Памяти Аверинцева



Умер Сергей Сергеевич Аверинцев. Это был, пожалуй, самый яркий представитель того советского поколения, которое вышло к сознательной деятельности в послесталинское время. Были и другие ученые в его поколении, поднявшиеся на максимальные культурные высоты: можно среди них назвать, например, Вячеслава Вс. Иванова или Игоря Кона. Но Аверинцев был несравненно популярнее всех новой формации советских ученых-гуманитариев. Он очень хорошо писал - и не ленился писать в популярных изданиях, например в толстых литературных журналах. Можно смело сказать, что его читали все интеллигентные люди в Советском Союзе. Громадной популярностью он пользовался также как преподаватель, читавший в МГУ курсы по классической и византийской филологии. Каждая его статья, появлявшаяся не в специально-научных изданиях или даже в газетах, прочитывалась сразу же. Но были и другие примеры. Я помню, с чего началась даже и не популярность, а, смело скажем, слава Аверинцева. В 1969 году он напечатал в специальном и малотиражном журнале "Вопросы философии" статью о культурологии Хейзинги, о классическом его труде "Homo Ludens -Человек смеющийся". Он сразу был замечен и оценен весьма широкой читательской аудиторией (а читали в СССР все, и читали хорошую литературу, потому что всего этого нынешнего масскультовского мусора не было). Аверинцев стал знаком времени - послесталинского, даже не оттепельного, а скорее застойного. Застой застоем, но определенные условия для культурной работы в Советском Союзе появились - как раз потому, что был прекращен политический террор, перестали преследовать людей ни за что, как при Сталине. Идеологический зажим, как выяснилось, сам по себе не может препятствовать культурному росту, люди находили обходные пути. Аверинцев был специалистом в абсолютно нейтральной области классической филологии - столь же политически нейтральной, как математика. Но филолог-классик - это, прежде всего, человек, знающий языки, как древние, так и новые. А у Аверинцева была страсть к общекультурной проблематике, и он писал и добивался печатания таких работ, как, например, статьи о Юнге или Шпенглере, не издававшихся в СССР с начала двадцатых годов. Такие статьи, помнится, он помещал в основном в журнале "Вопросы литературы". Как они читались и обсуждались! Особенно прошумела статья под эзоповым названием "Греческая литература и ближневосточная словесность". Ближневосточная - это значит иудейская, то есть библейская. В доме повешенного не говорят о веревке, и слов "еврей" или даже "иудей" в СССР тщательно избегали. Я помню один совсем уж курьезный случай, о котором мне рассказывал мой хороший знакомый питерский поэт Сергей Стратановский. Его отец был филологом-классиком, работавшим в основном в области перевода. Он сделал новый перевод "Иудейской войны" Иосифа Флавия - книги, описывающий борьбу древних евреев против Рима. Никакой вроде политической актуальности. Ан нет: книга была уже отпечатана и готовилась появиться на прилавках - как разразилась шестидневная война Израиля с Египтом, наисовременнейшая иудейская война, так сказать. Иосифа Флавия тут же запретили. Понятно, почему Аверинцев в заголовок той своей статьи поставил слово "ближневосточная". Кого это могло обмануть - трудно представить, но коммунисты, что называется, схавали. Эта статья потом стала одной из глав основной, пожалуй, книги Аверинцева "Поэтика ранневизантийской литературы".

Прежде чем перейти к характеристике Аверинцева как ученого и культурного деятеля, хочется привести несколько мест из книги его коллеги Михаила Леоновича Гаспарова "Записки и выписки", в которой он записал некоторые разговоры Аверинцева, - дать представление об Аверинцеве как личности:

"(Кто-то) сказал о нем: "С.А, по-современному всеяден, а хочет быть классически монокультурен". Я присутствовал при долгой смене его предпочтений - этой погоне вверх по лестнице вкусов с тайными извинениями за прежние приязни. Его дразнили словами Ремигия к Хлодвигу: "Фьер сикамбр, сожги то, чему поклонялся..." Но сжигать без сожаления он так и не научился. Мне дорого почти случайно вырвавшееся у него восклицание: "Как жаль, что мы не в силах всё вместить и всё любить!"


