Как у Дюма… Вспоминая 1950-е… (2001-2010гг.)

Владимир Тольц: Сегодня очередная передача из сравнительно недавно начатого мной цикла "Как у Дюма", в котором я подвожу итоги тому, что наговорили мы – я и мои собеседники, и просто участники радиопрограмм и передач, которые я делал почти 30 лет. Я предлагаю вам, мои уважаемые слушатели и читатели, заново обратиться к тем проблемам, которые мы некогда обсуждали в эфире и оценить не только "разницу во времени", ставшую сквозной темой и лейблом моих передач последних лет, но прочие "разницы" и константы, производные от нее: различия в звучании, в эстетике и мировоззрении века нынешнего и века минувшего, изменения в степени актуальности проблем, которые мы некогда обсуждали (да и в нас самих тоже – в нашем подходе к этим вопросам, в нашей информированности и в способности их осмысления), наши былые рассуждения и выявленные временем степень истинности их и ошибочности…

Выбор того, что мы повторим сегодня, подсказало мне письмо – отзыв на мою предыдущую передачу, содержавшую фрагменты давнего интервью актера и в какое-то время сотрудника Свободы Льва Круглого, скончавшегося в ноябре 2010 г. в Париже. Отклики на эту передачу оказались вполне сочувственными и, признаюсь, по содержанию своему вполне предсказуемыми. Один из них обратил на себя мое особое внимание. Его автор (имени его я называть не стану – сейчас поймете почему) сообщил мне, что "прекрасно помнит" ту, давнюю программу, фрагменты, которой мы воспроизвели. "Там, - пишет он, - еще какая-то ушлая бабка-швея выступала, и рассказывали про кликуху Иосифа Виссарионовича Сталина. Хорошая была передача. Раз уж стали переслушивать Свободу и повторять всякую чепуху (в оригинале использовано более крепкое выражение), можете повторить и эту". Проверка показала, что "ушлая бабка-швея" на деле оказалась вдовой Андрея Донатовича Синявского Марьей Васильевной Розановой, более прославившейся не своими портновскими достижениями, а изданием журнала "Синтаксис". Вместе с ней в программе приняли участие покойный ныне известный советский правозащитник и политзаключенный Александр Ильич Гинзбург, уже упомянутый Лев Борисович Круглый и, как и Марья Васильевна Синявская, слава Богу, здравствующие сегодня бывшие советские заключенные, мои друзья – переводчик Никита Игоревич Кривошеин и замечательный писатель Юз Алешковский.
А вот предложение запомнившего передачу с их участием слушателя ее целиком повторить показалось мне вполне приемлемым.

Образовательный мультимедийный проект "ХХ съезд", о котором говорится в начале той давней передачи, мы с коллегами из Российского государственного гуманитарного университета давно уже завершили. А вот насколько он добавил в массы понимания истории теперь уже 60-летней почти давности мне сказать и сегодня трудно. В общем, стоит, пожалуй, повторить ту давнюю передачу. Повторение – мать учения…

***

С тех пор, как девять месяцев назад, я рассказал о нашей коллективной работе над мультимедийным проектом "ХХ съезд", я не перестаю получать запросы: Как идут дела? Когда будет завершена эта работа? Где можно приобрести CD Rom? Когда появится сетевая версия проекта? - Позвольте коротко и всем сразу ответить:
- работа над проектом продолжается;
- и для нас, его участников и для тех, кому частично удалось познакомиться с ее результатами, проект этот становится все интереснее;
- для завершения его не хватает сейчас одного - денег;
- в поисках недостающих средств мы сделали уже демонстрационную версию нашего продукта и показали специалистам - компьютерщикам, историкам, преподавателям;
- их отзывы и впечатления в основном лестны для нас - исполнителей; почти все готовы стать, кто участником, кто консультантом, кто куратором этой работы, кто распространителем ее результатов;
- а вот спонсором - пока никто; денег по-прежнему не хватает.
Ну, вот теперь от этого краткого и несколько грустного отчета давайте перейдем "к художественной части" - к последним интервью, собранным мной для мультимедийного проекта недавно в Париже и Праге.

