Между теорией и критикой

“История русской критики: советская и постсоветская эпоха”


Дмитрий Волчек: В издательстве “Новое литературное обозрение” вышла “История русской критики: советская и постсоветская эпоха”. Пятнадцать глав, написанных российскими и зарубежными историками русской литературы, под одной обложкой собрали Евгений Добренко и Галин Тиханов. На презентации книги в Российском государственном гуманитарном университете побывала Тамара Ляленкова.

Тамара Ляленкова: ''Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории, начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода'', – читаем мы в аннотации. И здесь приходится согласиться. Как обычно, когда звучит слово ''всеобъемлющий''. Потому что всегда найдется что-то, что забыли или не захотели, или не сумели в книгу включить. Другое дело, что издание, посвященное литературной критике, немедленно вызвало критику и в свой адрес. Вот несколько замечаний российского историка литературы Андрея Немзера, чье имя упоминается в одной из глав.

Андрей Немзер: Первый из них это вопрос о том, может ли существовать одновременно история журнально-газетной критики и историко-теоретическая рефлексия над словесностью. Критика, это когда ''кто кому в зубы даст'', а история литературы это ''как было на самом деле''. Литературоведение – это ''как было на самом деле''. Я к этому привык. А еще есть то, о чем пишет Алексей Иванович Метченко – это не относится ни к тому, ни к другому. Вот может ли это, в принципе, существовать в рамках одной книги? Может быть, и может, но тогда мы должны отказаться от того поглавного принципа, который здесь принят. Если мы хотим понять про вторую половину ХХ века, как функционирует Тартусско-московская школа в живой культуре, не являясь только частью академической традиции, а что она такое – это принципиально иная постановка вопроса, чем описывать ее собственное бытие в рамках научной традиции. И тогда, может быть, даже важнее будут соотнесения оной Тартусско-московской школы или ее конкретных представителей с живым движением не критики, а, извините, словесности. Я абсолютно уверен, что гуманитарная мысль, в особенности, 70-80-х годов, оказала довольно сильное воздействие на литературу. Да, впрочем, и во второй половине 60-х это уже происходило. Такого хода здесь нет. А здесь, с самыми добрыми намерениями, но все равно это одна клетка и другая клетка. Проникновения я здесь не вижу. Более того, вопрос об этом проникновении не ставится. Отчасти, понимаю, почему. Потому что блистательная, замечательная критика 60-х (позднесоветская, от ''Нового мира'' начиная и до перестройки доходя), вот эта, воспетая Чуприниным, великая критика, там считанные были люди, которые могли снизойти до того, чтобы этих академических сухарей читать. Если Палиевскому надо было наезжать на структурализм, то за этим стояли, как мы очень хорошо понимаем, не литературные теоретики, а задачи совершенно иных параметров. А остальным до этого просто дела не было. Почему не было дела? Не в обвинительном ключе, а в историко-литературном. Вот этот вопрос не ставится, а он должен быть поставлен. Второй вопрос. Вот такой самодостаточности критики как в период рассвобождения в рамках застоя, не было раньше, в советский период, и не могло быть позже. Системы амплуа, когда ведение собственных линий, расчета на партнера, вот этого ансамблевого устройства светил, его дальше не было и быть не могло. В частности, потому, что критика, в силу или внешних обстоятельств, или в силу того, что мы такие бездарные были, потеряла реальную аудиторию. Как ее потеряла, между прочим, литература. В чем эта же самая критика сыграла выдающуюся роль. Все-таки такого самоедского экстаза и такого призывания грядущих гуннов и пиления сука, на котором сидишь, какой имел место с конца 80-х годов... С 89-го года пошел разговор, что все накроемся медным тазом. И что же ты дальше-то делать будешь? Причем, нигде так азартно не хоронили толстые журналы, как в толстых журналах. Следующая проблема это проблема удивительного разнобоя авторских голосов. Никакого элементарного хронологического порядка, не то, что логического во главе тома третьего не наблюдается. Когда в одной фразе нам сообщают, что даже бахтинянскую критику Соссюра Иванов считал предвестием структурализма и дают сноску, а в следующей фразе, пишет: ''Лотман ездил встречать Москву в 70-м году вернувшегося из ссылки Бахтина...''. Бахтин не из ссылки возвращался в 70-х, и не возвращался в Москву, он никогда до этого в Москве не жил. Приезжал ли Лотман в этот момент в Москву? Я не знаю, кажется, нет. ''…и намеревался выпустить к 75-летию его том, в котором должна была появиться статья Иванова''. Почему же ''намеревался''? Это тот самый том, на который ссылаются. Откройте шестую ''Семотику'', там написано: ''К 75-летию Михаила Михайловича Бахтина''. Я привел один пример. Это называется ''прорывы послевоенной советской теории'', где что-то про тартусско-московское, потом про возрождение социологии, то, что редакторам так нравится, и по-своему небезинтересно, хотя совсем в другую сторону уводит, а после этого нам говорит про другую сторону фрейдизма, марксизма и гомосексуализма, Бахтин и Гинзбург. Бахтин и Гинзбург формировались не в послесталинскую эпоху. Даже если опираться на поздние книжки Гинзбург, совершенно ясно, как они вырастают из ее опыта 30-х годов. Про Бахтина уж не говорю – мы знаем, когда что было написано. При том, что есть при этом здравые соображения. Конечно, есть. Очень много. Хорошая книжка, еще раз говорю, нравится мне.

