Алексей Толстой в исследованиях внучки
Иван Толстой: «Ключи счастья». Так называется книга, только что вышедшая из печати. Ее автор – Елена Толстая, профессор Иерусалимского университета. Книга посвящена творчеству Алексея Толстого, точнее связям писателя с Серебряным веком. Еще точнее тему раскрывает подзаголовок исследования – «Алексей Толстой и литературный Петербург». Вообще говоря, далеко не всякого писателя, работавшего в начале ХХ века, можно соотнести с Серебряным веком. Бунин туда явно не вписывается, но отношения у него с декадентами, символистами, акмеистами, безусловно, были, и отношения эти часто неприязненные. По-своему это справедливо и для Алексея Толстого.
Елена Дмитриевна давно и плодотворно разрабатывает дедовскую делянку. Она несомненно – из главных специалистов по его творчеству, и помимо разнообразных статей и публикаций ей принадлежит новаторская, прорывная книга «Деготь или мед: Алексей Толстой как неизвестный писатель», посвященная пореволюционному Толстому, его одесскому и эмигрантскому периоду, когда писатель работал над первой книгой романа «Хождение по мукам» (над тем, что сейчас называется «Сестры»). Вот с этого мы и начали разговор с Еленой Толстой.
Елена Толстая: «Деготь и мед» возник из удивления. Дело в том, что меня давным-давно волновали по-разным, отчасти и биографическим, соображениям такие вопросы. Почему Алексей Толстой мог писать так хорошо, а потом мог писать так плохо? Что такое произошло с ним, что он так замечательно писал в 1910-е годы, так блестяще писал в 1922 или 1923 году и так отвратительно стал писать в 1930-е годы? Что такого произошло? Что, где, почему? Не говоря о том, что меня всю жизнь мучила идея вот этой самой эмиграции, почему Толстой поехал в эмиграцию, почему он вернулся. И вот, наконец, мне представилась возможность самой ответить на эти вопросы. Причем, ответить, не задавая их современникам или людям, которые лучше осведомлены, чем я, а задавая их текстам, газетам. То есть разобраться во всем самой.
Для этого мне пришлось поехать в Одессу. Я ездила в Одессу два раза. В Одессе в 1999 году было очень хорошо, меня приняли буквально как члена коллектива, меня баловали, мне давали все, что я ни попрошу, даже такие вещи, о которых я и догадываться не могла, выдавали в тогдашнем спецхране, только что «расспецхраненном». По контрасту, когда я с готовой книгой поехала туда сверять цитаты в 2003 году, все было наоборот. Ни о каких старых газетах и старинных текстах уже не могло быть и речи. И нормальному человеку, который не знал точно, как я знала, что это все там есть, не было дано ни единого намека, ни единого кусочка информации, который мог бы ему помочь.
Иван Толстой: С чем была связана такая перемена?
Иван Толстой: Что же вы искали?
Елена Толстая: У меня была некая гипотеза, что говорят, что Толстой такой был какой-то особенно антисоветский, в том духе, как писал о нем Иван Бунин, но такой особенной антисоветскости я не нашла. А что я нашла? Удивительную вещь. Я нашла, что уже весной 1918 года Толстой писал, говорил и думал то самое, что содержится в первом томе романа «Хождение по мукам» – «Сестры», то, что говорит в нем Телегин, и так далее. И это удивительным образом ужасно похоже на то, что говорил тогда, весной 1918 года, Шульгин. Кстати, я думаю, что Толстой читал газету Шульгина «Великая Россия», которая выходила в мае 1918 года в Москве, что Россия только крепче выйдет из этой переделки, что ничего фатального не произошло, что Россия жива и Россия будет великой. Газета так и называлась – «Великая Россия». И я была несказанно удивлена, найдя Толстого таким неизменным. Оказывается, он всегда был такой – право-левый, либеральный, но с изрядной долей национализма. В общем, очень широкий, очень амбивалентный и достаточно симпатичный. Мне не попались на глаза какие-то особенно яркие антисоветские высказывания, ничего похожего на обвинения Бунина, что, якобы, «Алешка мечтал выкалывать глаза коммунистам».
Иван Толстой: И загонять иголки под ногти.
