"Как у Дюма" - Ветераны войны о войне и не только…(Елена Боннэр и Виктор Некрасов)

Елена Боннэр

Владимир Тольц: 10 дней назад мы отметили 70-летие начала Войны, оказавшейся одним из главных переломных моментов в истории России в ХХ веке. Сегодня я вновь хочу обратиться к этой теме в рамках проекта "Как у Дюма…", вспоминая двух замечательных ветеранов той войны, участников моих передач. Во второй половине радиочаса – Виктор Платонович Некрасов, 100-летие со дня рождения которого мы недавно отметили. Но прежде скончавшаяся 18 июня в США Елена Боннэр. Запись нашего интервью 1995 год, прозвучавшая в цикле моих передач "Победа полвека спустя". В начале той давней передачи я поблагодарил ветеранов, присылавших мне многочисленные в ту пору свои письма, и продолжил… "Читая и слушая их, я, как ни странно, все чаще думаю о тех тоже ветеранах и участниках войны, кто и по сей день вспоминает и говорит о ней с трудом. Не знаю почему, но среди них особенно много женщин. Одна из них – герой нашей сегодняшней передачи.

Мы знакомы уже лет 20, а то и больше. Бывало, я почти каждый вечер проводил на ее московской кухне, где и в ту давнюю пору толклось немало интересных людей и велось немало увлекательнейших разговоров и споров. Тема войны возникала в этих застольных беседах часто – то цитата из стихов, то рассказом о каком-то трагическом или смешном военном эпизоде. Но подробно о своей войне хозяйка никогда не распространялась. Много спустя ее муж записал в своих мемуарах:

"В первые дни войны Люся пошла в военкомат и вскоре уже ехала к фронту. В 1941 году она была санинструктором – выносила раненых. Большую часть войны медсестра, старшая медсестра на военно-санитарных поездах (сначала ВВСП – временный военно-санитарный поезд, потом, после контузии и госпиталя, ВСП – то же самое, без эпитета “временный”, соответственно вагоны, а не теплушки; и тот, и другой всегда переполнены сверх меры, всегда тяжелый изнурительный труд – уход за ранеными, стирка бинтов, рубка дров, всегда на каждой станции надо воевать с начальством, чтобы раненые были погружены, иногда – вблизи линии фронта – бомбежки). В 1945 году Люся – на разминировании в Карелии.
В октябре 1941 года – тяжелая контузия и ранение. Ее засыпало землей на железнодорожных путях, и только случайно группа моряков ее обнаруживает. Несколько дней она лежит ослепшая, оглохшая и лишившаяся речи; вероятно, именно последствия этой контузии потом привели ее к инвалидности.
Потом еще ранение. Недавно, собирая повсюду компрометирующий материал на мою жену, работники КГБ несколько часов допрашивали начальника санпоезда, в котором служила Люся. (Ему сейчас значительно больше восьмидесяти лет.) А он не мог сказать о ней ничего нужного: "Мы все ее очень любили"".

Владимир Тольц: Это отрывок из воспоминаний Андрея Дмитриевича Сахарова, написанных им в горьковской ссылке. А Люсю, его вдову Елену Георгиевну Боннэр, много спустя в ноябре прошлого года о войне, о Великой Отечественной, мне все же удалось разговорить. Было это еще до чеченской войны, иначе, знаю, мы встречались снова и в январе, разговор пошел бы по-другому. Но я пускаю запись такой, как она сделана тогда потому хотя бы, что никакой позор последующих войн не может перечеркнуть правды, той далекой уже победы 1945 года.
Итак, Елена Боннэр вспоминает.

