Татьяна Толстая получила премию Триумф за роман «Кысь», что вызвало понятное одобрение со стороны всех поклонников этого автора вообще и этого замечательного произведения в частности. Я принадлежу к числу тех ее поклонников, которые, в отличие от зоилов, считают «Кысь» вершинным на сегодня ее достижением. (Удивительно, что зоилы нашлись; впрочем, они существуют всегда, это архетип.) Мне уже приходилось высказываться по поводу «Кыси» и повторяться не буду, но хочется в связи с новым - на этот раз, скажем так, светским успехом - Татьяны Толстой все-таки поговорить о ней. Повод для этого представился очень удобный: вышедшая недавно (в этом году) книга ее журнально-газетной эссеистики «День».
Помнится, что при появлении своем в периодике эти эссе Толстой вызывали - у меня, по крайней мере, - смешанные чувства. Далеко не со всем ею сказанным хотелось соглашаться. Возникало вообще представление о том, что это не ее жанр, что в эссеистике она слабее, чем в художественной прозе. Ничего удивительного в этом, конечно, нет: кто будет оценивать, скажем, стихи Блока в той же шкале, что его газетные статьи (одна из них так и называется: «Писатель в газете»), но все-таки некий дискомфорт ощущался. Сейчас такое представление в значительной мере изменилось, и к лучшему: собранные в одной книге, эссе Толстой выигрывают. Как, между прочим, выиграли в собрании сочинений статьи Блока: видно, что они были неслучайны. Писатель Татьяна Толстая никуда не делся, она заново дает ощутить свою словесную силу и изобретательность. И еще одно обстоятельство сыграло роль: назвав сборник своей эссеистики «День», Толстая дала ему подзаголовок: «Личное», что внесло уместную ноту, так сказать, необходимой вторичности собранного. Мол, в прозе, в художестве своем я поэт, а здесь - гражданин, и в этом качестве тоже имею неоспоримое право голоса.
Голос российского гражданина Татьяны Толстой звучит, конечно, по-своему, его ни с чьим не спутаешь, но в этом, так сказать, гражданском процессе он, будучи хорошо слышным, вряд ли будет весомым. Одна из тем толстовской публицистики - обличение постсоветской жизни в ее культурных, а вернее антикультурных проявлениях. Пресловутые новые русские - герои этих статей Толстой. Статьи можно было бы назвать убийственными, только вот не убьют они никого: ее персонажам это до лампочки. Удовлетворение, доставляемое такими статьями, - чисто эстетическое. Читаем, например, о новом журнале для мужчин, начавшем выходить в Москве (статья называется «Какой простор: взгляд через ширинку»):
Мир мужчины, предлагаемый издателями, уныл и прост: пустыня, а посередине -столб, который все время падает, хоть палочкой подпирай. Этот «мужчина» никогда не был мальчиком, ничего не складывал из кубиков, не листал книжек с картинками, не писал стихов, в пионерлагере не рассказывал приятелям историй с привидениями. Никогда не плакал он над бренностью мира, - «маленький, горло в ангине»,- и папа соответственно не читал ему «вещего Олега». Да и папы у него не было, и не надо теперь везти апельсины в больницу через весь город. Ни сестер у него, ни братьев. И жениться надо было на сироте. И дети его - досадное следствие неправильно выбранного гондона. Странным образом в этом мире нет и женщины - есть только «партнерша» с «гениталиями», как в зоопарке, мучимая ненормальным аппетитом к драгметаллам, словно старуха-процентщица. ...Образ мужчины, конструируемый журналом, до воя прост. Это брутальное двуногое, тупо сосредоточенное только на одном: куда вложить свой любимый причиндал ... Жизнь его - краткий миг от эрекции до эякуляции с бизнес-ланчем посередине, и прожить ее надо так, чтобы не прищемить, не отморозить и не обжечь головку члена. До пятидесяти лет этот кроманьонец только и делает, что «кончает», после полтинника - кончается сам. На сцену выходит Немезида - аденома простаты; тут ему, молодцу, и славу поют. Он выпадает со страниц журнала, из поля зрения, из жизни; как раз в тот момент, когда «здоровье» ему нужнее всего, - цирроз, катаракта, пародонтоз, варикоз, геморрой, - журнальные доброхоты прекращают дозволенные речи, заколачивают ларек и уходят. Читателя! Советчика! Врача! - не-ет, дедусь. Протри «очки престижных марок»: кому ты нужен? Сдай часы от Картье и - на выход.