“История русской критики: советская и постсоветская эпоха”

Тамара Ляленкова: Это был литературный критик Андрей Немзер. На его замечания ответил профессор Шеффилдского университета Евгений Добренко, под чьей редакцией, собственно, и вышла ''История русской критики''.

Евгений Добренко: Во-первых, я хотел бы напомнить исключительно продуктивную мысль, точнее, афоризм Шкловского о том, что ''нельзя нарисовать карту Англии размером в Англию''. Но я хотел бы дополнить. Дело в том, что это не просто нельзя, это совершенно бессмысленно. То есть можно написать ''Историю русской критики'' в пяти домах, можно в двадцати пяти томах. Вы понимаете, это вопрос об очень простой вещи. Когда мы ищем, как нам пройти к какому-то месту и идем на Google map, то там мы начинаем приближать или отделять это место. То есть все зависит от того, насколько хорошо вы знаете это пространство. Если вы пространство это вообще не знаете, вам надо очень сильно приблизиться, так, чтобы каждый переулок там назывался, и у вас будет совершенно другой масштаб. Если это пространство вам известно, вам достаточно точки и вы место найдете. Но самое интересное, что в этой книге каждая глава, конечно, связана с определенными хронологическими рамками, но это жанр – это история. Жанр диктует определённые параметры и, как говорил Ленин совершенно в другом смысле, ''история – мамаша суровая''. Вот история как жанр – мамаша еще более суровая. Так вот я хотел бы сказать, что единственная глава, которая открывает эту книгу о метаописании самой критики, то есть это история, условно говоря, дискурса о критике в самой критике, вот эта вся история описана с 1917 года до Чупринина и дальше. Так вот, я говорю это к тому, что когда я писал эту главу, я читал очень много дискуссий о разных историях, условно говоря, историях русской, в частности, русской советской литературы. Как мы знаем, выходили ''Истории русской советской литературы'', их было несколько, была довольно нашумевшая “История русской советской литературы” в 60-е годы, так вот, мне приходилось читать все эти дискуссии. Самое интересное, что все точки, на которые вы указали... Я теперь понимаю: закон жанра диктует закон жанра обсуждения этого жанра. То есть абсолютно все те же моменты. Почему об этом написано столько, а об этом — столько? Первое. А второе – почему об этом не говорится, а об этом говорится? Третье — почему обязательно есть какие-то фактические вещи, тут сходится, тут не сходится. Кстати, вот сами говорите, оно должно как бы конфликтовать, но, когда конфликтует, это воспринимается уже как противоречие. Но самое интересное, как сейчас помню эту статью, Мариэтты Шагинян, ее выступление в этой дискуссии называлось так – ''Не история, а борьба''. Проблема в том, что в этой истории, это был том, посвященный 30-м годам, все было как-то описано как история, а на самом деле это была борьба. Вот что меня поразило, что мы двигались по законам жанра истории, а выглядит по законам жанра обсуждения истории.

Тамара Ляленкова: С другой стороны, книгу о литературной критике можно критиковать, как любую другую. Более того, на презентацию ''Истории'' собрались именно литературные критики. Например, проректор РГГУ Дмитрий Бак.