Елена Боннэр: Моя война была, настоящая война очень короткая. Потом почти три года санитарного поезда и несколько месяцев до демобилизации в августе 1945 я была начальник медицинской части отдельного саперного батальона. Это был период конца войны и после войны уже.
Но я не люблю говорить о войне, может быть, потому что слишком много наговорено. И мое отношение в те годы очень резко поменялось к самой теме и судьбе, соответственно. Если, когда я была взята в армию, то первое ощущение было "в бой за Родину" и что это лучшая судьба, то очень скоро и особенно в госпитале после ранения у меня появилось, во-первых, чувство страха возвращения, во-вторых, чувство вины, что я ушла в армию добровольно, а бабушка с двумя малыми детьми осталась в ленинградской блокаде, блокадном городе. И это чувство вины меня преследует по сей день. Я не знаю, кому было хуже.

В конце 1941 года я была тяжело ранена и контужена, 26 октября 1941 года. И перед самым новым годом выписана из госпиталя в распоряжение РЭПа. Одно из очень острых чувств: я сидела в коридоре, такое страшное, холодное и пропахшее неприятными запахами помещение, отдав свои документы, и ждала, что дальше со мной будет. И такой холод в животе от страха, что снова я буду умирать в 19 лет! И у меня отнюдь не героические воспоминания были. Сложно объяснить, но я скажу, очень острые воспоминания о грязи, невозможности вымыться и о том, как менструальные бинты трут ноги. И я до сих пор не понимаю, почему это было самым острым ощущением.

А в конце войны, вернее, после 9 мая, когда, с одной стороны, было ощущение победы, с другой стороны, работа в саперном батальоне - это был Ругозерский район Карело-Финская ССР, тогда была, (может быть, еще ССР не была, но "Карело-Финская" уже называлось). Там не было планов минных полей, разминировали все на ощупь. И был период, когда девочек, подготовленных Осавиахимом, давали в помощь солдатам-минерам, и как все рвались.

Владимир Тольц: Рвались куда?

Елена Боннэр: Рвались, подрывались на минах, губили. С одной стороны - победа, с другой стороны - вот это...

Потом я вообще запретила себе говорить о войне, потому что с каждым годом все больше и больше после победы тема войны стала эксплуатироваться. Первое время я не могла для себя сформулировать это, но нечто раздражающее было. Став более зрелой, в 50-е годы, в 60-е, в 70-е, в 80-е, это нагнетание героической стороны, когда начинаешь понимать, что война - это главное, на чем живут наши правители, в смысле общения с народом. А подвиг-то народный, всерьез, не в кавычках, а не правителей.

Булат Окуджава (фонограмма):
"Ах, война, что ж ты сделала, подлая:
стали тихими наши дворы,
наши мальчики головы подняли,
повзрослели они до поры,
на пороге едва помаячили
и ушли за солдатом солдат...

До свидания, мальчики! Мальчики,
постарайтесь вернуться назад.

Нет, не прячьтесь вы, будьте высокими,
не жалейте ни пуль, ни гранат
и себя не щадите вы... И все-таки
постарайтесь вернуться назад".

Владимир Тольц: Полвека спустя после той страшной Великой войн, Елена Боннэр, одна из ее участниц, продолжает размышлять о ней сегодня.

Елена Боннэр: И вот сегодня, сейчас, у меня снова ощущение, какой же подмены, подлянки какой-то. Вот к 45-летию победы всем выжившим выдавали ордена Отечественной войны. Мне тоже. Но это за что? За то, что мы не погибли, и за то, что генетически или еще как-то мы сумели прожить дольше других. Ну, вот… Нельзя эксплуатировать тему войны. Я всегдашний сторонник, и это известно, Бориса Николаевича Ельцина. А когда он приехал в Ленинград, когда был юбилей снятия блокады, тоже прозвучали те же ноты брежневского, а до этого хрушевского и всех наших предшествующих периодов эксплуатации. Я понимаю, что твой жанр – разговор о войне в данном случае. Но я тоже очень боюсь участвовать в эксплуатации темы войны. При этом я ужасно боюсь войны. Я знаю, физически ощущаю, что это самое страшное, что есть в моей жизни. Но вместе с тем, я не могу сказать, что я безусловный пацифист. То же какое-то внутреннее раздвоение, расщепление что ли. Ничего не может быть безусловно.