Я процитировал больше, чем хотел: трудно остановиться, прервать этот самодвижущийся текст. Налицо не просто гражданское негодование, заведомо бесполезное, но блестящая проза. Тоже ведь, в сущности, бесполезная. Сапоги, как известно, выше Шекспира.
Читая этот текст, стоит, однако, помнить, что журнал для мужчин издается по-русски в Москве, но издатели его - американцы, просто экспортирующие свой продукт по линии так называемого культурного империализма. В книге Толстой интересны не столько филиппики по адресу новых русских, сколько ее высказывания об Америке. Вот тут есть некая философема.
Дело в том, что эссеистика Толстой, самый ее пафос могут показаться крайне антиамериканскими. Да если судить исключительно по тексту, так оно и есть. Можно, конечно, сказать, что Татьяна Толстая не Америку осуждает и высмеивает, но американскую массовую культуру. Но дело в том, что ( судя по крайней мере по этой книге) в ней, в Америке, Толстая ничего кроме масскульта и не находит, что ничего другого там и нет. И на Америку вылито куда больше яда, и куда большей концентрации, чем на ничтожных, при всех своих баксах, новых русских.
Такие статьи, как «Николаевская Америка» - о войне с курением в Штатах, «Кина не будет» - о Моника-гэйте, «Засужу, замучаю, как Пол Пот Кампучию» - о страсти американцев к судебным искам - достаточно язвительны, но они могли бы быть написанными и американцами - не так, как Толстая пишет (ибо так только она пишет), но все же написанными, и под тем же сатирическим углом. Но вот статья «Лед и пламень» - это уже нечто не анти-, а, так сказать, сверхамериканское. Она, в некотором роде, посягает на святыни. И святыня эта - мышонок Микки-Маус, эмблематический герой мультфильмов Диснея.
По одному, сейчас не стоящему упоминания, поводу Татьяне Толстой, в бытность ее преподавателем американского университета, привелось насмешливо высказаться об этой любимой американской эмблеме, «национальном грызуне», как она пишет. Последовала непредвиденная реакция:
«Не троньте мышь!» - звенящим голосом крикнула студентка, сжимая кулачки. - «Вы любите это чучело?»- неосторожно удивилась я. -«Да!»- закричали все 15 человек. - «Национальная гордость, никому не позволим!» ... «Дисней - это наше детство!» В ежегодном отчете-доносе о моих преподавательских качествах эта группа написала, что я - черствая, зашоренная личность, не уважающая американскую культуру. Студенты, не участвовавшие в разговоре, были обо мне не в пример лучшего мнения. Думая, что это смешно, я рассказала об этом приятелю, американскому профессору-либералу. Он не засмеялся, но посуровел. «Не надо задевать Микки-Мауса»,- сказал он с укоризной. - «Но вы-то, как либерал...» - «Не надо! Микки-Маус - основа нашей демократии, цементирующий раствор нации». Я попробовала подбить его на государственную измену: «Ну а если между нами... По-честному?...Любите вы его?» Профессор задумался. Шестьдесят пять прожитых лет явно прошли перед его внутренним взором. Что-то мелькнуло в его лице... Открыл рот... «Да! Я люблю его! Люблю!» Все же разговаривал он с иностранцем и план КВЖД за жемчугу стакан не продал.
Понятно, что этот текст - гипербола и гротеск. Понятно, что объект сатиры - не национальная мышь (названная, помимо прочего, монстром и гадиной), но конформизм сознания, отштампованного массовой культурой, при этом насквозь коммерциализированной. Известно также, что массовое сознание, управляемое коллективными мифами, может стать социальной опасностью катастрофических размеров, и недаром в конце этой толстовской статьи возникает образ советских людей, в единодушном порыве осуждающих троцкистско-бухаринскую банду империалистических наймитов. Все это так, но слово «миф» может ведь и в другом смысле употребляться - не чуждом самой Татьяне Толстой.