Виктор Ерофеев прав, когда пишет, что "Россия по-прежнему остается уникальной литературной страной, где состав общественных ценностей во многом определяется писательским видением мира". Люди, которых вы услышите, люди, чьи имена ныне известны многим в мире - носители этого "писательского видения" и вдобавок (как я считаю) - потенциальные мемуаристы. Но нельзя не отметить и того, что "писательское" восприятие молодых людей 1950-х годов (советских тогда людей!) и по сей день остается весьма политизированным.
Когда ты им говоришь: наши рамки - от начала 1953 до конца 1956 года, - и просишь рассказать при этом не о политике, а о бытовой повседневности этого времени, они всегда - от этого никуда не деться, - начинают со смерти Сталина.

Александру Гинзбургу, когда умер вождь, было 16. Он учился в 12-й московской школе.

Александр Гинзбург: Я в тот день, как всегда, в школу опоздал, у меня даже было такое классное прозвище "Ясное солнышко", потому что я жил ближе всех к школе и умудрялся всегда опаздывать. И вот по дороге в класс в пустом коридоре я встретил нашу заплаканную географичку. Надо сказать, что это было довольно странно. А уже в классе, когда я вошел, смотрю, сидят все тихо, кто-то мне наговорил, что Сталин умер. Но ведь до этого несколько дней уже шли такие бюллетени, и нас готовили к этой смерти. И надо сказать, что моя мама относилась к этому достаточно спокойно. Она вообще меня приучила к тому, что верить надо в основном западному радио. И поэтому так сильных переживаний не было. Переживания начались уже после школы, когда мы поперлись прощаться. Где-то часа в четыре мы прошли сквозь Колонный зал. При этом так прошли, что мы на самом деле ничего не видели. Настроение у нас было, я думаю, что вообще в этой очереди, было не траурное настроение, а был такой злой спортивный азарт - мы прорвемся.

Владимир Тольц: Никита Кривошеин старше Александра Гинзбурга. В марте 53-го он учился на 1 курсе Московского Института иностранных языков и жил в общаге в Петроверигском переулке. А до этого были 14 лет жизни во Франции, где он родился, репатриация в 47-м в СССР, арест отца и голодная жизнь в Ульяновске, где он закончил школу рабочей молодежи. В общем, совсем другая жизнь, другая судьба, другой культурный круг... Естественно, что и эмоции и воспоминания тоже совершенно иные.

Никита Кривошеин: Когда хватил Иосифа Виссарионовича инсульт, началось: играть Чайковского с Брамсом вперемешку. У меня же был безумный страх, что будут устроены похороны фараонного принципа, то есть заколют эскорт и, хуже того, рабов. И я боялся физически массовых расстрелов в лагерях.

В общежитии был один человек из Тулы, крестьянский сын, крестьянский внук, который на лестнице со мной, - даже в комнатах мы боялись говорить, - говорил: как мы с тобой рады. У нас это было.
Был человек в той же комнате из Урала, способный парень, алкоголик по молодости уже очень большой, который все эти дни Брамса с Чайковским не просыхал, и где-то в семь утра проснулся, у него гармонь была, и он стал горланить какой-то романс на слова Есенина.
А это общежитие, многие его комнаты под квартиры были заняты просто по соседству людьми из МГБ, и в нашу комнату ворвался человек, капитан, с пистолетом, чуть его не убил. И вот эти пол-литра четвертого и третьего марта стали для этого Жени концом карьеры и ломкой всей жизни.

Что до меня, какой-то инстинкт самосохранения во мне с самого начала был, вместе с ангелом хранителем. Я оказался на Трубной часа за два до давки и понял, что надо уходить. И вечером один пошел в шашлычную на Старом Арбате, там не было ни одной женщины, было очень много мужчин средних лет, я с трудом нашел место. Провел там полтора часа. Единственные звуки были звуки посуды и еды, никто за полтора часа слова не сказал, и все молча надирались. И вот это молчаливое надирание - одно из самих сильных моих впечатлений смерти Сталина.

Владимир Тольц: Еще один рассказ. Уже не московский. Юз Алешковский, которому шел тогда 24-й год, в марте 1953-го сидел в лагере в нескольких сотнях километров от Хабаровска.

Юз Алешковский: Для меня, собственно, эпоха началась с того, что возвращались в зону, и навстречу бежал расконвоированный с воплем "Гуталин врезал дуба!". Ничего того исторического, что предшествовало перелому эпохи, то есть смерти тирана, смерти Сталина, ни о чем таком мы не знали, потому что и времени не было интересоваться, "хавать политику", как говорили, и неохота это было. Но, одним словом, это было потрясение, общее веселье, на котором так тлело чье-то недовольство. Это были железные большевики, которых не сломили ни арест, ни пытки, и все остальное. Они продолжали фанатически верить в правильность учения и в то, что оно было искажено непонятно кем, только не Сталиным, его врагами-соратниками. Одним словом, было всеобщее веселье и такая атмосфера не ожидания амнистии, а какое-то предчувствие перемен.

