Елена Боннэр: "Мы – реликтовое излучение…"

Владимир Тольц: 18 октября в Москве на Востряковском кладбище, там, где покоится Андрей Дмитриевич Сахаров, был погребен прах его скончавшейся в США жены Елены Георгиевны Боннэр. Я виделся с ней в последний раз за год до этого – в октябре 2010 года. Вместе мы провели неделю в доме на Кейп-Коде в километрах 120 от Бостона. Все эти дни разговаривали о разном. Вспомнили общих знакомых, тех, кого уже нет с нами, и тех, кто живет ныне новой жизнью. Спорили о правозащитниках и политике - американской и русской. Рассуждали об эмиграции, о жизни на Западе и в России. Рассказывали друг другу о наших детях и внуках. Мы понимали, что видимся в последний раз и поэтому, наверное, говорили и говорили и не могли наговориться.

Поначалу я думал записать с Еленой Георгиевной, с Люсей, как называли ее близкие, какое-то интервью для этой программы, хотя и техники не было подходящей, а главное никакого интервью не получилось. Несколько дней мы, включая "рекордер", просто записывали фрагменты своих бесконечных разговоров. Часть этих записей я хочу сейчас предложить вашему вниманию. Поясню, на всякий случай, что упоминаемая в них Татьяна Великанова, Сергей Ковалев, Светлана Ганнушкина, Белла Коваль – известные правозащитники. А Белла ныне руководитель архива Андрея Сахарова.

Итак, мои последние разговоры с Еленой Боннэр, октябрь 2010 года.

Владимир Тольц: Вот мы знакомы уже, дума, 40 лет. Время не малое. Как говорится, времена меняются и мы в них. - Жизнь прошла... Как ты ощущаешь эти изменения за эти годы? Мне это хочется сравнить со своим пониманием. 40 лет! Для тебя это, конечно половина жизни. Я понимаю, что для всего вашего поколения то, что произошло в первой половине, может быть, всегда это и для всех – это наиболее важно. А тут еще война.

Елена Боннэр: Конечно.

Владимир Тольц: А потом? Вот начиная с начала 70-х годов, что изменилось в людях, в ситуации? Как ты это воспринимаешь, кроме процесса нашего естественного старения?

Елена Боннэр: Я тебе скажу, в той среде, в которой мы жили в 70-е годы, в так называемой диссидентской, все люди были не профессионалами. Не в том плане, что они плохо или непрофессионально делали свою работу, а они не делали ее профессиональной с точки зрения своего существования. Сегодня правозащитное сообщество – это сообщество, аналогичное чиновничьему.

Владимир Тольц: Ситуация вообще изменилась. Сейчас нет диктаторов даже в Африке, которые бы не клялись правами человека…

Елена Боннэр: Это все – на здоровье. Кстати, в Америке слова "права человека" при черном президенте исчезли из лексикона политиков и даже общественных деятелей. И не только слова, но и суть исчезла. На самом деле, это явление, которое Сахаров в какой-то момент, между прочим, украв у меня выражение, назвал "идеология защиты права человека" не существует сегодня. Существует совершенно неимоверное количество правозащитных организаций. Они растут с такой же геометрической прогрессией как растет административное чиновничество. Меркантильное сознание проникло в правозащитную среду. И оказалось, что оно победило идеологию прав человека.

Владимир Тольц: Правозащитникам в каком-то смысле стало быть выгодно?..

Елена Боннэр: Да. И правозащитники ищут, где похлебнее.

Владимир Тольц: Может быть, это такое грубое объяснение….

Елена Боннэр: Нет, это четкое совершенно объяснение. Я понимаю, на самом деле, человек ищет лучше, где лучше. Между прочим, многие эмигранты за этим же ехали – не за какой идеологией. Многим эмигрантам так же, как и всему российскому народу само в философском плане понятие "свобода" было до лампочки. Свобода даже как понятие ассоциировалось не с духовным явлением, а с меркантильными.

Владимир Тольц: Для многих все-таки той эмиграции, начиная с 70-х годов, да и потом тех, кого я уже видел на Западе более поздней волны, существенной мотивацией была…

Елена Боннэр: Свобода печати.

Владимир Тольц: Нет.

Елена Боннэр: Судьба мальчиков.

Владимир Тольц: Детей. Что будет с детьми..