Тут нужно вернуться от Толстой-эссеистки и публицистки к Толстой-писательнице. Вот что пишут о ее прозе академические исследователи Лейдерман и Липовецкий:
Обращает на себя внимание демонстративная сказочность ее поэтики. (В прозе Толстой) происходит метаморфоза культурных мифов в сказки культуры. ... последовательно осуществляется демифологизация мифа Культуры и ремифологизация его осколков. Новый миф, рождающийся в результате этой операции, знает о своей условности и необязательности, о своей сотворенности - и отсюда хрупкости. Это уже не миф, а сказка: гармония мифологического мироустройства здесь выглядит крайне условной и заменяется сугубо эстетическим отношением к тому, что в контексте мифа представлялось отрицанием порядка, хаосом.
Вот тут и возникает главный вопрос в связи с американскими - или антиамериканскими - статьями Толстой: каким образом, столь виртуозно пользуясь поэтикой сказок, игрой с мифом в собственном творчестве, она не хочет видеть мифа и сказок в культуре другой страны, даже отказывает этой культуре в праве на мифологические корни? Да, собственно, нельзя вообще говорить о каких-либо других странах и других мифах, ибо мифологическое пространство едино и неделимо. Американский Микки-Маус - это тот же Иванушка-дурачок, то есть сильный, побеждающий слабого, это Чарли Чаплин, это, наконец, Давид против Голиафа!
Можно сказать, что Толстая производит демифологизацию американской культуры, но из обломков оной у нее ничего не складывается. И понятно почему: американская жизнь не может служить для нее основой художественной работы - Толстая русский писатель, а не американский. Свое раздражение на Америку она неспособна творчески сублимировать. Россия вызывает у нее ничуть не меньшее раздражение (чтоб не сказать большего), но это свое, с детства привычное - именно что с детства. «О детство, ковш душевной глуби!» - как сказал поэт. Человек, американского детства не имевший - будь он поэт или просто глашатай, - к Микки-Маусу останется равнодушным.
Да, но Татьяна Толстая к этой самой национальной мыши отнюдь не равнодушна: она негодует, чтоб не сказать злится. Этому, на мой взгляд, есть две причины. Вот об этом и поговорим.
Первая причина отталкивания от Запада у русского писателя (в данном случае Татьяны Толстой от Америки): некий общенациональный комплекс. Это еще Достоевский заметил, в одном из лучших своих (куда лучше «Идиота») сочинений - «Зимние заметки о летних впечатлениях». Там он в частности писал:
Рассудка француз не имеет, да и иметь его почел бы за величайшее для себя несчастье». Эту фразу написал еще в прошлом столетии Фонвизин, и, боже мой, как, должно быть, весело она у него написалась. Бьюсь об заклад, что у него щекотало от удовольствия на сердце, когда он ее сочинял. И кто знает, может, и все-то мы после Фонвизина, три-четыре поколенья сразу, читали ее не без некоторого наслаждения. Все подобные, отделывающие иностранцев фразы, даже если и теперь встречаются, заключают для нас, русских, что-то неотразимо приятное. Разумеется, только в глубокой тайне, даже подчас от себя самих в тайне. Тут слышится какое-то мщение за что-то прошедшее и нехорошее. Пожалуй, это чувство и нехорошее, но я как-то убежден, что оно существует чуть ли не в каждом из нас. Мы, разумеется, бранимся, если нас в этом подозревают, и при этом вовсе не притворяемся, а между тем, я думаю, сам Белинский был в этом смысле тайный славянофил.
В чем причина этого не такого уж странного явления, Достоевский прямо не говорит, но отчасти проговаривается. Кажется, что эта тайная нелюбовь происходит от разочарования русского человека в Европе, вообще в Западе. Но это разочарование предполагает, по определению, предшествующее очарование. От заочного, заглазного восхищения идет этот процесс - и от непременных, при каждом удобном случае, попыток подражания и воспроизведения. Как пишет тут же Достоевский: «Увизжаться и провраться от восторга - это у нас самое первое дело; смотришь, года через два и расходимся врозь, повесив носы».
