Агенты спонтанного: К культурологии хаоса

Константин А. Богданов. Из истории клякс: Филологические наблюдения. – М.: Новое литературное обозрение, 2012. – 216 с., ил. – (Научное приложение. Выпуск CVI).

Петербургский фольклорист, филолог, культуролог, антрополог, историк, семиотик… - каждое из этих обозначений лишь отчасти отражает многообразную полноту его интеллектуальных усилий - Константин Богданов, известный своим вниманием к неявным и окольным сюжетам европейской культурной истории (вспомним хотя бы его книги "Homo Tacens: Очерки по антропологии молчания", "Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры XVIII—XIX веков", "О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и экзотизмов", вошедшие в сборник "Повседневность и мифология" работы о суевериях и этикете, связанных с чиханием, о культурных смыслах игры в жмурки или, из коллективного сборника "Русская литература и медицина" - о страхе погребения заживо), продолжает развивать эту нетривиальную исследовательскую линию (в том, что это именно линия, хоть и ветвистая, можно не сомневаться).

Свои наблюдения над культурной жизнью клякс – чернильных пятен в прямом и (немыслимом без него) переносном смысле – сам автор скромно именует филологическими. Тем не менее, кажется очевидным, что смысл этого предприятия – как это, впрочем, у Богданова всякий раз и бывает - простирается далеко за рамки филологии (понимаемой как наука о слове вообще и словесных искусствах в особенности). Дело тут, конечно, не в слове: оно – только посредник между человеком и миром, носитель симптоматики. А вот выслеживаются и вылавливаются с его помощью вещи гораздо более коренные и крупные.

Исследуемые автором в разных контекстах кляксы – не что иное, как представители многообразно понятого хаоса в мире тщательно выстраиваемых и контролируемых человеком порядков. В этом мире они действуют как агенты непредсказуемого, спонтанного, в некотором смысле – и более подлинного, в противовес явлениям более умышленным, рациональным и в конечном счёте - поверхностным и ограниченным.

Именно поэтому кляксы – реальные или метафорические - не только осуждаются и изгоняются. Это, конечно, в первую очередь - недаром книга начинается сюжетом из жизни клякс в прямом и первичном смысле: главой о чистописании в советской школе, о том, как школьникам прививалась графическая дисциплина. Кляксы в представлении героев этого сюжета – младшеклассников и их учителей – чистое зло (недаром именно эту роль, показывает Богданов, зловредные чернильные пятна выполняют в адресуемых младшим школьникам книгах и фильмах: "Мойдодыр", "Золотой ключик, или Приключения Буратино", "Приключения Незнайки и его друзей", "Пропавшая буква", "Аля, Кляксич и буква А"…) "Связь чистописания и поведения остаётся, - замечает автор, - одним из устойчивых топосов детской советской культуры на протяжении нескольких десятилетий". С кляксами и пятнами в сознании школьника устойчиво связывается одно слово: "нельзя". Это восприятие просачивается даже за пределы официальной идеологии и проникает в "характерный детский фольклор советской поры, тиражировавший ряд типологически схожих страшилок о пятнах и кляксах, которые пугающе персонифицировались во всепожирающих и / или удушающих чудовищ".

Хаос и его представителей – те же кляксы – конечно, очень соблазнительно отождествить с чистым злом (по крайней мере, с тёмным, чужим, тревожащим началом; а себя, конечно, - с ясной и чёткой графикой) не только детям, но и куда более взрослым участникам культурного процесса. О многообразии уровней, на которых такие соблазны работают в культуре, читатель составит себе представление из "историко-филологического" комментария к одному русскому словоупотреблению XIX века, коим не гнушался и Достоевский – синонимичности слов "клякса" и "жид" (Богданов рассматривает корни этой синонимичности, замеченной и в других европейских языках).

Но ограничиваться истреблением клякс и защитой от них было бы слишком просто – и слишком губительно: сводя культуру к контролируемому и правильному, недолго и вовсе лишить её творческих потенций (это замечается, хотя смутно, даже на нижних, базовых её уровнях: уж хотя бы поэтому уроки чистописания, с содроганием вспоминаемые не одним поколением школьников прошлых лет, всегда ограничивались только начальными классами).

Что-то такое почувствовал уже Лютер (которому в книге также посвящена одна из глав) в той легендарной и обросшей толкованиями ситуации, когда зашвырнул в чёрта чернильницей. Тут пролившиеся, не успевшие оформиться в слова на бумаге чернила, в точности как в кляксе, выступили как "чистое действие, интенциональность, выражающая себя в акте вневербального контакта с реальной или воображаемой действительностью". Кляксам и пятнам досталось значительное место "в истории внимания к роли случайности и предопределения". Самая известная из форм такого внимания – гадание по разным жидкостным пятнам, не только по восковым, но и по кофейным и по тем же чернильным (называется "энкромантия", от французского encre – чернила). А уж люди искусства, как вы понимаете, просто не могли избежать стимулирующего, дразнящего, провоцирующего влияния клякс на художественное воображение – и, конечно, не избежали его.

Уже к середине XVIII века "теоретически-специализированный интерес к собственно чернильным кляксам выразился в западноевропейских концепциях музыкальной и живописной алеаторики" - и во множестве соответствующих, и по сей день существующих, художественных практик. Кое-какие из них представлены в главе "Spruzzarino, blotting, Kleksographien: искусство и наука чернильных пятен". Более того, кляксы способны сыграть историческую (историко-филологическую) роль и в облике чистой, казалось бы, негативности – в виде чернил, невзначай заляпавших страницу страницу старинного флорентийского манускрипта "Дафниса и Хлои" и навсегда лишивших соответствующий фрагмент возможности быть прочитанным (об этом – глава "Случай Поля-Луи Курье и семиотика испорченного текста"). Такое пятно тоже не проходит даром: оно определяет направления, в которых утраченный текст будет домысливаться – и, конечно, сам жест такого домысливания.

Невидимые и как будто исчезающе-малые участники Большой Культурной (и даже Социальной) Истории, кляксы, эти непроизвольные пятна от разных красителей, оказываются в числе важных формирующих сил этой истории – настолько важных, что их можно смело причислять к большим – по крайней мере, к таким, без которых большие никогда бы себя как следует не осознали.

В конечном счёте, исследование Богданова о кляксах – даже в тех принципиально отрывочных сюжетах, в которых оно состоялось в представляемой книге – не что иное, как рефлексия о природе связей и порождающих механизмов культуры, о взаимосвязи и взаимодействии двух её основополагающих – и обязательно предполагающих друг друга - начал: хаоса и порядка.