Владимир Тольц: Война для вашего поколения стала как бы масштабно мерной единицей. Срок всей остальной жизни…

Елена Боннэр: О, да! Все меряешь на 4 года войны. Это не только песня Окуджавы "О, как нужны мне эти четыре года". А это вот срок. Война тогда казалась безумно долгой. Но оказалось, что война в Афганистане почти в 2,5 раза была дольше. Оказалось, что война в Карабахе уже тянется тоже больше, чем Великая Отечественная. Абхазия. Да, мой личный опыт. Мы провели с Андреем Дмитриевичем в Горьком без одного месяца 7 лет – почти две войны.

Владимир Тольц: Возвращаясь к тем спекуляциям на войне, которые начались сразу после ее завершения, спекуляциям политико-идеологического свойства. Я вот о чем хочу спросить. Мне кажется, что правители двух стран (страны-победительницы – России, Советского Союза, и побежденной Германии) ничего не могли дать своим людям, которые прошли эту войну. В России это как-то запечатлелось в довольно грубых фразах, анекдотах, высказываниях – за что боролись, за то и напоролись, проиграли бы войну – пили бы баварского пиво и т. д. Но в этой горечи этих фраз не находишь ли ты, что есть некая «правда жизни»?

Елена Боннэр: Правда есть, но не такая как «проиграли бы – пили баварское пиво». Я о войне знаю другую правду. В войну наш народ, советский народ стал народом. Война кончилась, мы опять стали винтиками, а если продолжать эти сравнения - быдлом, которое используется для всего на свете.

Мы с тобой говорили сейчас об эксплуатации темы войны и мира, соответственно, я вспомнила, как после смерти Брежнева почтальон в Горьком мне сказала: "Вот, хотела купить ковер, а теперь не знаю. Брежнев умер, может война будет". Это тоже эксплуатация темы войны. Мне бы хотелось, чтобы новая Россия, если она будет новой, не эксплуатировала бы эту тему.

А насчет того, что война нам ничего не дала, нам - участникам войны, если отвлечься от материальных благ и действий комитетов ветеранов и прочее, которые всегда первыми кричали "ура", где надо и где не надо, то, во-первых, она дала ощущение, что есть какая-то совершенно необъяснимая высшая близость людей перед лицом жребия. И то чувство, которое было во время войны, что после войны мы не станем снова теми, какими были до войны, оно очень ощутимо.

С другой стороны, есть какие-то глубокие несправедливости. Вот я знаю одну женщину, поколения моей мамы. У нее погиб сын на фронте. И она всегда (мне признавалась в этом) сдерживается, чтобы не проявить ненависть к выжившим на фронте. Вот что это жребий был, в котором не было правых и виноватых. Это ведь очень многие не понимают. А среди выживших при этом есть много и таких, о которых Быков в своем "Карьере" написал. Очень много лжегероизма, лжерассказов. Спукуляция.

Владимир Тольц: Ты, конечно, помнишь тех людей, с которыми бок о бок воевала. Ты знаешь, как сложилась их судьба после войны?

Елена Боннэр: У старшины Берновского (он был из Белоруссии, еврей) вся семья погибла в Белоруссии. Я с ним общалась до середины 50-х годов. Он даже в Ленинград приезжал, у меня останавливался. А потом как-то пропал. Новая семья у него завелась. Был ли он в ней счастлив – я не знаю. Я знаю, что гибель той семьи была совершенно непроходимой. Но это обыкновенная история семьи белорусских евреев.

Санитарный поезд тоже был войной, а не раем. Девочки из санитарного поезда со мной все общались до того, как я стала женой Сахарова. Когда мы вернулись в войну, я стала получать от некоторых из них письма, в которых они ужасно тяжело переживали то, что не могли переступить через какие-то годы. Одна девочка (сейчас на пенсии), старшая сестра в куйбышевской больнице, в Ленинграде была. Одна девочка в Израиль уехала. Одна живет в Молдавии, наиболее близкая мне из всех. Она не только переживала, что она меня бросила в такой тяжелый период, она мне очень подробно писала, как ее дочь ей выговаривала: "Вот, говорили, Лена, Лена, Лена, Лена, а когда с ней такое!..." Но вот те письма, которые я сейчас получаю, они совершенно удивительно ложатся на литературу.

