Самодельность жизни: К антропологии невозможного

Советский стиль: Время и вещи / Ред. группа: В. Зусева, Т. Евсеева, Н. Иванова. – М.: Мир энциклопедий Аванта+, Астрель, 2011. – 207, [1] с., ил.

Первое, что приходит в голову при взгляде на это большое, насыщенное яркими картинками глянцевое издание: а что, был какой-то единый, охватывающий многие области существования, с объективно выделяемыми признаками, а главное - общий всем временам, от конца 1910-х (ну ладно, пусть от начала 1920-х) до начала 1990-х, "советский стиль"? (кстати, стиль чего именно? Всего?) Посмотрим ещё, как авторам удастся доказать такое спорное утверждение.

Скажу сразу: ничего такого они не доказывают. Задачи этого рода авторы сборника – а перед нами именно сборник, несмотря на некоторые, не очень явные, претензии быть энциклопедией (всё-таки вышел в издательстве "Мир энциклопедий"!), - перед собой в принципе не ставят. Точнее, они попросту исходят из представления о существовании "советского стиля" (предположим, повседневности) как из чего-то самоочевидного. В качестве его признаков – скорее, создающих его факторов - упоминаются разве что вечная советская скудость (того не было, сего не было, а о том-то и не мечтали) и лишь частично проницаемая отрезанность от мировых тенденций, так сказать, быто- и формообразования, - они-то, значит, и провоцировали возникновение всяческих местных своеобразий, подобно тому, как уродство, по словам Пастернака в несколько другом контексте, обрекает на акробатику. Но будем справедливы: в "стиль" - как в эстетическую и даже в экзистенциальную цельность - результаты всего этого вряд ли складываются. Чаемого единства не принесло даже, не раз упоминаемое едва ли не в каждом тексте сборника, предписанное властью "стремление ко всеобщему единообразию". Зато в разнообразную, неоднородную, как это свойственно живому, картину ушедшей жизни – всё описанное, при очевидной и неминуемой его неполноте, очень даже складывается.

Да, в книге есть интересные, содержательные – хотя по необходимости довольно краткие и вполне разрозненные – главы об эволюции советского белья, фарфора, парфюмерии, игрушек; очень яркая – об истории и традициях советской упаковки. (Надо сказать, систематичности описания, как и его полноты, книге всё-таки ощутимо недостаёт, хоть и издал её "Мир энциклопедий": она представляет собой совокупность очерков, данных в произвольной последовательности.) И всё-таки самое сильное тут, рискну сказать, не это – а то, что можно вычитать почти между строк об "акробатике" советского, по большей части - трудного и вымороченного, быта. О повседневной жизни как преодолении невозможностей разного порядка. Об обживании, одомашнивании этих невозможностей, трудностей, опасностей. О насыщении катастроф и их обломков – теплом и уютом. О превращении их из отрицания человека – в человекосообразную среду обитания, а то даже и в некоторые стимулы к творческим решениям. О превращении выживания – в жизнь. О самодельности бытия в её, самодельности, причудливом советском (но вряд ли единственно возможном! – в других культурах есть свои обживаемые невозможности) варианте. Об упорстве человеческого на исторически данном материале.

Я бы сказала, что это в книге – из самого интересного, достойного даже, пожалуй, стать предметом отдельного размышления, если не сказать – исследования (так и просится на язык: "антропология невозможного"...) Правда, эту тематическую линию авторы сборника оставляют, по существу, на периферии внимания. Но даже оставаясь на периферии, она цепляет.

С одной стороны, здесь нельзя не упомянуть историю, рассказанную в главе о праздниках и парадах Ириной Сапожниковой, отец которой в 50-х был главным энергетиком Московской консерватории. Рассказывает она её почти на полях основного текста – в маленькой врезке; статья-то вообще не об этом, а о том, как выглядело "человеческое лицо" советских официально предписанных праздников. Об этом лице автор, кстати, говорит, во многом на основе собственного детского опыта, с симпатией и пониманием. А была ещё, в те же 50-е, и вот какая история о некоторых истоках советского праздничного сияния, и она уже – о взаимоотношениях с самой смертью. "Портреты вождей, которыми украшали консерваторию к большим праздникам, хранились в маленькой "каптёрке" с единственным ключом, находившимся у представителя "органов". Однако периодически эти портреты обнаруживали с выколотыми глазами, что тяжёлым подозрением ложилось на все технические службы, и особенно, - пишет Сапожникова, - на моего отца из-за его мелкобуржуазного происхождения. Когда отцу намекнули, что за ним плотно охотится НКВД, он пришёл в свой кабинет, заперся, сел за стол, обхватил голову руками и стал думать, как избежать ареста." О том, какое спасение он себе нашёл, сам он позже рассказывал так: он "придумал сделать оригинальную иллюминацию. Я смонтировал двойную раму, в центр поместил портрет Сталина, а внутри рамы сделал рисунки, оживающие при включении: труба ТЭЦ дымила, турбина крутилась, а лучи восходящего солнца пронизывали раму портрета". "Иллюминация, - говорит автор далее, - произвела фурор, была снята книнхроникой и показана Сталину." Тому настолько понравилось, что он приказал устраивать такие световые картины на фасаде Центрального телеграфа во время массовых гуляний по улице Горького. Изобретателя не тронули.