Елена Толстая: Единственное, что я там нашла, что Толстой написал что-то вроде газетного фельетона или эссе уже в конце 1918 года под названием «Разговор у окна книжной лавки». Там пишется, что литература молчит, литература онемела, современникам трудно что-то сделать с происходящей здесь и сейчас трагедией. А, тем не менее, трагедия есть, и можно себе представить, что и герой этой трагедии есть, это большевик, который изнасиловал свою мать и убил отца. Толстой как бы предлагает этой воображаемой литературе описать этого, несомненно трагического, героя и поднести ему застежки от плаща, чтобы он мог ими ослепить себя. Вот это единственный такой яркий и страшный момент, более или менее напоминающий то, о чем говорил Бунин.
Что же касается открытий и находок, я нашла 14 неизвестных никому на тот момент статей. Я думаю, что ни для кого не было загадкой, что при Деникине существовала свободная журналистика, что она что-то такое писала, что Толстой в ней участвовал. Но что было для меня полной новостью, и о чем тогда еще нельзя было нигде прочесть, это то, что в Москве, в страшные зимние месяцы конца 1917-го – начала 1918-го года, и весной 1918 года, вплоть до того момента, пока не запретили какую бы ни было журналистку, была, существовала, пульсировала нормальная, свободная журналистика. Газету закрывали, она возрождалась под другим именем. И что именно в таких маленьких газетах печатался Алексей Толстой. И, вообще говоря, для меня было необыкновенной новостью узнать, что русская литература не молчала, не сдавалась, а пыталась, чтобы ее свободный голос, ее голос негодования и ужаса дошел до читателя. И вот это – существование русской литературы – это то, о чем до сих пор никто никогда не говорит, этому не учат в школах. В школах представление такое, что в 1917 году отдельно взятые писатели, во главе с Блоком и Маяковским, дружными рядами перешли на сторону победившего большевизма, потом было непонятно что, а потом, через 5 лет, откуда-то, как по волшебству, родилась новая советская литература во главе с Одесской школой. Так вот, ничего подобного не было. Русская литература не сдалась, русская литература яростно прореагировала на запрет свободной журналистики, я имею в виду однодневную газету «Слову – свобода», которая была издана московскими журналистами 10 декабря 1917 года, в которой Толстой участвовал.
По мере того как вещи становились все серьезнее, по мере того как начался террор, российские писатели и журналисты разбрелись по свободным еще тогда окраинам, а когда окраины были взяты, то разъехалась по ближнему и дальнему Зарубежью и там пытались что-то такое сделать.
И очень интересный момент здесь был – роль литературного Берлина. В литературный Берлин съехались все отовсюду – и те, кто уже побывал в Париже, и те, кто уже побывал в балканских странах, пожил там, помучался, помыкался там, и писатели, которые приехали туда ненадолго из советской России, и те, кто решили остаться на Западе, и те, кто решили вернуться. И вот они предъявили друг другу в 1922 году то, что они наработали, то, что они на тот момент нового узнали, научились. И произошел безумно плодотворный обмен. И в результате этого берлинского опыта, я думаю, и произошла новая советская литература, где бы она ни писалась, будь то в России, будь то за рубежом.
Иван Толстой: Что в Алексее Николаевиче Толстом изменила сама эмиграция? Он в нее ушел, бежал из большевистской России. Он попал в эмиграцию. Почему он в ней не ужился? Нашли ли вы более глубокие ответы на этот вопрос, чем те, которые давала нам история литературы, уже напечатанная?
Елена Толстая: Я не могу претендовать на слово «глубокие». Мне кажется, что я нашла нечто достаточно бытовое и точное. Насчет глубины и метафизичности у меня есть большие сомнения. Но, на мой взгляд, это выглядело так. Алексей Николаевич оказался в литературном Париже летом 1919 года и сразу засел писать роман. Очень быстро, благодаря своей энергии, а также благодаря тому, что другие крупные писатели пока еще не поспели к месту действия (Мережковские приехали в 1920-м, Бунин приехал весной 1920-го), он оказался в центре разных организационных и литературных инициатив, организовал журнал «Грядущая Россия». Заодно со многими другими инициативами, заодно с разными издательскими инициативами и так далее. В этом журнале «Грядущая Россия», который объединял эмиграцию довольно широкого профиля и был достаточно правоцентристским, я бы выразилась, он начал писать свой роман.