Владимир Тольц: Уж коли я рассказываю, над чем мы сейчас работаем, тут стоит заметить, что работа эта состоит не только в сборе и осмыслении разного рода сведений о событиях и повседневности первой половины 1950-х годов и решении многообразных проблем, связанных с поиском формы передачи этой многообразной информации нашим потребителям, но также и с поиском возможностей разъяснить ее смысл молодым людям. Оказывается, многие слова, которые они встречают в нашем материале, им просто непонятны - и язык изменился за полвека, и жизнь... Ну, вот к примеру: Алешковский говорит: "Гуталин врезал дуба!" А я вдруг обнаруживаю, что, во-первых, многие молодые люди не знают толком, что такое "гуталин", во-вторых, не знают, что это - одно из прозвищ Сталина, и уж точно не понимают, почему усопшего в марте 53-го вождя так именовали. Все надо разъяснять и комментировать. И это одна из важнейших составных нашей сегодняшней работы. И упомянутое Алешковским слово, к примеру, разрастается в такой комментарий:

"Гуталин" - одно из бытовавших в конце 1940-х - начале 1950-х годов в среде негативно относящихся к существующему политическому режиму (прежде всего это - осужденные по ст. 58 УК РСФСР) прозвищ И.В.Сталина (Джугашвили). В этом качестве термин зафиксирован в блатном фольклоре того времени:

"В кремлевском зале музыка играет,
Благоухают ландыш и жасмин,
А за столом Россию пропивает
Пахан Советов Иоська Гуталин!"

Происхождение прозвища связано с тем, что отец Сталина был сапожником. (Гуталин - название распространенного средства для чистки обуви.) В качестве уничижительной клички Сталина термин бытовал в лагерях, и после амнистии 1953 года получил распространение в Ленинграде и Москве, где было наибольшее количество "холодных сапожников" (гуталинщиков). В столицах этим промыслом занимались прежде всего айсоры, многие из которых носили "сталинские" усы.

Иногда Сталина называли в народе и "Гуталинщиком". Это прозвище также первоначально бытовало в рамках советского "блатного языка". Французский исследователь ГУЛАГа Жак Росси, трактовавший это слово как "специфически уголовное", так пояснял его генезис: "маленького роста, черный и рябой, говоривший по-русски с сильным кавказским акцентом, Сталин напоминал тех кавказцев-ассирийцев, уличных чистильщиков сапог, которые традиционно пользовались гуталином".

Вот таких примерно комментариев нам предстоит написать сотни. В совокупности они должны составить словарь этой переломной эпохи, позволяющей прочесть ее уходящий в прошлое язык.

Вернемся, однако, к рассказам тех, кто доброжелательно помогает нам восстанавливать историю повседневности первой половины 50-х годов прошлого века, к воспоминаниям, в которых бытовая повседневность эта тесно спаяна с "высокой" и мрачной политикой того времени. Один из эпизодов ее, о котором (каждый по-разному, естественно) вспоминают все мои интервьюеры, - развернувшаяся тогда антисемитская компания, "борьба с космополитизмом", дело врачей, обвиненных в убийстве кремлевских вождей, а затем - сразу после смерти Сталина - их публичное освобождение.

Выросший за границей в русской аристократической семье Никита Кривошеин, маме которого в ее детстве запрещалось произносить два скверных русских слова - "поп" и "жид", в 52-м оказался в Москве в компании своих сверстников, как и он, относившихся к советским порядкам, мягко выражаясь, критически.

Никита Кривошеин: Когда был процесс врачей, объявление это первое, я в этом кружке, в котором было несколько человек евреев, которые говорили "так нам и надо (это я не придумываю), нам советская власть все дала, а чем мы платим?", сказал: "Неужели вы этому верите? Это все вранье!" Вот я тогда это в первый же день понял. И меня стал охватывать еще больший страх, чем тот страх, которым я вообще был жив, это был мотор моей жизни, страх вперемешку с ненавистью. И я четко почувствовал, когда появились в городе и в зданиях плакаты "Кукрыникс" с призывами бдительности и с мускулистой "ежовой" рукой, которая за шкирку держала хлипкого врача, с которого падала маска Деда Мороза и пошли поток писем Лидии Тимошук с благодарностями и так далее. Я понимал, что идет дело к светопреставлению, просто, не к неприятностям, а к светопреставлению.