Елена Боннэр: Оправданно. Я не упрекаю. Я просто говорю, что так. А судьба детей. Я тебе просто могу напомнить историю одну коротенькую. Когда я отказалась от своего партбилета на бюро горкома, а сопровождавшая меня туда секретарь нашей парторганизации, очень хорошая женщина, закричала на все это заседание: "Лена, что же ты делаешь, у тебя же дети!" Это совершенно искренний всплеск.

Владимир Тольц: Да. Эта мотивация в самых разных трансформациях свойственна…

Елена Боннэр: Ну, вот, правильно – у меня дети. И очень вскоре я не имела надежды на то, что мы потом когда-нибудь будем взад-вперед ездить, я встала перед проблемой лишиться детей. Так ведь было.

Владимир Тольц: Да.

Елена Боннэр: Это часть чего-то.

Владимир Тольц: Правозащитниками не исчерпывается вся многозначность того общества, в котором мы жили.

Елена Боннэр: Конечно – нет.

Владимир Тольц: А что же изменилось в той более широкой жизни до этих пор?

Елена Боннэр: Может быть, я даже не в праве об этом говорить, я сижу здесь, в Америке, в очень странном положении. Отказавшись от отечественных благ, не благ, - я даже не знаю, как это называть,- того социального минимума, который дает Россия своим гражданам, ветеранам, Бог знает кому, я ведь не приняла и американских. Я сама по себе. Я ни одному государству ничем не обязана и не в тягость.

Владимир Тольц: А вот я хочу понять, почему ты, например, так давно уже здесь живя, в общем, не имея возможности (чисто физически) ездить в Россию, почему ты не взяла американское гражданство?

Елена Боннэр: До тех пор, пока я еще не чокнулась головой и что-то могу сказать по каким-то темам, может быть, из-за того, что я в отрыве от конкретной земли не точна или еще что-то такое, но все-таки я высказываю свое мнение. Мне кажется, что я не в праве, живя на американском иждивении, соваться в российские дела. Это мое личное ощущение. Я даже не могу назвать это убеждением. Но вот ощущение, что жить на американском довольствии, как говорили в армии – "поставьте меня на довольствие, вот мой аттестат", и при это высказывать мнение и об Америке, и о России, которая меня по-прежнему задевает, царапает очень глубоко, до самого сердца, ну, вот не имею я права говорить тогда. Вот так мне кажется. Между прочим, многие из моих друзей говорят: "Дура ты! Подумаешь! Все уезжают, получают страховки, квартиры, то, другое, третье ". Все могут, а я не могу…

Владимир Тольц: Да, среди наших общих знакомых, те же правозащитников, есть такие люди, которые, с одной стороны, получили американское гражданство, с другой стороны, активно участвуют в русской, скажем, общественной жизни.

Елена Боннэр: Но я ведь и американского гражданства не хочу получать! У меня давно срок на него, но я не хочу.

Владимир Тольц: По крайней мере, мне это понятно.

Елена Боннэр: Тебе понятно. Я думаю, что очень многим непонятно. Ну, что делать?! В конце концов, мы живем не только для того, чтобы тебя поняли соседи, а еще для чего-то. Я даже иногда завидую – думаю, черт подери, им там еще SSA какой-то (дополнительные выплаты социального обеспечения.— В.Т.), билеты бесплатные дают, еще чего-то там бесплатное дают…

Владимир Тольц: Идеи Андрея Дмитриевича Сахарова – воплощение, если угодно, с одной стороны, а, с другой стороны, трансформация за этот великий срок, о котором мы с тобой говорим. Смотри, конвергенция, на самом деле, о которой так Сахаров говорил с полным вожделением (это не то слово!), но он желал конвергенции систем...

Елена Боннэр: С придыханием.

Владимир Тольц: Да. Она произошла…

Елена Боннэр: Она произошла с точностью до наоборот. Все худые черты капитализма адаптировались в России. И многие из худых черт социализма адаптировались на Западе.

Владимир Тольц: Вывод – это была ошибочная концепция?

Елена Боннэр: Нет, концепция не была ошибочной. Ошибочный путь политиков реальных и нравственный уровень реальных политиков. Конвергенция по Сахарову рассчитана на то, что ее будут делать, создавать люди типа Сахарова. А их нет.

Владимир Тольц: Конечно! Тут-то и ошибка. Он не рассчитывал на реальных людей.