Дмитрий Бак: Мне очень понравилась мысль Жени Добренко, что большая дистанция отделяла, условно говоря, теорию от критики, чем подцензурное от неподцензурного. Это очень точная вещь. И, по-моему, апеллировать к каким-то конкретным эпохам – рискованное дело. К 90-м ли годам, к 80-м ли годам. Потому что так было всегда. В 19-м веке, скажем (тоже не при Аристотеле), если мы вспомним, что рядом с журналом был еще университет. Это же во все времена, последние 200 лет, служило неким индикатором соотношения двух языков писания литературы. Возьмем 20-30-е годы 19 века – вся профессура Московского университета – это критики по совместительству, в той или иной мере. Или целиком, как Надеждин, или частично, как Шевырев, или еще более частично, как Снегирев или Погодин. То есть почти одни те же люди действуют и в университетских аудиториях, и в критике. И одна и та же литература, более или менее, обсуждается и в университетских аудиториях, и в критике, чего не было за 10 лет до этого, когда в университетских аудиториях говорили о Хераскове, а вокруг гремели совсем другие имена. И это были совсем несовместимые вещи. Это объективный факт, это не последствия советский эпохи, идеологии, Сталина, Метченко или Кравченко. Не в этом дело. Чем ближе к концу века, тем яснее выстраиваются два параллельных ряда. Там я смешиваю хронологию, но я вспоминал университетских профессоров – Николай Козьмин, Коробка, Котляревский, Миллер, Тихонравов, Пыпин – это явно особый ряд людей, которые на критическом поле не проявляют себя. Были исключения — Веселовский о Жуковском. Альтернативный ряд тоже очень явно вырисовывается, но он у меня ближе уже к началу ХХ века, это явно не университетские люди – Мережковский, Гершензон, Розанов, Эйхенвальд, Анненский и так далее. Это опять все совершенно разные способы суждения о литературе. 20-е годы – опять сближение, на мой взгляд. Это вдруг период, когда самые теоретичные теоретики вдруг стали писать не только беллетристику сами, но и о современной литературе. Самые разные люди, формалисты, например. Вот резкий какой-то порыв к сближению. В этом смысле очень симптоматичный сам взгляд и сама попытка эти два ряда объединить. Потому что то, что подразумевалось под аббревиатурой РЛК в головах тех, кто это придумывал, означало очень простую схему. Есть ленинская теория отражения, литература это часть познания реальности, критика это часть познания литературы, рядом соответствующее понимание истории как смены общественных формаций, романтизм преодолевается и переходит в реализм, а история критики, как мы помним по учебникам людей, которых не будем называть, это просто что-то сопутствующее, боковое – что говорили после выхода ''Мертвых душ'' в 1842 году, Аксаков писал это, а Сенковский писал это.

Тамара Ляленкова: Разговор о зависимости литературной критики от политических обстоятельств продолжила директор издательства ''Новое литературное обозрение'' Ирина Прохорова.

Ирина Прохорова: Интересно, что последние 5-6 лет начинаются собираться подборки критики 90-х годов и публиковаться. Пока не буду об этом говорить, но есть ряд проектов и в ''НЛО''. И когда ты начинаешь читать собранные из этих разных летучих листков тексты, то возникает совершенно другая картина, куда более радужная, чем можно было предположить. Потому что, к сожалению, мифология о лихих 90-х, о распаде всего и вся, все-таки очень сильно в общество внедрилась и я бы сказала, что золотой век журналистики, в том числе и литературной, который был в 90-х годах, он до сих пор недооценен. И я хочу сказать, уже как издатель, что игнорирование критики и не влияние ее на книжный рынок, существовало лет пять, с года 96-97, когда была фрагментация общества. Хотя при этом хочу сказать, что произошел очень интересный процесс и здесь это прямо или косвенно указано. Одна из проблем исследования того, что мы называем литературной критикой, это был в советское время искусственный и сознательный разрыв текущей журналисткой литературной критики и академического знания. И в этом смысле эта печальная традиция нас преследует до сих пор. Она прервалась на какое-то время, именно в 90-е годы, потому что большое количество академических ученых стали писать в газеты и журналы. Здесь сидящие тоже этим баловались очень здорово. И, надо сказать, что это очень сильно изменило облик той самой критики, туда были привнесены совершенно другая глубина и оптика видения по сравнению с той литературной критикой, которую сейчас Борис Семенович ностальгически прославлял. Я хочу сказать, что это интереснейший момент в истории литературной критики, и он очень соприкасается с тем комплексом проблем, который в этой книжке через разные главы и такие, казалось бы, дискретные точки прослеживается. И то, что здесь хорошо объединены от революции до следующей революции и после, и позволяет просмотреть это поле. С одной стороны, выясняется, что мы все равно существуем во многом в традициях позднесоветской литературы, истории литературы как культурного института, и где происходили прорывы в разных точках.

Тамара Ляленкова: Впрочем, попытка всеобъемлющей истории литературной критики постсоветского периода, о котором рассказывала Ирина Прохорова, судя по всему, вскоре состоится в отдельном издании ''НЛО''.