Аверинцева стали понемногу выпускать за границу.

"При первых своих заграничных командировках он говорил: "Посылающие меня имеют вид тоски, позабавленности и сочувствия". И еще о том же: "Не нужно думать, что за пределами отечества ты автоматически становишься пророком".


Чувствуется, что Гаспаров недолюбливал Бахтина и Ахматову. Поэтому он воспроизвел такие высказывания о них Аверинцева:

"Бахтин - не антисталинское, а самое сталинское явление: пластический смеховой мир, где всё равно всему, - чем это не лысенковская природа?"


Это стало сейчас уже общим местом: понимание того, что Бахтин в своих книгах, особенно в исследовании о Рабле, дал сублимированный образ сталинской России.

Еще один бахтинский сюжет: читавшие книгу Мартина Бубера "Я и Ты", вышедшую в 1922 году, не могут не видеть, что знаменитая концепция диалогизма заимствована Бахтиным у Бубера. Аверинцев:

"Отсутствие ссылок ни о чем не говорит: Бахтин не ссылался на Бубера. Я при первой же встрече (к неудовольствию окружающих) спросил его, почему; он неохотно ответил: "Знаете, двадцатые годы..." Хотя антисионизм у нас был выдуман позже".


А вот про Ахматову:

"В "Хулио Хуренито" одно интеллигентное семейство в революцию оплакивает культурные ценности, в том числе и такие, о которых раньше и не думали: барышня Лёля - великодержавность, а гимназист Федя - промышленность и финансы. Вот так и Анна Ахматова после революции вдруг почувствовала себя хранительницей дворянской культуры и таких традиций, как светский этикет".


Еще несколько высказываний Аверинцева, записанных Гаспаровым:

"Нынешние религиозные неофиты - самые зрелые плоды сталинизма. Остерегайтесь насаждать религию силой: нигилисты вырастали из поповичей".

"Становление и конец тоталитаризма одинаково бьют по профессионализму и поощряют дилетантизм: всем приходится делать то, чему не учились".

"Пушкин был слишком эгоцентрист, когда написал Чаадаеву, что не хотел бы себе отечества с иной судьбой. Себе - может быть, а отечеству он мог бы пожелать судьбу и получше".



Судьба самого Аверинцева сложилось, можно сказать, благополучно. Он не только не страдал при советской власти, но и дожил до ее падения. В горбачевские времена он даже стал депутатом первого свободно выбранного парламента:

"На межрегиональной группе я однажды сказал: "Мы здесь не единомышленники, а товарищи по несчастью..."


Потом Аверинцев уехал за границу - стал работать в Вене, в тамошнем университете, наезжая в Москву, где продолжал читать некоторые курсы. К этому периоду относится один чрезвычайно интересный документ - его статья "Моя ностальгия", напечатанная в январском номере журнала "Новый Мир" за 1996 год. Напомню, что за границей, на Западе Аверинцев бывал и раньше, но встречался и общался только с коллегами - такими же учеными, как сам. Потом, живя за границей уже постоянно, он увидел настоящий, повседневный современный Запад.

Вот несколько характерных выписок из этой статьи:

"(Моя) ностальгия по тому состоянию человека как типа, когда всё в человеческом мире что-то значило или, в худшем случае, хотя бы хотело, пыталось, должно было значить; когда возможно было значительное (...) Значительность вообще, значительность как таковая просто улетучилась из жизни - и стала совершенно непонятной. Ее отсутствие вдруг принято всеми как сама собой разумеющаяся здоровая норма (...) Читатель, не прими моих слов за повторение сказанного в свое время Константином Леонтьевым о всеевропейском мещанине или Мариной Цветаевой о гражданах города Гаммельна. Во времена Леонтьева филистеру приходилось, например, сохранять хотя бы лицемерную респектабельность, что, во-первых, требовало порой почти стоических усилий, во-вторых, оставалось хотя бы банализованным знаком чего-то "означаемого..."