Елена Боннэр: Да.

Владимир Тольц: Причем, для меня существенно, что Андрей Дмитриевич был - так как я его понимал и то, что я видел - человек, один из немногих из этого круга очень реально оценивавших потенциал правителей, к которым он иногда обращался, человек, который лучше других, лучше всех известных мне диссидентов, понимавший механику власти и возможности ее трансформации. Он не учитывал в своих построениях диапазон моральных возможностей ее, вообще, этот фактор не учитывал.

Елена Боннэр: Делал расчет на политиков, которые были бы… Я сейчас назову имя Тани Великановой.

Владимир Тольц: Таня Великанова не была политиком!

Елена Боннэр: Таня Великанова не была политиком.

Владимир Тольц: Конечно!

Елена Боннэр: А вот расчет был на Таню Великанову.

Владимир Тольц: Не удивительно, что никто из диссидентов в классическом понимании этого слова после кончины Андрея Дмитриевича, а он несомненно был политиком, и, пожалуй, разве что Сережи Ковалева никто политиком не стал. Или я ошибаюсь?

Елена Боннэр: Да, вроде не стал. Был там Револьт Пименов, но очень рано умер. Потому что старые правозащитники, диссиденты в массе своей, кроме двух-трех - Люды Алексеевой еще кого-то, - не стали и новыми правозащитниками. Они ушли от этого, от чиновничества. Они ушли.

Владимир Тольц: Как думаешь, почему?

Елена Боннэр: Я думаю, что (в этом то, что я скажу, нет упреков в безнравственности) нравственный уровень, планка другая. Я не знаю. Другая планка – вот и все. Какая трансформация.

Владимир Тольц: Вместе с тем, как говорится, свято место пусто не бывает. В политику пришли некие другие самые разные люди, многим из которых идея Сахарова отнюдь не были чужды.

Елена Боннэр: Не плохие и не хорошие – другие!

Владимир Тольц: Так как изменилось поле российской политической жизни?

Елена Боннэр: Я тебе могу просто пример привести. Предположим, Хельсинкская группа стала образовывать с высокими окладами какие-нибудь новые там подразделения. Предложили бы Белле Коваль перейти на какую-то должность в это новое подразделение на зарплату на порядок высшую. А Белла Коваль тоже живой человек. У нее дети, внуки и будь здоров, сколько этого. Но я знаю, что Белла не уйдет! Понимаешь?

Владимир Тольц: Да, для Беллы этот Сахаровский музей – это дело ее жизни.

Елена Боннэр: Да. А для нынешних правозащитников, я не знаю, кроме Ганнушкиной и еще 2-3, это не дело, это работа. Никакого упрека в этом нет. Они делают много хорошего, но их больно много. Меня поражает в той же Америке очень много волонтеров. В России совершенно нет волонтеров, даже в таком месте как Сахаровский музей.

Владимир Тольц: Мне кажется, ты тут не права. Вот я, например, пусть немного представляю деятельность такой организации как Архандзор – сохранение памятников в Москве. Масса волонтеров. Это абсолютные волонтеры. Вот один из примеров.

Елена Боннэр: Я согласна. Волонтеры эти, волонтеры Химкинского леса. Но это другие… Их же за правозащитников даже не держат.

Владимир Тольц: Может быть. Но вот тот же "Мемориал", деятельность которого я пусть поверхностно, но представляю. Когда я бываю в Москве, я бываю у них. Масса волонтеров. Именно людей в ущерб, если угодно в ряде случае, о которых я могу, знаю, своему благосостоянию.

Елена Боннэр: Мое суждение субъективно. Надо воспринимать коррекцию, потому что я же живу в отрыве.

Владимир Тольц: Но вместе с тем, конечно, ты права. Это я как раз хочу понять, как ты чувствуешь. Изменилось что-то, если угодно, в идеологии просвещенного класса, в идеологии того, что раньше называлось интеллигенцией? Может быть, она исчезла, как говорят многие?

Елена Боннэр: Я давно считаю, что когда-то был "круглый стол" – там Окуджава, Искандер, еще кто-то участвовал. Советская еще даже интеллигенция. Вскоре после смерти Андрюши, я тогда сказала, что нету интеллигенции, пропал этот слой населения России. Его нет. Есть образованные, которые немножко волнуются об общественной жизни в стране. Есть образованный широкий круг, который больше всего волнуется по поводу своего места в науке или в литературе, или в живописи. А на общество, в общем, положил. Этот самый смысл интеллигенции –
"От ликующих, праздноболтающих
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви".
- Нет его. Все!