Владимир Тольц: Московский школьник Алик Гинзбург тоже естественно ощутил разраставшийся антисемитизм, но воспринимал его не столь трагически, как французский уроженец Никита Кривошеин.

Александр Гинзбург: Надо сказать, что моя мама, которая почти все время после войны до 51-го года, а, может, до 50-го, была начальником планового отдела Министерства кинематографии, потом ее выгнали с работы, это была такая первая волна еврейских увольнений. И она устроилась уже на работу не начальником, а каким-то замом-помом начальника планового отдела в какое-то артельное управление, откуда ушла просто в артель. Поэтому существование этой не очень удобной для евреев ситуации у нас было в доме заметно. Но, как ни странно, это почти не было заметно в школе. Никакой антисемитской атмосферы в школе не было. Мы знали о том, что такое существует где-то во внешнем мире, но не у нас.

Но у меня в результате возникла первая такая ситуация с еврейским вопросом в конце 52-го года, когда мне стукнуло 16, и когда надо было получать паспорт. А у меня было так: незаписанный в метрике папа был русский, маму, когда ей давали паспорт, записали русской. Тогда не было этой проблемы вообще, и она тогда не обратила на это внимания. А когда мне надо было получать паспорт, и уже было дело врачей, становиться русским с фамилией Гинзбург мне показалось просто неприлично. И поэтому у себя в 96-м отделении милиции я в анкете написал "еврей". Начальник паспортного стола меня долго уговаривал, что я русский, но я говорил: ничего не могу сделать - еврей. Так я и был единственным в семье евреем.

Владимир Тольц: "Далеко от Москвы", где на лесоповале строил социализм зека Алешковский, тепличной атмосферы столичной школы не было. И жизнь и столичная политика воспринимались проще и трезвее.

Юз Алешковский: В лагере вот эта проблема "евреи-врачи" и так далее, лагерные типы, даже если это были юдофобы, они знали, что все это мотают, они знали, что это все вешают на уши, как им навешаны дела, и поэтому относились, большинство людей, относились с недоверием. Я не встречал никаких радостных воплей в связи с тем, что жидовню взяли, а у кого-то зуб был, связанный с восприятием истории и со своим толкованием причин происшедшего и так далее. Я не могу назвать атмосферу лагерную, в которой я жил, скажем, антисемитской. Хотя бытовуха такая бывала, мне говорили - жид. Но, с другой стороны, жид это было в употреблении таком же, как, скажем, Александра Сергеевича Пушкина. "Возьми там у жида" - в этом не было абсолютно ничего тебя унижающего, если ты только сам уже привык не реагировать на это воспаленно.

Одним словом, вот этой атмосферы, царившей в газетах, в обществе ее, на мой взгляд, не было, хотя часть людей на воле, безусловно, и верила, и требовала убийц к ответу.

Владимир Тольц: О многих политических событиях и процессах первой половины 50-х вспоминают мои собеседники. Тут и арест Берия, и целина, и ХХ съезд, и советское вторжение в Венгрию. Но сегодня я хотел бы выделить в их рассказах то, что с одной стороны, уже забывается и ускользает, а с другой - еще не стало всерьез объектом внимания историков и научного, если можно так выразиться, изучения. Ну, вот, к примеру. Ведь все же, с кем мне в последнее время доводилось беседовать для нашего проекта, были в ту пору, в первой половине 1950-х молоды, и их весьма интересовала и волновала проблема взаимоотношений с представителями противоположного пола. Как, к примеру, они знакомились друг с другом?

Мария Розанова: Очень разными способами. Во-первых, не я знакомилась с ними, они знакомились со мной. У меня просто было их всегда много.

Владимир Тольц: Это - Мария Васильевна Розанова. В 53-м она уже окончила университет (специальность "искусствоведение") и служила в московском Литературном музее.
Мария Васильевна, Вы тогда на танцы ходили?

Мария Розанова: На танцы я ходила очень недолго, очень мало, и в основном я отплясывала в школе, на школьных вечерах я танцевала много. Танцплощадка как сюжет меня как-то не занимала.

Владимир Тольц: Учившегося в 53-м последний год в школе Александра Гинзбурга танцы тоже не очень интересовали. Но они давали возможность общения с девочками-сверстницами (ведь обучение-то было раздельное).