Но тут, в начале 1920 года, когда вышли первые два номера этого журнала с первыми главами «Хождения по мукам», ситуация резко изменилась. Пала Одесса, и из Одессы приехали Бунины, с последней возможностью оттуда уехать. Толстой бросился на шею Бунину, все было замечательно, они вместе пытались мобилизовывать деньги у тогдашних потенциальных меценатов, чуть ли не открыли свое собственное издательство. Все было прекрасно. Но вот тут возникает то, о чем он должен был прочитать в книжке Дона Аминадо. Газета «Последние новости» уже существовала. Газету «Последние новости» уже успели организовать, открыть малоизвестные лица – предприниматели и журналисты. И вот эти ранние «Последние новости» были газетой такого широкого профиля, достаточно беспринципной и чисто информационной. Но это длилось недолго, потому что где-то в середине года в Париже оказался Милюков, и очень быстро газета «Последние новости» перешла к нему и его группе. Напомню, что это были эсеры.
Иван Толстой: Милюков был кадет.
Елена Толстая: Но группа была эсеровская. И общая направленность этой газеты стала достаточно идеологичной, левой, и вовсе перестала отвечать интересам широкой эмигрантской массы, которая была, в целом, достаточно консервативна. И об этом мы читаем у Дона Аминадо. И, кстати говоря, эти большие процессы, видимо, коснулись обоих авторов по-разному. Что касается Алексея Николаевича, то в один прекрасный момент, это было еще весной, он обнаружил, что «Грядущая Россия» закрылась и ему негде печатать свои романы.
Иван Толстой: Напомним, что речь идет о 1920 годе.
Елена Толстая: Каким-то образом получилось, что издательские его инициативы, на которые, казалось бы, вот-вот сейчас дадут деньги, все откроется, начнет блестяще развиваться… Деньги не поступили. И в дневнике есть запись Веры Николаевны Буниной, что дали понять Бунину, что причина – Толстой. То есть на него перестали давать деньги те, кто давал деньги в прошлом году. Каким-то образом это было связано с однозначным неприятием им революции, каким-то образом это было связано с какими-то почти заметными антисемитскими обертонами в первом варианте первых глав «Хождения по мукам», именно тех, что были опубликованы в «Грядущей России». И именно тогда, когда «Хождение по мукам» было опубликовано целиком в новом журнале, в журнале той самой милюковско-эсеровской группы – «Современные записки», – в этих главах уже не было тех обертонов, о которых я только что говорила.
Что касается Дона Аминадо, то по поводу довольно резких сатирических стихотворений, которые он опубликовал в «Последних новостях», был ужасный скандал в связи с тем, что он высмеивал там некие ценности, до сих пор почему-то оставшиеся незыблемыми в умах и сердцах демократической интеллигенции. Он смеялся над Горьким, он смеялся над революционными клише, и все это вылилось в скандал между ним и новой редакцией «Последних новостей», настолько, что, как я понимаю, журнал «Зеленая палочка», который два писателя, Толстой и Дон Аминадо, решили организовать летом 1920 года, во время их совместного отдыха в Вандее, на берегу Атлантического океана, этот журнал был, наверное, единственным для них обоих способом выжить. Потому что Толстому негде было печатать свой роман, Дона Аминадо не печатали, и просто им нужно было подумать о том, как заработать на жизнь. Так появились «Зеленая палочка» и «Детство Никиты».
Иван Толстой: Перестали давать деньги, в частности, это был ваш первый пункт, из-за неприятия Алексеем Толстым революции. Что вы в данном случае имеете в виду?
Елена Толстая: Я имею в виду то, что выяснилось из первых глав «Хождения по мукам». Что Россию специально расшатывали, что были специальные омерзительные персонажи, душевно и духовно нездоровые, которые этим специально занимались. И вот в качестве одного из персонажей, мы все помним и по известному нам тексту, что это как-то связано с деятельностью поэта Бессонова, но гораздо меньше представлен его единомышленник. А вот в главе седьмой, которая впоследствии была выпущена из текста, этот единомышленник Бессонова, социал-демократ, социолог по имени Юрий Давыдович Моисеев, представлен очень даже ярко. У него лицо вампира, огромный лоб, лицо его бледно, ни кровинки в нем нет, и страшные красные губы вампира. И именно такой человек хочет произвести ужасный эксперимент над Россией, именно такие люди сознательно шли на умерщвление России, по Толстому.