Я была старшей сестрой санпоезда. Девчонки были, в общем, на уровне 7 класса общего образования. И вот кто-то мне из ребят, которым я показала одно письмо, говорят, ну, это же как в книге пишут, как я им Блока читала или еще что-то в этом роде. Действительно, литература получается. Я ужасно боюсь, что это может восприняться за подделку. Но это действительно так! Мне как раз Фиса написала, что Галька Дорфман уехала в Израиль совсем недавно.

Владимир Тольц: Эта передача пойдет в эфир в канун 50-летия Победы. Сейчас есть возможность что-то сказать тем людям, а их уже немного, с которыми ты лично воевала, твоим сверстникам по этому военному поводу.

Елена Боннэр: Мои сверстники тогда были добрыми и честными. Мы жили так, что не получится жить дальше, ну, значит, не получилось. Мне бы хотелось, чтобы они и в преклонном возрасте, в старости, остались такими же.

Владимир Тольц: А вот после войны, как менялось ваше отношение к ней, ваше восприятие жизни – ваше, то есть тех, кто прошагал эти военные годы в сапогах?

Елена Боннэр: Наверное, не менялось отношение к ней у меня. Я до сих пор не приемлю вот этой философии, что лучше бы нас победили. Я не приемлю той философии, что это была не наша война. Другое дело, что теперь я знаю, что ее можно было бы избежать, и развитие Европы и России было бы другим. Но отношение к самому факту остается у меня прежним. Я не приемлю эксплуатации этой темы. Она для меня в какой-то мере интимна. Я не знаю… Ну, вот так…

Булат Окуджава (фонограмма):
"Ах, война, что ж ты, подлая, сделала:
Вместо свадеб — разлуки и дым!
Наши девочки платьица белые
Раздарили сестренкам своим.
Сапоги... Ну куда от них денешься?
Да зеленые крылья погон...

Вы наплюйте на сплетников, девочки!
Мы сведем с ними счеты потом.
Пусть болтают, что верить вам не во что,
Что идете войной наугад...

До свидания, девочки! Девочки,
Постарайтесь вернуться назад!"

Владимир Тольц: Я продолжаю знакомить вас с выступлениями в моих передачах прошлых лет участников войны, 70-летие начала которой мы недавно отметили. Часто в этих передачах выступал один из мною наиболее любимых авторов – Виктор Платонович Некрасов, причем, автор переведенной на многие языки повести "В окопах Сталинграда" писал для моих передач не только о войне. Но о войне как-то по-особому.

Для начала позволю себе смешное воспоминание. С некоторых пор (это уже было во время начавшегося в Советском Союзе горбачевского правления) военные сюжеты Некрасова стали предметом особого внимания моей коллеги американки Эстер. Вообще-то, ее основной функцией на радио было сочинение для не знающего русский начальства в Вашингтоне коротких сообщений о теме и содержании той или иной передачи. Но сочувствующая начавшейся в СССР перестройке Эстер видела свою задачу шире.

В один прекрасный день она, Эстер, пригласила меня на ланч в нашей станционной кантине. И как только мы уселись за стол, стала жаловаться на головные боли, от которых ее спасает только красное французское. Заказали бутылочку "кот-дю-рон". Я уже по предыдущим ланчам догадывался, что за этим последует. И точно!