Александр Гинзбург: Существовало такое замечательное явление как танцы, куда звались три близлежащих школы. Была у нас как бы школа-побратим, где учились большинство из наших сестер, а плюс были близрасположенные школы, куда мы ходили на танцы и откуда к нам ходили на танцы. И у нас было несколько специалистов по стилю. Они танцевали стилем, хотя учили нас в школе, были кружки, учили нас всяким "падекатрам" и "падепатинерам". Но все предпочитали не это, а предпочитали танго и стиль, то есть фокстрот, который танцуется так, как я этого передать не могу.
Что касается "личной жизни". Что-то завязывалось на танцах, но в меньшей степени. В гораздо большей степени это шло из внешкольной жизни. Скажем, был драмкружок в Доме пионеров, который, в конце концов, решил на какое-то время и мою жизнь. И там у нас были совершенно очаровательные девочки, у которых был только один недостаток - они все до единой были влюблены в Василия Ланового. Все остальное можно было с ними, пристроиться к ним можно было. Но вот такой был совершенный психоз наших, я не помню, как назывался этот фильм, первая роль, где он играл отрицательного персонажа, он произвел очень сильное впечатление тогда. У меня была еще замечательная совершенно подруга, она занималась академической греблей, была загребной на восьмерке, такая длинная, очень красивая была девочка, а я занимался греблей на каноэ. Ну, в общем, такие внешкольные увлечения они и давали романические истории, и этого было достаточно. Школа, как правило, этого не давала.

Владимир Тольц: Кстати, - говорю это специально для тех, кто в Ставрополье проводит сейчас "эксперимент" по восстановлению раздельного обучения полов в школе, - объединение мужских и женских школ после смерти Сталина и по сей день воспринимается тогдашними школярами как знаковое событие "нового времени". Вот короткое описание этого "потрясения основ" одной из школьниц 54-го года Людмилы Улицкой.

"В тот учебный год, год слияния мужских и женских школ, зацветали даже сухие веник: сразу у двух учительниц сбежали мужья к каким-то, само собой, молоденьким сучкам, а новый литератор Денискин влюбился в практикантку Тонечку и скоропалительно женился, незамужняя учительница рисования, которая ходила с большим животом последние десять лет, вдруг ушла в декрет, и даже Анна Фоминична, под насмешливыми взглядами всего педагогического состава, тяжело кокетничала с овдовевшим математиком. Дежурные выметали из классов бессчетные записочки, а одной девятикласснице из очень приличной семьи сделали аборт как раз в роддоме имени Крупской, за что Анну Фоминичну вызывали в РОНО и сильно прикладывали. Было еще много всяких тайных любовных вещей, о которых никто не знал".

Владимир Тольц: Понятно, что большинство моих собеседников вспоминают эту сторону тогдашней общественной жизни ностальгически. Это их молодость. Непонятно другое: эти простые человеческие отношения той поры до сих пор (в отличие, скажем от реформирования сельского хозяйства или трансформации советской внешней политики) не стали предметом внимания историков.
Вспоминает Юз Алешковский.

Юз Алешковский: Нравы были дивные совершенно, можно было познакомиться и вообще не пошло, не похабно, в троллейбусе, в автобусе, на улице, где угодно вообще, в магазине. Приглянулась какая-нибудь девушка, подошел и заговорил. Если твоя харя приглянулась, она сразу же отвечала, это не значило что тут же в койку шли и так далее, хотя иногда бывало и так. Причем, по чувствам, хотелось, всем хотелось.
И когда встречное желание обнаруживалось, то я, например, был счастлив.

Короче говоря, нравы были чрезвычайно простые, и я только по прошествии времени на Западе оценил эту простоту и искренность отношений, вызванную во многом моментами социальными. Тем, что уничтожена была сословность в отношениях людей. Богатых и бедных как социальных типов не существовало, во всяком случае, в отношении друг к другу.

Владимир Тольц: Вот еще один общий знаменатель в воспоминаниях тех, кто помогает нам в работе по нашему проекту: констатация колоссального различия между московским изобилием и нищетой советской провинции.

Никита Кривошеин: После, не преувеличивая, в моем случае в Ульяновске проголоди систематической, а для моей покойной мамы голода, поскольку, как в Индии говорят, когда двое голодают, первый умирает самый любящий, я был в проголоде, а мать в голоде, то я оказался в сытой сталинской Москве. И я помню, как я встречал в Елисеевском гастрономе Алексея Игнатьева, ("пятьдесят лет в струю") который придирчиво выбирал сыр. И было из чего выбирать. И был отдел дичи с тетеревами, с куропатками, с глухарями. Был отдел рыбы с осетриной и со стерлядью. Были дивные тогда рестораны. По студенческому бюджету я, скорее, на это смотрел, даже у меня был фантазм - быть на ночь запертым в Елисеевском магазине один. Это была сытая сталинская Москва на фоне голодающей провинции.

