса, каким явилась вторая книга Надежды Яковлевны. Другой казус, который мы перестаем воспринимать как казус только по той причине, что уже много времени прошло "Бесов" Достоевского. Но кто же из нас хотел отказаться от "Бесов" Достоевского, кто из нас согласился бы жить без этой книги. Но ведь, если мы попробуем воспринять эту книгу не как страстный и пристрастный памятник мысли и прозы Достоевского, а как приговор относительно конкретных людей, вот они были такие. Возражений, по совести, будет очень много. Никто из нас на самом деле не пробует искать у Достоевского правды про Тургенева, про идеалистов 40-х годов и т.д. Даже про этих самых зловредных нечаевцев - скорей уж это правда про "Бесов". Надежда Яковлевна умела то, что бывает страшно редко, она умела писать, как говорила, с полной непринужденностью, полной раскованностью. Я помню, что в день отпевания и похорон Надежды Яковлевны подошел ко мне покойный отец Александр Мень, и, рассказавши что-то о ее последних часах, сказал: "Вот Бог творит ежа со всеми его иголками". Она была такая со всеми своими иголками. Прошу прощения, она не притворяется, что она хладнокровна, беспристрастна. Она не притворяется, что она осторожна в своих суждениях.
Илья Дадашидзе: В спорах о второй книге Андрей Синявский - всецело на стороне Надежды Мандельштам.
Андрей Синявский: Вот, после, в особенности, второй книги Надежды Яковлевны московская интеллигенция разделилась. Одни были за нее, другие против нее. Она многих задела в этой книге, причем - задела людей уважаемых, достойных, а не просто каких-то негодяев. И обиды были такие среди либеральной, условно говоря, интеллигенции: "Ну как же, мы из-за всех сил старались, кому-то помогали, кому-то даже деньги переслали, кому-то у себя на даче позволили жить из гонимых, а она о нас пишет так, как будто мы приспособленцы к власти, как будто мы шли всегда путем компромисса и т.д.". Они действительно шли путем компромисса. Здесь я - сторонник Надежды Яковлевны в этом разделении, как можно догадаться. У нее другая точка отсчета - внутренняя, психологическая, и поэтому у нее такие резкие оценки. У нее мысленно постоянно в ее книге точка отсчета - это яма, общая могила какая-то, куда брошен Мандельштам с биркой на ноге, голый Мандельштам. И она все время мерит этим критерием Каверина или даже такого автора, как Тынянов. И поэтому она проявляет недовольство, как люди, они подлости не совершали, но как-то устраивались все-таки. Вот, например, она мне рассказывала (по-моему, она, а может быть кто-то рассказывал): удивительное сочетание - Пастернак и Мандельштам. Ведь оба гонимы, но вот Мандельштам после воронежской ссылки одно время жил немножко в Москве, но уже надвигались арест и гибель, и получил даже комнату в Москве. И туда к нему пришел Пастернак, а Пастернак жил переводами, относительно благополучно жил, хотя тоже принадлежал к этой среде гонимых. Он очень радовался, вот какая хорошая квартира, вот наконец-то вы устроены. А после, когда он ушел Мандельштам написал свое страшное стихотворение "Квартира тиха, как бумага..." Потому что это для него - временный приют между ссылками, между арестами и накануне гибели. Так что даже по отношению к Пастернаку Мандельштам - изгой и отщепенец. Отщепенец среди отщепенцев.
Илья Дадашидзе: Это был Андрей Синявский, архивная запись. Всецело на стороне Надежды Мандельштам и художник Борис Мессерер.
Борис Мессерер: Есть мнение такое, что это книги... несколько человек мне об этом говорило, что они злые как бы, эти книги. Я думаю, что это глубочайшая ошибка. Злыми их называли люди, потому что она давала очень резкую оценку многим весьма либерально настроенным людям и тем самым меняла как бы ориентацию в обществе. Потому что те люди, которые считались прогрессистами, часто попадали у нее в разряд людей предавших Мандельштама в том смысле, который она в это вкладывала. Я не хочу сейчас находить объективных позиций, но я всегда во всем доверяю Надежде Яковлевне. И всегда понимаю, какая сила характера, какая сила ее творческой личности двигала ею в тот момент, когда писались эти книги. Мои личные встречи с ней происходили неразрывно от Беллы. Мы встречались вместе с Беллой Ахмадулиной и с ней. И все наши встречи были исключительно трепетные, потому что мы сходились как бы с разных полюсов пребывания на белом свете. Мы были в то время достаточно молоды, мы жили той жизнью, которая предлагалась нам полнокровно, делая свое искусство и вкладывая в это всего себя, в то время как Надежда Яковлевна жила ценностями как бы прошлой эпохи. Наш контакт был непростым. Но тот образ, то восхищение ею, которое возникало в нашем сознании, очень трудно сейчас передать современному человеку. Это надо подробно и точно рассказывать, как она похожа, как мы тогда говорили, на струйку дыма, иссякающую, в которой плоть уже переставала быть чем-то значимым. Существовал только один дух. Хрупкие, тончайшие пальцы ее, которые неизменно держали в руках папиросы "Беломор", так и стоят сейчас перед моими глазами, и струйка дыма от них застилает ее лицо и как бы усугубляет хрупкость ее образа.
Вооруженный зреньем узких ос,
Сосущих ось земную, ось земную
Я помню все, с чем свидеться пришлось
И вспоминаю наизусть и всуе.
Илья Дадашидзе: Она запомнила все, и теперь все это помним мы - читатели. Струйка дыма, плоть почти ставшая духом или, как сказал о ней Иосиф Бродский, "остаток большого огня, тлеющий огонек, который обожжет, если дотронешься".