Иван Толстой: С чем же был связан его переезд в Берлин, то есть отправление на Восток?
Елена Толстая: Что произошло? А произошло вот что. Меня всегда смущал биографический вопрос: как же могло так произойти, что Толстому с семьей было нечего есть? Как мог произойти тот известный эпизод, о котором мы слышали, и когда мне захотелось найти его в печатном виде, я нигде не могла его найти? Об этом рассказывали буквально все родственники, которых я знала, что в один прекрасный момент у Алексея Николаевича совсем не оказалось денег, и вот он берет последние деньги и отправляет Наталью Васильевну за ядом. Пойди в аптеку, купи яду. Сперва отравим мальчишек, потом бонну, потом отравимся сами. Вместо того, чтобы купить яд, Наталья Васильевна купила бифштексы на последние деньги, а потом как-то рассосалось. Как могли два здоровых, сильных человека дойти до жизни такой? И когда я посмотрела, когда попыталась написать хронику эмигрантской жизни Толстого, то получилось, что закрыли «Грядущую Россию», роман публиковать негде, но и статьи, и журналистику писать и публиковать не очень есть для кого. Потому что журналистка хороша, пока она повествует о живых и недавних впечатлениях. В 1920 же году такие живые, недавние, яркие впечатлении публикует Бунин – это «Окаянные дни», публикует Куприн – это замечательная серия очерков, публикует приехавший в 1920 году Бальмонт. И все это безумно ярко, все это пышет гневом, эмоциями. У Толстого уже ничего больше нет. Толстой опубликовал то, что он опубликовал, в 1919 году. Что ему, бедняге, делать?
И тут я понимаю, что он делал. Ведь все его статьи 1920 года – это рецензии, это литературные и даже театральные рецензии. Вот что он делает. Такой писатель, чтобы пробавлялся театральными рецензиями! Что еще? Где-то, в какой-то очень подробной росписи хроники эмигрантской жизни, я увидела, что Алексей Николаевич выступал в качестве чтеца на детских эмигрантских утренниках. Он читал «Сказку о Золотой рыбке» – вот до чего дошло. Так что немудрено, что Наталье Васильевне в какой-то момент пришлось пустить в ход швейную машинку, которой она обзавелась в Одессе, в которой они жили очень плохо. Так что Бунин, который приехал в это время в Париж, писал довольно ленивым тоном, что Толстые здесь очень поправились по сравнению с Одессой, где им не удалось как следует встать на ноги… Так вот, теперь им пришлось и в Париже начать бедствовать.
Иван Толстой: Но ведь должно же быть какое-то еще более фундаментальное, глубокое или еще более житейское, или, наоборот, психологическое объяснение тому, что с ним поступила эмиграция вот так? Ведь революцию не принимали и Бунин, и Куприн, и ярость, и пена на их губах была ничуть не меньшая, чем у Алексея Толстого. А уж антисемитские обертона… Ну что же, у Куприна их нельзя было почувствовать, если вообще ухо настроено на чувствование таких тонких и деликатных материй? Все-таки, может быть, что-то вообще в его поведении, вообще в его отношении к людям было отталкивающим? Я все время ищу вот этого более глубокого и основательного объяснения.
Иван Толстой: Рассказывает Елена Толстая. Добавлю, что одновременно с ее книгой «Ключи счастья» в Москве в важнейшей серии «Литературные памятники» появился роман Алексея Толстого «Хождение по мукам», точнее, его первая часть, та, которая теперь называется «Сестры». Значение этого издания не в том, что «Литературные памятники» – престижнейшая серия и советские авторы выходят в ней крайне редко (был, если я правильно помню, только Эренбург и «Василий Теркин», а из антисоветских – «В круге первом»), дело в предлагаемом тексте романа. По мере изменения политических обстоятельств Алексей Толстой менял, переписывал и искажал свое детище. К первой советской публикации книги ее вектор был направлен уже в другую идеологическую сторону. Литературные же памятники, благодаря публикатору Галине Воронцовой, предлагают именно ранний, первый вариант текста и сопровождают его подробным комментарием. Появление такого «Хождения по мукам» – безусловное историко-литературное событие. И Литпамятник, и исследование Елены Толстой можно приурочить к юбилею писателя – 130-летию, которое приходится (по новому стилю) на 10 января наступающего года.