Кстати, когда я в первый раз встречалась с папой Римским, (тем еще), мы с ним с ходу подружились на стихах – на Некрасове. Потому что он сказал такую фразу, что у них в доме то ли столовался, то ли квартировал какой-то русский студент. А он был мальчишкой-гимназистом, совсем маленьким. И вот этот самый студент-квартирант читал Некрасова ему без конца. Нет этого класса. И даже то, что я цитирую эти строчки, на самом деле, современному "интеллигенту" смешно – нашла старуха, что цитировать!..

Владимир Тольц: С другой стороны, подумай, это же естественный процесс – исчезновение одних классов…

Елена Боннэр: Интеллигенция родилась во второй половине XIX века и умерла к концу ХХ. Все! Не надо говорить о русской интеллигенции. Нет! Есть точно такой же, как на Западе ителлектуально образованный слой. Но если в интеллигенции главным было нравственное служение, то здесь служение науке, литературе, искусству, многому хорошему, но другое!

Владимир Тольц: Надо отдать должное, что некое обращение к этим ценностям ушедшего прошлого, мы можем наблюдать и сейчас, когда, скажем, Сережа Ковалев выступает против реальполитик и говорит, что современный интеллектуальный класс не может быть вне политики, просто Realpolitik должна быть достоянием прошлого, должна быть новая политика, основанная на нравственности – это, по сути дела, обращение к ценностям прошлого.

Елена Боннэр: Конечно. Но Сережа Ковалев, прости меня, в этом обществе архаичен так же, как и я. Мы реликты.

Владимир Тольц: Может быть, но он так не считает.

Елена Боннэр: Это его личное дело, а я считаю. Правда, Андрей Дмитриевич когда-то говорил: "Хочешь я расскажу тебе о моем самом любимом". И я думаю, что там может быть любимое, кроме меня? А он говорит – идем по Жуковке, темное небо, звезды, реликтовое излучение. Так вот мы – реликтовое излучение. По реликтовому излучению можно многое изучать в астрономии, но оно реликтовое.

Владимир Тольц: Свет погасших давно звезд реально.

Елена Боннэр: И Сахаров тоже… Хотя все время устраивают какие-то конференции "Идеи Сахарова сегодня" и прочее. Сахаров – реликтовое излучение. Оно может быть у некоторых людей самым любимым, как у Сахарова реальное реликтовое излучение, но оно реликтовое.

Владимир Тольц: Наши последние разговоры не были как-то тематически регламентированы. Стараясь проговорить все, мы часто перескакивали с сюжета на сюжет, с воспоминаний на рассуждения о сегодняшнем дне. В какой-то момент договорились вспоминать самое-самое в жизни – самое плохое и самое хорошее, самое вкусное, самое страшное и т. д.
Тут я и спросил Люсю, а каково твое самое первое воспоминание?

Елена Боннэр (фонограмма 2010 г): Я помню землетрясение в Чите. Я думаю, что мне было 2 года. Потому что я очень отчетливо помню столовую в нашем доме. Я сидела в таком детском кресле. Муж двоюродной бабушки, муж бабушкиной сестры Моисей Леонтьевич, схватил меня. Его сестра сидела за столом. Мамы-папы не было. Мы выскочили на улицу. Я впервые увидела ночное небо со звездами. Меня не успели одеть, а Моисей Леонтьевич был в шубе. И я внутри шубы была у него на руках. Я смотрела на небо. И ощущение этой шубы… И очень благополучное чувство то ли от шубы, то ли от неба, оттого, что это землетрясение. Я помню, как все вскочили из-за стола, а там была люстра с такими роговиными, она закачалась. Это первое мое воспоминание.

А второе мое воспоминание очень жестокое. У меня была няня Тоня. Приехал какой-то дед, и она мне стала говорить, что это твой папа. Я очень на нее разозлилась, что она такие дурацкие сказки сочиняет.

Владимир Тольц: А вообще, первое воспоминание о родителях?