Надо ли напоминать, что ближайшим по времени опытом такого восторга было постсоветский, с его иллюзиями и крахами? Время воспроизведения, на ново-русский лад, западной демократии и рыночной экономики. Надежд, конечно, терять не стоит, но результатец-то, откровенно говоря, более чем посредственный, не оставляющий интеллигентному человеку ничего, кроме писания ядовитых фельетонов о новых русских, их нравах, обычаях и вкусах.
А главное, что интеллигентный русский человек выяснил, непосредственно ознакомившись с самим Западом, узнав его, так сказать, смиренную прозу, что демократия и рыночная экономика там, конечно, есть, но наличие таковых отнюдь не привело к расцвету высоколобой, «высокобровой» культуры. Культура-то - среднебровая. «Культурки не хватает», как говорили в известных кругах в незабвенные советские времена. Высшим культурным достижением считается Диснейленд и главный его обитатель Микки-Маус. Реальный Запад не такой, каким представлялся в западнических российских мечтах. И когда русский человек встречается с настоящим, реальным Западом, он приходит к выводу, что Запада, собственно говоря - его, западнического Запада - не было и нет.
Об этом еще Герцен писал в «Былом и Думах». В наше время наиболее впечатляющий пример такой аннигиляции Запада априори и Запада апостериори дал С.С.Аверинцев, с ужасом увидевший, что в Вене неправильно ставят «Кольцо Нибелунгов».
Поэтому в романе Татьяны Толстой «Кысь» происходят такие диалоги:
- Нужен ксерокс. - Это Лев Львович, мрачный.
- Не далее как сто лет назад вы говорили, что нужен факс. Что Запад нам поможет. - Это Никита Иваныч.
- Правильно, но ирония в том...
- Ирония в том, что Запада нету.
- Что значит нету! - рассердился Лев Львович. - Запад всегда есть.
- Но мы про это знать не можем.
- .....................................................................
- Ну как вы мыслите, - Никита Иваныч спрашивает, - ну будь у вас и факс и ксерокс... Что бы в с ними делали? Как вы собираетесь бороться за свободу факсом? Ну?
- Помилуйте. Да очень просто. Беру альбом Дюрера. Это к примеру. Беру ксерокс, делаю копию. Размножаю. Беру факс, посылаю копию на Запад. Там смотрят: что такое! Их национальное сокровище. Они мне факс: верните национальное сокровище сию минуту! А я им: придите и возьмите. Володейте. Вот вам и международные контакты, и дипломатические переговоры, да все что угодно! Кофе, мощеные дороги.... Рубашки с запонками. Конференции...
- Конфронтации...
- Гуманитарный рис шлифованный...
- Порновидео...
- Джинсы...
- Террористы...
- Обязательно. Жалобы в ООН. Политические голодовки. Международный суд в Гааге.
- -Гааги нету.
- Лев Львович сильно помотал головой, даже свечное пламя заметалось:
- Не расстраивайте меня, Никита Иваныч. Не говорите таких ужасных вещей. Это Домострой.
- Нет Гааги, голубчик. И не было.
В этом диалоге то еще замечательно, что он пародирует разговоры интеллигентов из «Одного дня Ивана Денисовича»: Цезарь объясняет кавторангу художественные прелести «Броненосца Потемкина», а кавторанг в ответ выражает полную готовность сожрать червивое мясо, из-за которого начался знаменитый матросский бунт. Вообще мне случилось уже говорить, что «Кысь» на лексическом уровне воспроизводит словесную ткань солженицынской повести, а сюжетно - роман Набокова «Приглашение на казнь». Но в отличие от кавторанга Толстая не согласна довольствоваться субпродуктами, даже если у них знаменитый брэнд-нэйм.