После первого стаканчика Эстер начала: "Я так люблю ваши передачи. А выступающего в них Некрасова, ну, просто обожаю! Но послушайте, вы же с ним ведете скрытую и последовательную борьбу с Горбачевым! А Горбачев мне тоже нравится. И Маргарет Тэтчер сказала, что ему можно доверять"…

Я хоть и ожидал каких-то претензий – опешил. Причем тут Горбачев?! - "Ну, как же! Горбачев объявил антиалкогольную кампанию. Он хочет спасти русский народ, страдающий от злоупотреблений некачественным алкоголем". Тут мы выпили с Эстер по второй, и она продолжила: "Послушайте, что постоянно рассказывает Некрасов в ваших передачах? То как он вместе с Егоровым и Кантарией, водрузившими в 1945 советский флаг над рейхстагом, приехал после войны в Берлин, но рейхстага так и не увидел. Поскольку все трое пропьянствовали в подразделениях советской группы войск… То, как он напился в день начала войны, то, как они выпивали в окопах Сталинграда... Это же скрытая пропаганда против антиалкогольных начинаний Горбачева"!

Я сказал, что не разделяю этого суждения – по третьей с ней пить не стал. Добавил, что могу дать телефон Виктора Платоновича, и она, если не одумается, может сама сообщить ему свое мнение. "Нет, - запричитала Эстер. – Я так люблю Некрасова, и ваши передачи тоже люблю. Вот вы на днях летите в Париж, вы и должны сказать ему это, как редактор, только деликатно скажите. Я ведь его просто обожаю!".

…Мы сидели с Виктором Платоновичем в кафе, неподалеку от парижского бюро Свободы на авеню Рапп. Уже все вроде обговорили – и планы ближайших выступлений, и записи глав из "В окопах Сталинграда", и об общих друзьях и знакомых. Я заказал кофе с коньяком. От коньяка Некрасов отказался. Хлопнув рюмашку для храбрости, я начал: "Тут вот еще что…" и рассказал об Эстер. "Глупость, не обращайте внимания", - смущенно завершил я свое курьезное повествование. "Ну, почему же", - возразил Некрасов. Он даже приосанился как-то, попросил себе коньяка и, чокнувшись, наконец, со мной, торжественно произнес: "За встречу и наш ответ руководящим товарищам!"

Наш ответ Керзону превзошел все мои ожидания.
К 9 мая совсем уж разболевшийся Виктор Платонович прислал текст, начинавшийся словами "Не с кем стало выпить в Париже в День Победы, да я и не пью". Дальше следовало объяснение – не пьют, во-первых, потому что в Париже празднуют День Победы не тогда, когда у нас, во-вторых, потому что не с кем. Хорошо бы с однополчанами, да, где они и т. д. про одиночество в этот день, и про то, что не с кем.

К сожалению, текст этот и фонограмма его замечательного прочтения автором, несмотря на мою помету для радиоархива "хранить вечно", не сохранились. То ли кто затаскал это по начальству, демонстрируя наши с Некрасовым коварство и непокорность (ведь все это "на ура" я запустил в эфир), то ли еще что – не знаю. Помню только, что под напечатанным на машинке текстом Виктор Платонович от руки дописал для меня (на фонограмме этого не было): "А теперь, Володя, я пойду и выпью свои фронтовые 150. Все-таки – День победы".

…Из тех военных выступлений Некрасова в моих программах я через несколько лет после его кончины нашел в нашем аудиоархиве лишь одну запись, которую и воспроизвел тогда, в полувековой юбилей Сталинградской битвы. Вот фрагмент той февральской передачи 1993 года.

…Мы поговорим о разном – о новом российском историческом журнала, о старом как мир принципе замалчивания истории, о Ленине и румынском золоте, о первых русских командировочных в Западной Европе. Но прежде всего я хотел бы еще раз сказал о юбилее, которому немало уделено сейчас место и на страницах российской печати – о 50-летии Сталинградской победы. Я не стану обращаться к анализу Сталинградской битвы и ее историческому значению. Просто как память о тех давних уже днях я хотел бы, чтобы вы услышали одного из участников битвы за Сталинград и участника нашей передачи, автора замечательной книги "В окопах Сталинграда" Виктора Платоновича Некрасова. Незадолго до своей кончины в 1987 году Виктор Платонович начитал главы из своей в ту пору запрещенной в СССР книги в нашей парижской студии.