Елена Боннэр: Маму помню и папу помню. Приблизительно в то же время, когда мне было 2 года с небольшим, я начала уходить со двора. Меня ловили в разных частях города Читы. Я пришла в бильярдную, где Алиханов с кем-то из друзей гонял шары. Он ужасно рассердился даже не на меня, схватил меня на руки и понес домой. Видимо, это очень близко было. Он ужасно ругал Тоню.

Владимир Тольц: Первые воспоминания от Москвы.

Елена Боннэр: Еще одно очень интересное воспоминание. Уже мама и Алиханов уехали в Ленинград. Я ехала с Ботаней и с его братом, дядей Моисей – Моисеем Матвеевичем Рубинштейном, между прочим, основателем Иркутского университета. Совсем недавно в Иркутском университете, наконец, прибили доску, на которой это написано. Основан университет в 1919 году. Мы ехали в Москву втроем. Я помню, что почти на каждой остановке мы встречались с кучей родни – то в Черенково, то еще где-то. И кто-то из родни мне подарил… И это очень важный момент, потому что я пропустила еще одно воспоминание тоже двухлетнего возраста. Я знаю, что мне было 2 года по рассказам. На Дальнем Востоке существует курорт, теперь довольно известный Дарасун. Основал этот курорт (я не знаю, как это называется в родственном отношении) врач Григорий Матвеевич Берейтский, муж Ботаниной младшей сестры. И мы ехали на Дарасун после землетрясения, потому что ехали на лошадях. Был сильный ветер и сильный дождь. Потом тоже было звездное небо. Сам Дарасун я не помню. Но я помню, что у Нюси, дочери дяди Гриши, основателя этого курорта, был целлулоидный большой пупс. И она не давала (она была старше меня года на 4) мне с ним играть. Я все время ловила момент, когда Нюська уходила куда-нибудь во двор или гулять, и скорее хватала за эту куклу. Я помню, что это было каким-то очень важным содержанием моей жизни – ухватить момент и поиграть с чужой куклой.

Владимир Тольц: Поскольку ты пару раз упомянула Ботаню, ты должна объяснить – кто это?

Елена Боннэр: Ботаня - это моя бабушка, мать моей мамы. И в нравственном, и в умственном отношении она глава клана была. Она старшая дочь у моей прабабушки, которую я очень хорошо помню, у которой было 9 детей. Все дети и уважали, и считались с мнением этой старшей сестры до самого конца своей, а потом и ее жизни. Ботаня была главой клана по сути своей. При этом у менее была довольно трагическая судьба. Она вышла замуж, может быть, без большой любви, но рано очень и добровольно за человека, который ей был вполне сам по себе симпатичен – Гриша Боннэр, который дружил с ее братом, и успела с ним завести прямо подряд троих детей. И он трагически погиб. Он занимался тем, что перегонял скот из Монголии в Россию – большие поставки для армии. Он помимо государственных поставок набрал много разных людей. Он был довольно состоятельным дельцом, менеджером, как бы сейчас сказали. Была какая-то безумная буря, и они потеряли практически все стадо. Он не мог расплатиться и застрелился.
Ботаня осталась одна с тремя детьми. Что совсем нетипично в 1904 или 1905 году она начала работать. Такое было большое товарищество «Самсанович». Между прочим, у меня до сих пор от этого товарищества есть вешалки для одежды, на которых написано - Торговое что-то «Самсанович». Начала она кассиршей. Очень скоро стала ведать каким-то отделом. И довольно скоро она (очень способный человек была) стала представлять эту торговую фирму Самсановича. У нее были такие подразделения – какая-то парадная посуда свадебная, еще что-то такое, какая-то бижутерия и одежда. В основном, поставки из Германии делали. И бабушка представляла фирму, ездила всегда. И очень интересно, где-то в эти годы она уже работала не у Самсановича, а у Фторова, такой знаменитый купец был, золотопромышленник. Большая торговая сеть по всей Сибири у него была. И когда Фторов открывал свой дворец или чего-то там в Москве (это нынче американское посольство), Ботаня была приглашена из Иркутска. Она была уже не мелким, а с высоким положением служебным. Она работала у Фторова до самой революции.

Владимир Тольц: Старики любят вспоминать свое раннее детство. А может, и затяжной осенний дождь этому способствовал. Только Люся, заговорив о своих юных годах, об окружавших ее в ту пору людях, уже, казалось, не могла в своем рассказе обратиться к другим темам. Теперь, мне кажется, что она пыталась рассказать мне еще ненаписанную книгу.
Вы приехали в Ленинград с папой, с мамой.