Елена Дмитриевна, о чем ваша следующая книга? Она что же, подхватывает с 1923 года и ведет исследование дальше?
Елена Толстая: Нет на самом деле я вам скажу так. Это была первая книга, я с нее начала, а потом я отложила ее в сторону, написала книгу «Деготь или мед», а потом вернулась. Это была книга об Алексее Толстом и его Серебряном веке, Алексее Толстом в литературном Петербурге, где он очутился. Жил-то он в Петербурге раньше, учился в Технологическом институте, – но в культурном Петербурге, в Петербурге художников и литераторов он очутился только где-то в 1907 году. И вот вся книга о том, как складывались у него отношения с разными персонажами литературного Петербурга, а потом как литературный Петербург, исчезнувщий в одночасье с карты, отзывался в дальнейшем творчестве Алексея Николаевича. Там есть главы, посвященные, мне кажется, наибольшим художественным удачам Алексея Толстого, а именно специальная глава посвящена «Детству Никиты», «Аэлите» и «Золотому ключику». И книга моя подводит Алексея Николаевича к «Золотому ключику», который имеет такой характер окончательного прощания с Серебряным веком. Но это не последняя глава. Последняя глава посвящена ташкентскому периоду жизни Алексея Николаевича и его отношениям с Анной Ахматовой.
Иван Толстой: Вообще говоря, есть писатели, которые ассоциируются в нашем преставлении именно с Серебряным веком, – Блок, Белый, Бальмонт, Брюсов, Ходасевич, Ахматова. А есть писатели, которые жили в ту эпоху, но совершенно с Серебряным веком не ассоциируются. Бунин, в конце концов, современник Серебряного века, и Куприн, и Горький, но уж про них никак не скажешь, что это люди Серебреного века. В каком отношении Алексей Толстой – человек Серебряного века, а в каком – нет?
Елена Толстая: Как мне кажется, Алексея Николаевича Толстого, как полноценного творца периода Серебряного века, мы не видим. Перед нами человек, который у Серебряного века был подмастерьем, был учеником, но одновременно перед нами человек, который усвоил ценности, методы, взгляды Серебряного века с некоторым запозданием. Причем, настолько большим запозданием, что это послужило ему украшением, потому что он продолжал как бы одушевляться, и его творчество продолжало подсвечиваться тем, что он узнал в период своего ученичества, тем, что он понял про язык, про литературу, про гуманитарные ценности в этот период своего ученичества и продолжал эти вещи, ведомые ему, а другим, может, уже и неведомые, использовать в его более зрелых произведениях. Поэтому, как мне кажется, это даже какой-то критерий успеха. Там, где есть эта память о Серебряном веке, там, где есть эта скрытая теплота, этот золотой подсвет, золотая подсветка…
Иван Толстой: Серебряная, в данном случае.
Елена Толстая: …там – успех. «Аэлита» – волшебная вещь, которую Нина Петровская, старая символистка, считала вещью по-настоящему символистской. А там, где нет, – скучно, плоско. Например, такая вещь, как «Золотой ключик», замечательная, волшебная вещь, целиком растущая, как мне кажется, из этого периода.
Иван Толстой: Какие же вечные фигуры были близки в жизни и в литературе Алексею Николаевичу?