Виктор Некрасов: "К вечеру я совсем уже пьян. От воздуха, солнца, ходьбы, встреч, впечатлений, радости. И от коньяка. Хороший коньяк! Тот самый, чумаковский, шесть звездочек.
Сквозь вывалившуюся стенку виден Мамаев, труба "Красного Октября", единственная так и не свалившаяся труба. Все небо в ракетах. Красные, синие, желтые, зеленые... Целое море ракет. И стрельба. Целый день сегодня стреляют. Из пистолетов, автоматов, винтовок, из всего, что под руку попадется. "Тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та-та..." Ну и день, бог ты мой, какой день! Откинувшись на солому, я смотрю в небо и ни о чем уже не в силах думать. Я переполнен, насыщен до предела. Считаю ракеты. На это я еще способен. Красная, зеленая, опять зеленая, четыре зеленые подряд. Чумак что-то говорит. Я не слушаю его. - Отстань. - Ну, что тебе стоит... Просят же тебя люди. Не будь свиньей. - Отстань, говорят тебе, чего пристал. - Ну, прочти... Ну, что тебе стоит. Хоть десять строчек... - Каких десять строчек? - Да вот. Речугу его. Интересно же... Ей-богу, интересно. Он сует мне прямо в лицо грязный обрывок немецкой газеты. - Что за мура? - Да ты прочти. Буквы прыгают перед глазами, непривычные, готические. Дегенеративная физиономия Гитлера - поджатые губы, тяжелые веки, громадный идиотский козырек. "Фелькишер беобахтер". Речь фюрера В.Мюнхене 9 ноября 1942 года. Почти три месяца тому назад... "Сталинград наш! В нескольких домах сидят еще русские. Ну, и пусть сидят. Это их личное дело. А наше дело сделано. Город, носящий имя Сталина, в наших руках. Величайшая русская артерия - Волга - парализована. И нет такой силы в мире, которая может нас сдвинуть с этого места. Это говорю вам я - человек, ни разу вас не обманывавший, человек, на которого провидение возложило бремя и ответственность за эту величайшую в истории человечества войну. Я знаю, вы верите мне, и вы можете быть уверены, я повторяю со всей ответственностью перед богом и историей,- из Сталинграда мы никогда не уйдем. Никогда. Как бы ни хотели этого большевики..." Чумак весь трясется от смеха. - Ай да Адольф! Ну и молодец! Ей-богу, молодец. Как по писаному вышло. Чумак переворачивается на живот и подпирает голову руками. - А почему, инженер? Почему? Объясни мне вот. - Что "почему"? - Почему все так вышло? А? Помнишь, как долбали нас в сентябре? И все-таки не вышло. Почему? Почему не спихнули нас в Волгу? У меня кружится голова, после госпиталя я все-таки слаб. - Лисагор, объясни ему почему. А я немножко того, прогуляюсь. Я встаю и, шатаясь, выхожу в отверстие, бывшее, должно быть, когда-то дверью. Какое высокое, прозрачное небо - чистое-чистое, ни облачка, ни самолета. Только ракеты. И бледная, совсем растерявшаяся звездочка среди них. И Волга - широкая, спокойная, гладкая, в одном только месте, против водокачки, не замерзла. Говорят, она никогда здесь не замерзает. Величайшая русская артерия... Парализована, говорит... Ну и дурак! Ну и дурак! В нескольких домах сидят еще русские. Пусть сидят. Это их личное дело... Вот они - эти несколько домов. Вот он – Мамаев курган, плоский, некрасивый. И, точно прыщи, два прыща на макушке - баки... Ох, и измучили они нас. Даже сейчас противно смотреть. А за теми вот красными развалинами,- только стены как решето остались,- начинались позиции Родимцева - полоска в двести метров шириной. Подумать только - двести метров, каких-нибудь несчастных двести метров! Всю Белоруссию пройти, Украину, Донбасс, калмыцкие степи и не дойти двести метров... Хо-хо! Где-то высоко-высоко в небе тарахтит "кукурузник" - ночной дозор. Над "Баррикадами" зажигаются "фонари". Наши "фонари", не немецкие. Некому уже у немцев зажигать их. Да и незачем. Длинной зеленой вереницей плетутся они к Волге. Молчат. А сзади сержантик - молоденький, курносый, в зубах длинная изогнутая трубка с болтающейся кисточкой. Подмигивает нам на ходу: - Экскурсантов веду... Волгу посмотреть хотят. И весело, заразительно смеется".
Владимир Тольц: Виктор Платонович Некрасов говорил в моих передачах не только о войне, в которой ему довелось участвовать. Его вообще интересовала история, история современником и участником которой он был. И то, что в этой истории от нас постоянно пытаются скрыть. Любое раскрытие такого рода исторических тайн и умолчаний он воспринимал как-то лично и восторженно. К примеру, когда в 1986-м в Лондоне был опубликован исторический очерк Бранко Лазича о тайном хрущевском докладе на ХХ съезде, Некрасов немедля предложил рассказать об этой работе по радио.