Елена Боннэр (фонограмма 2010 г): Мы приехали в Ленинград с Ботаней. Папа и мама уже были там. Они жили в "Астории". "Астория" тогда была гостиницей-общежитием для высокого партначальства. Нам с Ботаней тоже в "Астории" далее номер рядышком где-то с папой-мамой, но я совершенно не помню, в какой комнате они жили. Очень хорошо помню нашу комнату. Два важных воспоминания об "Астории". Первое воспоминание. Там был детский сад для всех этих партийных. Я влюбилась в какого-то мальчика.

Владимир Тольц: Это сколько же тебе было?

Елена Боннэр: 4 года. Я не помню его имени, я не помню облика. Я только помню, в какой-то день нам воспитательница сказала, что этот мальчик уезжает. Около уборной была умывалка и висели наши полотенца и ужасно рыдала там. Ничего больше про это рыдание не помню. Но довольно вскоре прямо за углом от "Астории" на улице Гоголя, 18 мы из "Астории" уехали в Каменноостровский знаменитый дом 26/28 и жили там то ли на втором, то ли на третьем этаже. Соответственно, то ли на третьем, на четвертом этаже жил Киров со своей женой и с ее младшей сестрой, с которой очень дружили моя тетя. Дом 26/28 я очень хорошо помню, как он приезжал на машине. Но я уже очень самостоятельная была, в 4 года я ходила вокруг по улице, по этой Каменноостровской. Шлялась и без конца и везде меня искали. Мама мне говорила: "Я не знаю, как назвать, кроме шлюхи". Я не понимала значения. И поэтому я иногда с гордостью говорила каким-нибудь девочкам и мальчикам: "А вот я пошла туда". -"Одна?". Я говорила: "А я шлюха". Очень гордая –« а я шлюха!» Я очень хорошо ориентировалась в городе.

А потом мы переехали на улицу Гоголя в очень большую квартиру, не знаю сколько там комнат было – 8-10. Потом она стала коммуналкой. Две комнаты остались наши. Когда папа и мама уехали в Среднюю Азию, и снова стала ходить за угол в этот детский сад в "Асторию" уже сама. Уже все привыкли, что я «шлюха». Меня пускали одну гулять куда угодно. Потом мама приехала и пошла мне покупать новые ботинки в ДЛТ. Мне надоело там ходить и смотреть чего-то. Я взяла и ушла. Я могла бы пойти прямо домой, но я считала, что я могу сама и по Невскому погулять. Мама мне купила, я выклянчила у нее цветочек в горшочке. Я зашла домой, поставила около входной двери в квартиру этот цветочек и ушла гулять дальше. Мама, обыскав с милиционерами весь ДЛТ, не найдя ребенка, прибежала домой, ребенка нет, а цветочек есть. Они поняли, что девица жива только неизвестно где. Это самое начало.

Владимир Тольц: Это Ленинград. А когда ты оказалась в Москве?

Елена Боннэр: В Москве я в раннем детстве не помню. Хотя я знаю, что когда мы с Ботаней ехали из Сибири в Ленинград, мы несколько дней жили в Москве у бабушкиного брата.

Владимир Тольц: А ты в Москве пошла в школу или в Ленинграде?

Елена Боннэр: Я пошла в школу в Ленинграде. Есть фотография этого класса. Но, во-первых, получилось так. Когда были «нулевки», меня определили в «нулевку» по возрасту. Очень быстро я оказалась сильно грамотной. Меня перевели в первый класс. Я заболела скарлатиной очень тяжело и не училась в этом самом первом классе нисколько. Потому что в это время мама и папа из Ленинграда переехали в Москву. Я еще была в больнице. Потом меня выписали. Потом Ботаня меня выхаживала. Потом мы приехали в Москву с Ботаней, а папа, мама, Егорка с няней уже там жили давно.
Первое житье в Москве у меня было общежитие Института марксизма-ленинизма - курсы красной профессуры на углу Маросейки и бульвара Ногинского (?). И вот здесь я уже дала своему «шлюшеству» полную волю. Я стала ходить по Москве куда глаза глядят, и всегда находила дорогу обратно. Мне очень не нравился детский сад этих курсов марксизма. Там было какое-то все вонючее во дворе этого дома. Кончилось тем, что я в очередной раз заболела. Я довольно много болела в детстве. Меня перестали гонять в детский сад. Я только шлялась по Москве.