Елена Толстая: Я начинаю с отношений в Гумилевым. Гумилев – первый ментор. Еще в Париже, в начале 1908 года. Человек, который, видимо, оказал невероятно сильное воздействие на Алексея Николаевича, изменил его целиком. Причем, не только стихи Гумилева, не только его литературная позиция, но и его жизненная поза, всё. Мне кажется, что эти отношения были гораздо более конфликтными, чем это можно предположить. Нам очень трудно найти следы этого, улики этого, но мне кажется, я все-таки их нахожу. Вы никогда не задумывались над тем, что в неоконченном романе «Егор Абозов» 1915 года, где молодой писатель до кончиков ногтей автобиографичен, Егор Абозов вступает в высший литературный круг тогдашнего Петербурга Серебряного века, и что человеком, которой его по этим кругам проводит, является не Гумилев, а изображенный безумно похоже, совершенно портретно Сергей Судейкин, который отразился в образе Белокопытова. При том, что фразы, которыми кидается он, болевые литературные программные фразы, явно никак не соотносятся с тем, что мы знаем о Сергее Судейкине. Одним словом, Гумилева нет в этой вещи. Почему?
Иван Толстой: Преодолён.
Елена Толстая: А может, он где-то все-таки есть. И мне кажется, я пытаюсь найти те вещи, где он, может быть, все-таки отразился. Я не имею в виду сейчас его замечательный, но некрологический, очерк «Николай Гумилев».
Иван Толстой: Напечатанный в «Последних новостях» в 1921 году.
Елена Толстая: Да, совершенно не имею его в виду, а имею в виду какие-то тайные страсти, одушевлявшие Толстого…
Иван Толстой: Так, Гумилев – первый. Кто еще из Серебряного века?
Елена Толстая: Второй – Волошин. Я не могу, не умею и, мне кажется, это и не нужно, давать такую исчерпывающую и подробную картину переписок, всех следов отношений, хроники встреч. Мне кажется, что это не нужно. Мне кажется, что на каком-то этапе эту работу смог бы сделать кто-то другой гораздо позже. Мне кажется, на этом этапе важно очертить круг основных литературных привязанностей. Волошин – первый литературный учитель в том, что касается прозы. Да и в плане жизненном, и в плане поведенческом, да и в плане изобретения литературного имиджа.
Иван Толстой: Я бы еще сказал – в языческом плане, в принятии всех радостей земных и обожествлении всего плоского, всего эмоционального, принятии всех красок жизненных. Тут, по-моему, Волошин был его богом, он был влюблен в Волошина.
Елена Толстая: Да, если вы при этом как бы вычитаете из облика Волошина жесточайшую самодисциплину и вполне внятное и осознанное следование антропософии как идеологии.
Иван Толстой: Это не я вычитаю, а Алексей Николаевич вычел. И такого Волошина, с этим вычтенным, он его и взял, потому что Алексей Толстой и антропософия – вещи несовместные.
Елена Толстая: Ну вот, Волошин, любимый Макс. А дальше следуют люди, которых я просто не беру, хотя это несправедливо. Например, Федор Сологуб. Я, конечно, говорю немного о хвостах, обо всей этой истории, но ведь литературные отношения Толстого и Сологуба наверняка были, и наверняка Толстой очень многим обязан Сологубу, и наверняка сказочки Толстого, его очень живая, очень разговорная, литературно очень изысканная проза «Сорочьих сказок» во многом возникала под воздействием сказочек Сологуба. Но этим я в этой книге не занимаюсь. Не занимаюсь я совершенно Ремизовым, и это тоже несправедливо, но поскольку Ремизов так рано и тоже несправедливо был оттеснен всем аполлонским кругом в сторону, и поскольку с Ремизовым у Алексея Николаевича отношения не сложились, я им не занималась.
Иван Толстой: Ваше исследование не академически исчерпывающее?
Елена Толстая: Отнюдь нет. Зато я подробно остановилась на отношениях литературных и личных Алексея Николаевича с Анной Ахматовой, отношениях, которые начались очень рано, в 1910 году, когда они познакомились. В 1911-м Алексей Николаевич способствовал напечатанию ее первой книги и напечатал свою первую злобную пародию на Анну Ахматову, на ее стихи, рассказ «Ночь в степи». Есть еще один пародийный текст, это пьеса 1912 года «Спасательный круг эстетизму», где изображена поэтесса Грацианова, которая шантажирует критика: если он напишет хорошо о ней, она ему отдастся, осуществляя полнейший, тотальный контроль над своей литературной репутацией.
Иван Толстой: Отношения Ахматовой с Толстым были, конечно, очень сложными.