Владимир Тольц: Лев Круглый с 1953 по 1956 жил в Хабаровске. Работал в тамошнем драмтеатре.

Лев Круглый: Как мы питались? Ни на что его не хватало. Мы жили в комнате с моим однокурсником, с которым мы вместе приехали. Была ужасная холодная комната, морозы жуткие, удобства были во дворе. Поэтому если ты в театре забудешь воспользоваться удобствами, то потом терпи до утра, когда ты прибежишь туда на репетицию, потому что выйти во двор ночью невозможно. Ну так вот, питались мы, я помню так: почти каждый день мы покупали гороховый брикет, это порошок, его надо пальцами размять и получается такой суп жидкий. Туда мы добавляли две картошины, сваренные там же в супе, и мы могли еще позволить купить какой-то колбасы самой дешевой, ее чуть поджарить и кусочками туда в этот суп бросить. Вот это наше было меню.

Иногда утром мы себе позволяли купить два пирожка на улице. Я на всю жизнь запомнил, как однажды мы подошли к этой тетке, она только что вывалилась из столовой в белом халате, условно белом, назовем так, и у нее огромная корзина с пирожками, накрыта такой же белой простыней. И мы ей суем рубль или сколько, и просим, чтобы она по два пирожка дала, а пирожки такие сморщенные были, внутри якобы мясо, чье, не знаю, и мы просим ее дать. Она говорит: "Подождите, ребята!" А руки у нее с черными ногтями, черная бахрома, и вот она начинает эти пирожки перебирать, их шевелить. Мы думаем - что она делает? Оказывается, у нее на дне вилка лежала, а ей по инструкции полагается подавать пирожки на вилке. Она достала вилку, ткнула в пирожки и дала нам с вилки.

Владимир Тольц: А выпивать при такой бедности удавалось?

Лев Круглый: Это всеми отмечено: на хлеб денег не достанешь, а выпить всегда. Откуда берется - не знаю. Если уж о водке мы заговорили, вот интересный эпизод. Дело в том, что в театре появилась актриса, отсидевшая много лет где-то в ГУЛАГе, актриса Малого театра. Ее реабилитировали, и она жила в гостинице. И с другим моим товарищем, ныне покойным, Володей Коровиным мы иногда по вечерам к ней приходили с пол-литрой, потому что она любила выпить. И она нас долго не пускала, через щелку рассматривала, мы ли это правда или это "агенты" пришли ее арестовывать. И наконец, когда она нас впускала, и мы ставили пол-литра на стол, она клала на тарелочку все те же пирожки, которые на улице, три пирожка на троих. И когда мы по первой, тянули ручонки за пирожками, она хлопала нас по рукам: "Вы что, закусывать сюда пришли? Не трогайте!" Мы выпивали без закуски, это нас смаривало, и мы на диване засыпали с Володькой. А утром, когда мы просыпались, она нас будила, то уже на столе был чай и эти пирожки. Вот это был завтрак.

Владимир Тольц: Это Хабаровск. А вот рассказ Александра Гинзбурга, в 53-55 годах работавшего в Новосибирском ТЮЗе.

Александр Гинзбург: Зарплата у меня была по тем временам 425 рублей, это меньше, чем когда-то был минимум пенсии. Еда у меня была - бульонные кубики, которые освоил новосибирский мясокомбинат. Такая железная коробочка и в ней десяток кубиков, каждый примерно по кубическому сантиметру, они создавали такую вонь в стакане, и хлеб. А еще я там приучился пить "гомыру". "Гомыра" - это смесь денатурата с киселем. Это было наше основное питье. Кисель то ли керосин отшибал, то ли еще что-то. Потому что всяких добрых знакомых у нас было много, но никому не приходило в голову нас подкормить, вот угостить угощали. В результате, из-за всех этих угощений мне несколько раз приходилось играть не только зайчиков, но и молодого Ленина. Когда выходил полностью из строя заслуженный артист, который его играл, а у нас шел спектакль "Семья" о молодых годах Ильича, когда он еще гимназист, когда он говорит "мы пойдем не тем путем".