Человек, знакомый со всеми тонкостями и подробностями культурной истории, Аверинцев делает действительно необходимую оговорку:

"Не буду спорить, что бывали времена, когда этот императив доходил до неутешительных крайностей. В особенности европейская культура конца прошлого века и рубежа веков (...) страдала болезненной гипертрофией напряженного, натужного устремления быть значительными. И уж вовсе на неправде основывалась устрашающая серьезность ежесекундно готовых убивать и умирать за новую жизнь и спасение человечества - ни больше ни меньше - большевиков, штурмовиков и прочая (...) (Сегодня же и )кровопролитие ничего не значит и обходится, по сути дела, без значимой мотивации. Уличные бои, (баррикады) - да это же был когда-то один и з центральных символов Европы. Сегодня же на улицах Ганновера с полицейскими сражаются - панки. Они могут убить столько-то полицейских, могут играть собственными жизнями - но это не отменит глубокой фривольности ситуации. Когда нынче слышишь о неонацистах или о русских красно-коричневых, охватывает странное, неловкое чувство. Не мне же, в самом деле, обижаться за настоящих наци или настоящих большевиков! И всё же, и всё же - там было более опасное, но морально более понятное искушение: ложная, бесовски ложная, но абсолютно всерьез заявленная претензия на значительность, которой нынче нет как нет".


Эти ностальгические сетования высококультурного человека поневоле напоминают одну книгу Бердяева, от которой он сам впоследствии как бы и отказался, - "Новое Средневековье". Главная там мысль была, что большевицкая сатанократия - более обнадеживающее явление, чем нынешняя западная религиозная нейтральность: большевики остаются в области религиозных сюжетов, поэтому от них путь к небу возможнее, чем из пустыни новейшего европейского агностицизма. Последовательное стояние на такой позиции в наше время логически приводит к тому, чтобы если не приветствовать, то счесть достойным рассмотрения и, так сказать, уважения нынешний исламский фундаментализм. Это явление действительно значительное и значимое.

В том-то и дело, что нынешнее состояние мира не оставляет культурному человеку - человеку, можно сказать, классической культуры - иной альтернативы, кроме выбора между западным масскультом и внутренне несерьезным, игровым постмодернизмом - и архаическими формами противозападной реакции.

Интересно, что ситуация, в которой оказался Аверинцев, приехав на Запад, уже встречалась в истории русской культуры и была описана автором чрезвычайно значительным - Герценом. Вот что он писал об этом сюжете:

"Наше классическое незнание западного человека наделает много бед (...) Во-первых, нам известен только один верхний, образованный слой Европы (...) Во-вторых, и тот слой, с которым мы входим в соприкосновение, мы знаем исторически, несовременно. Проживши год, другой в Европе, мы с удивлением видим, что вообще западные люди не соответствуют нашему понятию о них, что они гораздо ниже его. Рыцарская доблесть, изящество аристократических нравов, строгая чинность протестантов, гордая независимость англичан, роскошная жизнь итальянских художников, искрящийся ум энциклопедистов и мрачная энергия террористов - всё это переплавилось и переродилось в целую совокупность других господствующих нравов, мещанских..."


Здесь особенно впечатляет сделанная Герценом эмфаза на слове "классическое". Он имел в виду чисто книжное знакомство культурного русского с Западом, знакомство с европейской классикой. И это слово становится вдвойне значимым в нашем разговоре, когда мы вспоминаем, что Аверинцев был именно филологом-классиком, то есть соприкоснулся самым корням европейской культуры, которые если и не высохли совсем, то, во всяком случае, не играют некоей актуальной культурной роли. Аверинцев был, можно сказать, жертвой той ситуации, в которой очутилась Россия в ХХ веке: ее культурный горизонт оказался замкнутым на 1913 годе, после чего она была изолирована от новейших событий культурной жизни Запада - даже и особенно если это были явления, в сущности, по нашим викторианским меркам, антикультурные. Запад для советских образованных людей продолжал оставаться страной святых чудес.