С высоты нашего сегодняшнего знания о предмете работа Лазича представляется хрестоматийной, а в некоторых своих частях устаревшей и неточной. Но вот рассказ Некрасова о ней (запись, к счастью, сохранилась) остается абсолютно незаржавевшей фиксацией мировосприятия и настроения того времени. Однако, послушайте сами.

Виктор Некрасов: Подумать только, доклад, который вверх тормашками перевернул весь мир, нигде и никогда не был официально напечатан. Произнесен он был Хрущевым в ночь с 24 на 25 февраля 1956 года, но в "Правде" от 26 февраля о нем ни строчки не упоминалось. Сообщалось только, что ХХ съезд закончил в Кремле свою работу и все!

Представители братских Компартий на это закрытое чтение приглашены не были. На следующий день руководителям делегаций вручили по кассете с записью доклада о культе личности и его последствиях. Тут же они должны были ее, кассету, возвратить. Каждый из них волен был сообщить или умолчать другим членам делегации о ее содержании. Пальмиро Тольятти на вопрос второго человека в итальянской Компартии о содержании доклада ответил, что все это чепуха, не имеющая никакого значения. Умнейший из всех вождей западных Компартий сразу же уловил взрывчатую силу доклада Хрущева, поэтому действовал с величайшей осторожностью.

Все это и много других деталей воистину исторического съезда я узнал только через 30 лет после того, как прослушал хрущевский доклад на закрытом партсобрании в исполнении Лени Серпилина, лучшего чтеца нашей писательской парторганизации. Узнал я это из книги Бранко Лазича, только что вышедшая в лондонском издательстве. До этого на русском языке полностью доклад был опубликован только один раз – во Франкфурте, но текст точный. Не был он издан никогда ни в одной из стран социалистического лагеря, ни одним коммунистическим издательством в буржуазных странах. И только в материалах ХХ съезда, изданных в конце 1956 года, есть упоминание о докладе. Текст даже в кратком изложении не приводится.

Первое сообщение о докладе Хрущева появилось в "Нью-Йорк Таймс" от 16 марта в статье московского ее корреспондента Харрисона Солсбери. На следующий день агентство "Рейтер" с большей точностью передало пересказ доклада. Весьма смягченное резюме его появилось во французской "Юманите" в трех номерах за 19, 20 и 21 марта. И только 28 марта "Правда" печатает статью под заголовком "Почему культ личности чужд марксизму-ленинизму", в которой Сталин критикуется, но о докладе опять-таки ни слова! И только через три месяца после того, как доклад был прочитан с трибуны, полный текст его опубликовала все та же "Нью-Йорк Таймс" 4 июня, парижская "Ле Монт" – 6 июня.

Как же он туда попал? Вот что пишут об этом два мемуариста – американский посол в СССР Чарльз Болен и Никита Хрущев. Первый из них пишет: "В конце мая я получил из Вашингтона текст этого доклада, который попал в руки американской разведки из Варшавы". Хрущев же в своих воспоминаниях детализирует: "Во время работы съезда умер товарищ Берут. После его смерти началась неразбериха. И наш документ попал в руки некоторых польских товарищей, враждебно настроенных по отношению к Советскому Союзу. Они его размножили, и один экземпляр был продан за крайне низкую цену". Бранко Лазич уточняет - за 300 долларов. "По всей вероятности, никогда еще документ такой беспредельно исторической важности не был куплен за столь низкую цену, - пишет он и добавляет. – К тому же можно считать его первой акцией самиздата в послесталинское время".