Владимир Тольц: "Не тем путем" пошли все - и те, отрывки из воспоминаний кого вы услышали сегодня, и страна, в которой они жили. В первой половине 50-х, когда путь этот сделал очередной решающий поворот, это, в общем, была "дорога бедных". Ведь и в Москве жизнь для многих сахаром не казалась.

Вспоминает Мария Розанова.

Мария Розанова: Вы понимаете, что там ХХ съезд, к 56-му году мы уже прошли ой сколько. Как сейчас помню, бутылка водки стоила 500 рублей, это был мой заработок, а моя мать, инженер-экономист, получала 800 рублей. То есть тут очень легко сосчитать - я вышивала эту блузку неделю, то есть я за неделю заработала больше, чем она заработала за полмесяца. Вот так вот. Отсюда запала прекрасная идея в мою детскую голову, что, в общем, бабы очень надежный товар, и что бы ни случилось в жизни, бабы всегда будут хотеть одеваться - раз, украшаться - два, украшаться всячески.

Владимир Тольц: Так молодой искусствовед Мария Розанова стала шить на заказ, еще будучи студенткой университета.

Мария Розанова: Шила я не очень много, слава Богу, у меня была в доме швейная машина. К себе клиентов я в дом не пускала, потому как мать очень боялась фининспекторов. Я уходила с маленьким чемоданчиком, тогда в моде были не портфели, не кейсы, а маленькие спортивные чемоданчики. С этими чемоданчиками ходили, они размером с журнал "Огонек", в таком формате, он помещался идеально туда. Это была мода тех лет, и было совершенно все равно, что там лежит - книжки или скроенное платье на примерку.

Владимир Тольц: Для молодежи, по крайней мере, для некоторой ее столичной части стиль одежды был тогда куда более существенной проблемой, нежели ныне. Существовали "стиляги" - явление до сих пор историками не осмысленное, с которым страстно боролось партийно-идеологическое начальство. Спрашиваю Александра Гинзбурга: А вы хотели тогда быть стилягой?

Александр Гинзбург: Очень хотели, плохо получалось. Несколько раз мне удалось сшить у портного что-нибудь похожее на западную одежду, хотя все это очень плохо себе представлялось. Клеши плохо себе представлялись. Был у нас замечательный портной, который жил на Ордынке. Когда я приходил к нему с таким заказом, он смотрел на меня сочувствующе и говорил: "Алик, лучше я сошью тебе два пиджака". Я все хотел, но у меня все это очень плохо получалось. Брюки сначала были «дудочкой», но «дудочкой» было легко сделать, плохо опять же получалось, но легко, это я даже мог сам дома на "Зингере". А когда клеши были какие-то, оказалось это все не очень для меня.

Владимир Тольц: В общем, бедность, всеобщая бедность, куда сильнее определяла стиль одежды той эпохи, нежели любые идеологические рестрикции против стиляг.

Юз Алешковский: Я был такой же точно стиляга по настроению, по образу жизни, девушки, литература, но я не фарцевал ни разу, у меня не было тряпья такого, какой был у классического стиляги - туфли на высоких подошвах, кок, яркие рубашки, пиджачишко, галстучек, набриолиненные волосы, обязательно кок под Элвиса Пресли. Это был образ жизни части столичной молодежи. Но даже молодые люди из работяг, имевшие возможность прибарахлиться по этой модели, они это делали. А у партии не было больше забот, как бороться с этими узкими брючками, а потом их на улице патрули комсомольские разрезали ножами, - ублюдки!..

Владимир Тольц: А вот отнюдь не стиляга. Лев Круглый:

Лев Круглый: Моя семья была безумно бедная, нас было трое детей у родителей, поэтому я с детства был очень приучен к бедности и скромности. Я был приучен так, что это все неважно, что я должен быть опрятно одет - это безусловно, что дырок не должно быть - это безусловно. Но что это старенькое, что это перешито, часто в детстве все перешивали, нас трое, от сестры перешивали брату, от брата мне, я был младший.

Никита Кривошеин: Поскольку я оказался в институте иностранных языков, в группе, где я был из 12-ти человек одним молодым человеком, все были девушки, были дочки послов, энкэвэдистов. А мне не на что было, нечего было на себя одеть, я донашивал вещи отца, который был чуть меньше меня размером. И я помню, это такое большое унижение для молодого человека, как эти кастово отмеченные, не в ватниках, девушки за моей спиной смеялись моей одежде.