В этой ситуации не оставалось ничего другого, кроме как любовно воспроизводить и комментировать действительные западные духовные вершины - в тех случаях, когда это удавалось. Аверинцеву, как мы знаем, это удавалось, удалось.

Тут возникает важный вопрос: можно ли усмотреть в творчестве Аверинцева его собственные мысли, его, так сказать, систему? Был ли он оригинальным мыслителем? Этот вопрос не раз уже задавался людьми, его знающими и любящими. Один из них, культуролог Михаил Эпштейн, пребывающий ныне в Соединенных Штатах, сказал о нем: Аверинцев должен был и мог стать Фомой Аквинским, но жизнь свела его работу к записям на полях великих мыслителей.

После многих колебаний и как бы против собственной воли я должен сказать, что не согласен с этой мыслью. Аверинцев был именно комментатором - и не мог быть никем другим: эпоха, безразлично к пространственной ее локализации, иного пути не давала. Живи он в Париже или в Гейдельберге - он занимался бы тем же самым.

Что главное сделанное Аверинцевым? О чем его основная книга "Поэтика ранневизантийской литературы"? Это культурология христианства. А культурология - это не теология. И вообще: возможна ли в наше время теология? Каково самое значительное в ней явление в ХХ веке? Конечно, так называемая диалектическая теология Барта и Бультмана. Но признаемся: это именно маргиналии на философии Кьеркегора. Подлинный же творческий его, Кьеркегора, выход - философия экзистенциализма: философия, скажем так, весьма партикулярная, частная, для личного употребления различных тонких натур. Массы она повести за собой не сможет - да этого нынче и не нужно. Ушло время всяческих мифологий, которые одни способны стать - и были когда-то - той идеей, которая, по Марксу, овладев массами, становилась материальной силой. А чтобы массами овладеть, идея должна стать мифом. Сегодня невозможно творчество мифов - возможно только изучение их.

И здесь совершенно необходимо вспомнить Шпенглера, о котором Аверинцев написал такую запомнившуюся статью. Он и сам был никем иным, как современным Шпенглером. Это требует объяснения, и я постараюсь его дать.

Вспомним, что по Шпенглеру умирание больших культур приводит им на смену цивилизацию. Культура и цивилизация - основная оппозиция в культурфилософии Шпенглера. Цивилизация - это рационалистически переродившаяся культура, неспособная более к творчеству большого стиля. И едва ли не главное отличие цивилизации от культуры - она становится религиозно нейтральной, теряет способность создавать религии. Это и произошло в нынешнем западном мире - включая сюда и Россию. Нынешний русский религиозный псевдоренессанс - это что угодно, только не творческое движение. Но какие условия для творчества оставляет эпоха цивилизации? Процитируем самого Аверинцева, излагающего в этом пункте мысли Шпенглера:

"Когда культура умирает, она перерождается в цивилизацию. Переход от культуры к цивилизации, климактерический переход от творчества к бесплодию, от становления к окостенению, от "души" к "интеллекту", от "такта" к "напряжению", от "деяний" к "работе" произошел для греко-римской культуры в эпоху эллинизма, а для "фаустовской" (то есть западноевропейской) культуры - в 19 веке. С наступлением цивилизации художественное и литературное творчество делается внутренне ненужным и вырождается в "спорт" (...) В области философии творчество мировоззренческих символов-систем также становится невозможным и остается только один путь - путь скепсиса".


Этот скепсис зовется сегодня постмодернизмом.

Аверинцев цитирует Шпенглера:

"Систематическая философия сегодня бесконечно далека от нас; этическая философия завершила свой цикл. Еще остается третья возможность, отвечающая в рамках западноевропейского духа греческому скептицизму и знаменующая себя до сих пор не известным методом сравнительной исторической морфологии".