К этому времени у нас уже была главная из наших домработниц. Она в Ленинграде еще появилась Нюра из раскулаченной семьи. Ее старшая сестра была домработницей в семье Ботаниных родственников, маминой двоюродной сестры и старшего поколения, это родной брат Ботаниного погибшего мужа. И она, когда раскулачивали и стариков высылали, Нюру, младшую сестру, вызвал к нам няней. Нюра появилась у нас, наверное, в начале 1928 года, Егорка был еще совсем маленький. И фактически она вырастила Егорку. Для меня это был член семьи. Для нас Нюра была важнее папы-мамы.
Нюра была очень красивая. Красотка – сил нет! По-моему, все папины друзья ее обихаживали, но ничего им не отвалилось. А когда мы уже оказались в люксе, это как раз период, когда появились карточки, когда стали что-то давать по талонам… Я, например, помню, что Нюра купила по каким-то талонам несколько метров (мне казалось много) бумазейки, на которой были нарисованы трактора. Из этой бумазейки Ботаня сшила себе халат, мне платье, а Игорь штанишки. Мы все ходили в тракторах таких. Какой это год был – я не знаю, но трактор, видимо, был очень модным. Был такой серый фон этой бумазейки. Она такая толстенькая, теплая, не то что здешняя, мягкая, и красненькие с зеленым трактора. Очень красиво. Очень нам нравилось.
А Нюра уже начала посылать посылки куда-то в Сибирь своим старикам еще из Ленинграда. Кроме того, Нюра, как положено всем, наверное, была верующая.

Говорят, няни крестили тайком своих… Она нас не крестила. Но я очень хорошо помню, на Исаакиевской площади вербную, масляную неделю. Мы с ней ходили и блины ели, на карусели катались, все что угодно. Но никаких религиозных поползновений у Нюры давления на нас не было. Ни одна из последующих после Нюры не было.

Ну, вот. Переехали мы в «Люкс». Я уже поняла, что папа какой-то большой начальник. Почему? Я не знаю. По оттенку… Вот у нас внизу в люксе был швейцар. Менялись они - 3-4 штуки. Но по отношению швейцара к детям я знала, что мой папа поважнее. Это не передаваемое ощущение, но оно четко выражено было. В «Люксе» довольно сложно было жить, но до «Люкса» фактически у меня никогда не было ни друзей, ни подруг, кроме той несчастной любви детском саду, но я даже не помню, что я дружила с этим мальчиком. Я не помню этого. Я только помню чувство ужасное, что он уедет и все – и жизнь окончилась. Но оказалось, что жизнь не кончилась. Но я была «шлюха», бродила одна сама по себе или за Ботаниным креслом. У меня была скамеечка – любимое место. Я сидела и читала, сидела и читала.

Читать начала очень рано. Любимыми книгами поначалу были марксовские издания, Жуковский, Пушкин, Лермонтов - такие большие тяжеленные со старым шрифтом. Никитин почему-то, Некрасов и три тома Белинского. Кошмар! Это были любимые книги с самого начала. Мне покупали книги, которые издавались – разные "Федорино горе", еще что-нибудь. Но "Федорино горе" – это разве книга? Вот "Светлана" или "Лесной царь"… Так что, меня не обижали ни игрушками, ни книгами. Но главными книгами были не только все раннее детство, но и доарестную подростковость вот эти Ботанины книги. А потом, когда папу и маму арестовали и мы оказались снова у Ботани в Ленинграде, опять же ее книги стали любимыми – Гамсун, Ибсен. Я Ибсена, по-моему, все тома, приложение к "Ниве" в мягкой обложке, знала наизусть все пьесы. Любимыми книгами были, в общем, Ботанины.

Владимир Тольц: К этому рассказу о детстве и юности Елена Георгиевна возвращалась тогда еще не раз. И история девочки, рано начавшей читать Белинского и рано лишившаяся родителей, постепенно превращалась в этом повествовании под шум дождя в сагу о самом тяжелом периоде русской истории в ХХ веке. И в следующих передачах мы, возможно, еще вернемся к этим воспоминаниям Елены Боннэр, прах которой покоится ныне в Москве в той же могиле, где и останки ее мужа Андрея Дмитриевича Сахарова.