Мария Розанова: Может быть это от нищеты, в которой я жила, я не могла себе массу вещей позволить, но я вдруг научилась и вдруг я поняла красоту, во мне появилось умение использовать материал не по назначению. То есть сшить платье из материала, из которого нормальные люди шьют только пальто, сделать из этого платье.
Но ведь в России что было - человек шил платье и носил его, пока не сносит.

Владимир Тольц: А потом перелицовывали...

Мария Розанова: Но это не всегда получалось. На эту тему тоже есть - а что, у него есть третья сторона?

Владимир Тольц: Сегодня, когда российскую/советскую историю хотят, в который уже раз, перелицевать, найти в ней под госнадзором "третью сторону", некий компромисс между красным и белым, державным и приватным и так далее, мы, собирая все эти рассказы, хотим сохранить ее многообразие и первозданность.

Сейчас мне остается лишь поблагодарить всех, кто наше проект поддерживает своим участием (как, к примеру, те, кого вы слышали сегодня), добрыми отзывами и предложениями по распространению продукта, а также обещаниями выделить средства на его завершение.
В сегодняшней передаче вы услышали фрагменты интервью, данных для проекта "ХХ съезд" Марией Розановой, Александром Гинзбургом, Львом Круглым, Никитой Кривошеиным (все они ныне живут в Париже), а также живущего ныне в США лауреата Пушкинской премии Юза Алешковского. (В передаче использована его песня, а также произведения советских и зарубежных композиторов.)
Ну, вот. А теперь послесловие 2010 года. 50-е глазами тех, кто родился позже.

Слово моему коллеге Кириллу Кобрину.

Кирилл Кобрин: Когда мне было 19 лет, на советские экраны вышел фильм "Покровские ворота", действие которого начинается ровно за 8 лет до моего рождения. Конец лета - начало осени 1956 года. ХХ съезд уже полгода как закончился, поток возвращающихся из лагерей скудеет, в повестке дня – фильм "Карнавальная ночь" и – в 1957 - Фестиваль молодежи и студентов. Михаил Козаков, снявший "Покровские ворота" по известной пьесе Леонида Зорина, вводит автобиографическую деталь – тетушка главного героя смотрит по телевизору (неслыханная по тем временам вещь!) картину "Убийство на улице Данте", где юный Козаков сыграл свою первую роль. Так замыкается круг: конец сталинизма, середина пятидесятых – начало конца СССР, зависание на краю пропасти, за три года до перестройки, 1983. Получается, что я смотрю на пятидесятые через двойное стекло: нынешнего постсоветского опыта и опыта моей юности начала восьмидесятых.

Конечно, я знаю другие советские пятидесятые. Мне рассказывал о них художник Виктор Пивоваров (и я видел это десятилетие в некоторых его работах) и философ Александр Пятигорский. "Пятидесятые" юных – или молодых – Оскара Рабина, Владимира Янкилевского, Александра Зиновьева, Вячеслава Всеволодовича Иванова. Во многом это десятилетие подготовило шестидесятые с их "шестидесятниками", но я не стал бы отправлять это время в тень последующей декады. Во многом, именно эти годы определили то, что произошло с советским обществом потом: основные идеи, будоражившие интеллигенцию, были высказаны именно тогда, оттепель началась тогда же, либеральный советский театр, кино, литература… Космос, в конце концов…

Но это все интеллигентская история. А что же остальные?

"Покровские ворота" кончаются тем, что Маргарита Павловна вместе с Саввой Игнатьевичем съезжают из старой коммуналки в дворянском особняке у Покровских в новостройку. "Савва, Вы представляете собой процесс исторического масштаба – переселение москвичей из общих ульев в личные гнезда", - шутит главный герой Костик. Костик - историк, и, как представитель этой профессии, пусть и советский, оказался прав. Окопавшись в собственных квартирах, приватизировав свое пространство и личное время, советский человек за тридцать лет тихой сапой развеял коллективистский угар советской власти. Хрущев, затеяв жилищную революцию, на такое явно не рассчитывал. Вот еще один урок послесталинских пятидесятых. И таких уроков очень много.

Владимир Тольц: Это был мой коллега Кирилл Кобрин. Я всегда говорю ему, что писать о средневековой Англии (это специальность Кирилла) безопаснее, нежели рассуждать о незавершившейся истории. Свидетелей того, что происходило в средние века, не сохранилось. А персонажи 50-х вполне могут еще и поспорить с ним.

Если вы не согласны или хотите добавить к этому сюжету что-то, пишите!…