Шпенглер дедуцирует самого себя, пишет по этому поводу Аверинцев. Творчество символов должно смениться исследованием символов.

Вот этим исследованием символов ушедших культур он сам и занимался. Повторяем: Аверинцев сделал очень много для того, чтобы дать культурологию христианства - увидеть христианство как систему культуры скорее, нежели как позитивную религию, - хотя он сам был человеком православно-религиозным и никогда не скрывал этого, даже в советские времена.

Приведем один отрывок из книги "Поэтика ранневизантийской литературы" - чтобы убедиться, насколько Аверинцев в собственных разысканиях следует методологии, а подчас и самой терминологии Шпенглера. Речь идет о сравнении античного и библейского (а затем и христианского) отношения к телу:

"Вообще, выявленное в Библии восприятие человека ничуть не менее телесно, чем античное, но только для него тело - не осанка, а боль, не жест, а трепет, не объемная пластика мускулов, а уязвляемые "потаенности недр"; это тело не созерцаемо извне, но восчувствовано изнутри, и его образ слагается не из впечатлений глаза, а из вибраций человеческого "нутра" (...) Именно потому, что в плане социальной семиотики эллинское представление о достоинстве тела включало другой, "престижный" смысл, оно предполагало известный недостаток интимности, глубины, окончательной конкретности (...) Гордость господ стала, как никогда, телесной, но через это телесность стала слишком публичной и зрелищной, чуть-чуть отвлеченной, духовно отчужденной от своего носителя в пользу гражданского коллектива (...) Напротив, библейская литературная традиция укоренена в совершенно ином общественном опыте (...) Среди (библейских) символов (кроме "сердца") должна быть названа еще и "утроба"; прежде всего, конечно, это в муках рожающая материнская утроба, которая представляет собой в библейской семантике синоним всяческой милости и жалости ("благо-утробия", как у Библии научились выражаться византийцы и затем крещенные византийцами славяне): символика "теплой" и "чревной" материнской любви, столь же характерная для греко-славянской православной культуры, сколь чуждая античности, идет от Ветхого Завета, хотя очень существенно трансформирована в образе девственного материнства Богородицы".


И так далее. У Аверинцева много таких сравнительных характеристик, позволяющих читателю, знающему Шпенглера, видеть, сколь многим ему обязан русско-советский ученый. Ничего постыдного в этом, конечно, нет: ведь это Шпенглер и создал самую науку культурологию.

Конечно, у Аверинцева были и другие учителя, и первым среди них надо назвать А.Ф.Лосева. Это у Лосева он научился давать целостную культурологическую картину той или иной эпохи под видом исследования ее эстетики. Еще Герцен говорил, что в тихой гавани эстетики многие мыслители укрывались от бурь времени, среди них он назвал даже Гегеля.

Конечно, Сергей Сергеевич Аверинцев, с его колоссальной эрудицией и громадным литературным талантом, был украшением позднесоветских годов. Сейчас же, как известно, наступили года пост-советские. И пригодится кому-либо оставленное им наследие - неясно.

Аверинцев был хранителем музея культуры. К живой современности это отношения не имело. Конечно, над этим можно плакать. Но можно и смеяться - как, например, Ивлин Во, только один раз позволивший себе предаться элегической ностальгии - в романе "Возвращенный Брайдсхед".

Культура способна возвращаться лишь как повод и материал для иронической игры, пародийно. Это и называется постмодернизмом, и этим занимаются сейчас самые талантливые люди. Но Сорокин - писатель не для Аверинцева. Аверинцев умер сравнительно рано - но, против воли, возникает соблазн сказать, что он умер вовремя. Правда, он успел увидеть, как Ванесса Рэдгрэйв, героиня гениального фильма Blow Up, обнимает чеченских террористов. Но больше ничего подобного он не увидит - и Слава Богу!