Есть, мне кажется, и другая причина отталкивания Толстой от западного мышиного рациона. Это как раз ее напряженное и чуть ли не органическое западничество. Ее волнует и, пожалуй, соблазняет судьба Набокова. Она ее на себя, похоже, не раз примеряла. В ее рассказах мастерски воспроизводятся набоковские интонации, да, пожалуй, и сюжеты. Призраки каких-то завлекательных возможностей являет Толстой этот двуязыкий змей.
В этом убеждает больше всего, как ни странно, статья Толстой - нет, не о Набокове, а о феномене Андрея Макина - того самого русского, который, научившись у бабки-француженки, застрявшей в советской России, чужому языку, сумел стать во Франции французским писателем. Во всяком случае преуспевшим французским писателем.
То, что Макин писатель небольшой и что его сочинения фальшивы, понять отнюдь не трудно. Я читал переведенные отрывки из его нашумевшего «Завещания Шарлотты» в журнале «Знамя». Фальшь в том, что о русской жизни, о русско-советских реалиях пишется по-французски, а потом это еще переводится на русский. В этих перемещениях литература исчезает. Даже из английской рецензии на очередной опус Макина, читанной в Нью-Йорк Таймс, видно, что эта литература - в сущности китч. Непонятно, что привлекает самих французов в этом казусе - может быть, действительно его, Макина, очень правильный французский язык. Французы в этом отношении пуристы и шовинисты. А писать по-французски, то есть литературные тексты писать, знаем мы из Эренбурга,- одновременно очень просто и очень трудно. Просто потому, что язык сам по себе очень литературен, сам являет некое художественное построение, а трудно потому, что каждый раз нужно что-то радикальное придумывать для преодоления этой общелитературной инерции. Скорее всего, Макин достиг первого уровня, когда писать по-французски легко. Плюс экзотическая биография, в век масс-медии способствующая всяческому паблисити.
Как бы там ни было, Татьяна Толстая уделяет этому байстрюку (или, по-западному, бастарду) повышенное внимание - большую, в сорок страниц статью под названием «Русский человек на рандеву». Ей-богу, сам по себе Макин художественного интереса не представляет. Куда интереснее интерес к нему Толстой. Она пишет:
Макин - не Набоков. Другой масштаб, другие запросы, другая предыстория. Странно и интересно, - нет слов, - видеть нам, пишущим русским ... как складывается судьба одного из нас на очередном витке судьбы российской словесности. Странно видеть, как, уходя из сферы притяжения русской литературы, русский человек, надев чуждый ему костюм чужого языка, не мытьем, так катаньем, не криком, так шепотом заставляет обратить на себя внимание совершенно чужих и равнодушных в сущности людей, чтобы, отчаянно жестикулируя, объясниться по поводу того, откуда, как, с чем и зачем он к нам пришел. Пришел все с тем же багажом путешествующего циркача: траченным молью зайцем из цилиндра, разрезанной пополам женщиной, дрессированными собачками: «Сибирью», «русским сексом», «степью», картонным Сталиным, картонным Берией (как же без него), картонными лагерями, - пришел, и ведь добился внимания, и ведь собрал все ярмарочные призы.
Можно ли назвать всю эту историю поучительной? Характерной? Опять-таки не знаю. Почти уверена, что в России - если говорить о премиях - Макину не достался бы ни тяжеловесный логовазовский «Триумф», ни надменный «Букер», ни суетливый «Антибукер», ни державные медальки госпремий, сомнамбулически пришпиливаемые к грудям награждаемых не читающим книжки Ельциным. ...
Хорошо бы это было? - спрашивает далее Татьяна Толстая. - Нет, нехорошо, несправедливо. В годы разброда и шатаний мы, я думаю, не настолько богаты, чтобы бросаться и таким диковинным свидетельством нашего существования, как этот словесный метис, культурный гибрид, лингвистическая химера, литературный василиск, который, если верить старинным книгам, являл собой помесь петуха и змеи, - нечто летучее и ползучее одновременно.
Хорошо, однако, то, что сама Толстая заслужила этот тяжеловесный логовазовский Триумф (вот и новые русские на что-то сгодились). И что не нужно ей ни ксероксов, ни факсов - что она самодостаточна и существует помимо перевода.
И мы охотно извиним ее женскую слабость - боязнь мышей.