С другой стороны, здесь есть сюжеты куда более мирные. Например, рассказ – в главе об "Украшениях в СССР", написанной Еленой Юровой – о том, из чего советские люди исхитрялись делать себе красивое, яркое, лично значимое при ощутимой нехватке его в жизни вообще и на прилавках магазинов в частности. Связанные с этим техники и практики, правила и традиции вообще, по-моему, просятся быть темой монографии: содружество технического и эстетического воображения, приносившее иной раз захватывающие результаты.

"Не удовлетворяясь тем, что можно было отыскать в магазинах", - пишет Юрова, - советские модницы конца 50-х "принялись восполнять пробелы в своих украшениях с помощью различных самоделок. В частности, все начали делать бусы из журнала "Америка", который появился в СССР в 1957 году". И нет, то не были изделия по, допустим, предложенным в этом журнале образцам. О, всё было куда прямолинейнее, если не сказать – грубее. В ход шёл сам журнал – как материал.

"Плотная глянцевая бумага и яркие краски иллюстраций как нельзя лучше подходили для создания бус. Страницу разрезали на длинные треугольники, из которых сворачивали и склеивали бусины в форме веретена. " Эта техника не была советским изобретением: её применяли в Европе ещё в начале ХХ века, когда в тамошних модных журналах "публиковались рекомендации по изготовлению бумажных бусин для занавесок". Но что бумага! – отечественные умельцы делали бусы ещё и не из того: "из авиационной фанеры, эпоксидной смолы, скорлупы орехов и различных косточек". А какова, помещённая опять же во врез, история о том, как сестра А.В. Тимирёвой (Сафоновой), любимой женщины адмирала Колчака, в шестидесятых делала – зарабатывая этим себе на жизнь - украшения из хлеба! "Каждая бусинка, - вспоминал племянник сестёр Сафоновых, - вылепливалась из специально приготовленной массы, основу которой составлял мякиш рижского хлеба с добавкам олифы, клея БФ и, возможно, чего-то ещё." Дальше идёт подробный и захватывающий рассказ о технологии, с помощью которой исходные компоненты преображадись до неузнаваемости и становились бусами. Да, трудно отделаться от мысли, что во всём этом смешении разнородного, в его как бы нецелевом – но спасающем жизнь - использовании есть чересчур сильный привкус бедствия. Да и не надо отделываться. И всё-таки…

Поскольку книга, к счастью, ещё и хорошо иллюстрирована, читатель, не заставший таких практик вживе, имеет возможность составить себе представление о том, как выглядели плоды таких усилий. Бусы из хлеба, бисера и стекляруса начала 1980-х; из бумаги и из яблочных семечек - рубежа 1950-1960-х; самодельные украшения из манчжурского ореха, бересты, еловых шишек 1960-1970-х годов. И знаете что: выглядели они вполне достойно. Главное же, они действительно были – если судить по представленным в книге образцам – очень человеческими. Тёплыми, застенчиво-живыми, каждое – с единственной, неповторимой интонацией.

Вообще, история советской жизни – это, очень во многом, история о том, как личное, частное, биографически значимое рыло себе ходы во всяком мёрзлом и затверделом грунте. Читатель увидит это и в главе о дачах – области параллельной, частной, альтернативной, в противовес городской и общеобязательной, жизни советского человека. Автор её, Сергей Мержанов, пишет о планировке советских дачных посёлков, об архитектуре домов, об эстетике их оформления, о причудливом предметном мире этих домов, куда свозились отслужившие своё в городских домах вещи. И вот какое складывается на основе сказанного впечатление: советские дачи – это был такой способ сказать «нет» много чему. Во-первых, многому навязанному, официальному, публичному идущему от Большого Социума. Во-вторых – цивилизации с её условностями. В третьих - самому времени. Накапливая в себе вещи из разных эпох и жизней, включённая больше в природные циклы, чем в городские ритмы, дача была маленьким опытом свободы и всевременья.

Каждая из вещей советского быта не просто включалась в серость и безличность заданной жизни, но ещё и, как могла, преодолевала её. Воообще-то, это довольно неразделимые процессы. И касается это, скорее всего, не только советского быта, но - быта вообще; всякой работы с бытием на повседневном, предметном уровне. Мы наверняка прочитаем о чём-то подобном в воспоминаниях и исследованиях о быте и вещах постсоветского времени, как только они будут написаны. Главное, что это – вопрос лишь во вторую очередь эстетический, да и социальный – не в такую первую, как может показаться. Эстетика - и само социальное - здесь, как водится, инструмент.