Долгое время, практически до сегодняшнего дня, советские руководители темнят с этим докладом. Даже сам Хрущев на вопрос журналиста - Что вы можете сказать по поводу доклада, который вам приписывают? – отвечал: "Я об этом ничего не знаю. Обращайтесь к Аллену Даллесу, к американской разведке".

Но, так или иначе, темнят или не темнят, но доклад был произнесен Хрущевым на ХХ съезде. Текст, правда, написан был Поспеловым, тем самым, который был автором краткой биографии товарища Сталина, осужденный на том же самом съезде. Но автором, инициатором этого доклада, был Хрущев! Лично он! И этим он вошел в историю. Не будет кривить душой. При жизни мы его только ругали – и за кукурузу, и за Пастернака, и за гидропонику, за кубинский кризис, за сбитого Пауэрса. Вспоминаю, как мать отчитывала меня с приятелями: "Посмотрите, какая погода, какое солнышко, а вы сидите, курите и все Хрущева поносите с утра до вечера". Что и говорить – поносили с утра до вечера. А теперь, через столько лет, не стыжусь признаться – из всех советских царей, из всех вождей хорошим мы обязаны только одному Хрущеву и в первую очередь за разоблачение Сталина.

Как могло все это произойти? Малокультурный, необразованный человек, оказавшийся хозяином 200-миллионной страны, отваживается вдруг разоблачить и осудить человека, перед которым не только преклонялся, но и выполнял все его указания, но даже плясал гопака по мановению его пальца. Элементарная месть, пинок в спину поверженного льва? Нет, не это. Более того, затеять всю эту историю было не так уж просто, даже опасно.

Старики – Ворошилов, член Политбюро с 1926 года, Молотов с 1926, Каганович с 1930 – явно были против. На предложение Хрущева - организовать специальную комиссию по расследованию деятельности Сталина - они не без резонно заявляли, что нам придется говорить о нашей собственной роли во время Сталина. И представляете, что за этим последует?! Наконец, что вас заставляет действовать таким образом? Это последнее им особенно трудно было понять. Хрущев напоминает им о принципе демократического централизма, настаивает, что на съезде партии нужно обсудить дело Сталина, говорит о моральном значении появления первых, недавно освободившихся зэков. К тому же заявляет, что каждый член Политбюро имеет право обратиться к съезду и выразить свою собственную точку зрения, даже если она расходится с генеральной линией, намеченной в основном докладе. Может быть, именно это, последнее, вывело стариков из равновесия. А может быть и раболепство перед новым секретарем более молодых – Булганина, Сабурова, Первухина, Кириченко, Суслова. Все они стали членами Политбюро значительно позже – после 1948 года. Но так или иначе комиссия была создана под председательством Поспелова, доклад ею написан, и в ночь с 24 на 25 февраля зачитан Хрущевым на закрытом заседании съезда, на котором присутствовало 1436 делегатов. И джинн был выпущен из бутылки.

О последствиях этого акта, о злоключениях несчастного джинна, которого усердно пытаются загнать сейчас обратно в бутылку, говорить не буду. За 30 лет сказано об этом предостаточно. Но отдать должное автору всего происшедшего я считаю своим долгом. Я 30 лет пробыл в рядах этой партии и хорошо представляю себе, как непросто было Хрущеву добиться этого воистину исторического решения – разоблачить Сталина. Для этого мало обладать смелостью и хитростью. Для этого над еще иметь и сердце, а оно у этого пьяницы, болтуна и клоуна, как мы его называли, было. Хотя именно этот орган больше всего мешает делу строительства коммунизма. Поэтому с Никитой и расправились…