Елена Толстая: Они очень разные были.
Иван Толстой: И ее позднее неприятие и критические стрелы, которые она…
Елена Толстая: Это очень интересно. Кстати говоря, после его возвращения Ахматова вовсе не так отрицательно относится к Толстому. Судя по каким-то ее обмолвкам, по каким-то ее рассказам Лукницкому, она вполне Алешку, как она его называет, ценит, то есть относится к нему по-дружески.
Иван Толстой: А как она относится к тому, что в 1925 году на издании «Хождения по мукам», авторском издании, в виде медальона изображена она и Ольга Глебова-Судейкина? Известна ее реакция на это?
Елена Толстая: Она не хотела эту книжку читать. А эту картинку она не хотела включать в свою иконографию. Это был такой тур де форс. Но в 1934 году она диктует Эмме Герштейн некие вариации на тему песенки, «Где Алешка Толстой не снимал бы густой пенки».
А потом уже становится интересно, потому что в 1938 году Толстой как бы помогает изданию ее книги, пытается пробить для нее Сталинскую премию. Это не выходит, и книгу «Из шести книг» останавливают, конфискуют. Но что сделано, то сделано. Потом, в Ташкенте, он становится просто благодетелем Ахматовой, закидывает ее какими-то благами жизни, она изо всех сил пытается их не принимать, однако кое-что принимает. А самое главное, он способствует изданию ее книжки в 1943 году, в ташкентском отделении «Советского писателя», которое он сам и возглавляет.
И, как мне кажется, я делаю такое предположение, что Анна Ахматова в какой-то момент, это может быть март, апрель, май 1942 года, заинтересована, эмоционально затронута отношением Толстого. Отношение Толстого к ней необыкновенно дружеское, я думаю, больше, чем дружеское. Но в какой-то момент это рушится. Как мне кажется, знаменитое стихотворение Ахматовой «Какая есть, желаю вам другую» похоже на рисунок их отношений, который сложился в том году в Ташкенте. То есть это какой-то отказ от чего-то. А от чего – это потом сама Анна Андреевна пыталась опубликовать городу и миру, рассказывая Исайе Берлину во время их знаменательной встречи о том, как Толстой ее любил, о том, как Толстой говорил, как им хорошо будет вместе. Никто бы никогда не догадался, но вот через Анну Ахматову и Берлина это стало известно.
И, по моей гипотезе, это имело еще одно литературное выражение. Мало кто удосужился прочесть вторую часть трилогии «Иван Грозный». Иван и Темрюковна. Темрюковну отравляют. Молодая черкесская княжна. А вот во второй части уже никакой нет черкесской княжны, Иван уже довольно старый, одинокий, и женщина совсем иначе выглядит. Это княгиня Анна Вяземская, с таким характерным литературным пушкинским именем, которая говорит исключительно параллелизмы, выражается исключительно поэтично. Она влюблена в Ивана Грозного, она ему безумно нравится и, казалось бы, совет да любовь. Ан, нет. Где-то в процессе арестован князь Вяземский, нехороший человек, который ее не любит, но она считает, что это уже будет нехорошо, что никакого такого счастья ей не нужно, и единственное, что ей остается, это черным платочком накрыться. Рыдая, она уходит куда-то в монастырь. А царь Иван остается ни с чем.
Но самое интересное, что перед Анной Вяземской царь Иван пытается оправдаться. Она ему говорит, что вот какой ты был, Иван-царевич, люди по Москве о тебе и говорить боятся, с разбойниками скачешь, землю забираешь у людей, кровь безвинная льется. А он говорит, что у него руки, наоборот, чисты. Но когда она не верит тому, что руки у него чисты, он начинает оправдываться еще более глубоко и говорить, что он пытался взять на себя больше, чем может взять человек. Но и тут она как-то не очень верит. И он, наконец, уже выдумывает совершенно розановские объяснения своей деятельности: стар я, одинок, тело мое не любимо, не обласкано. И мне кажется, что вся эта ситуация сложно, но все-таки рифмуется с той ситуацией, которая создалась между Ахматовой и Толстым в Ташкенте. Он действительно, как мы все подозреваем, не слишком был любим, по крайней мере, в Ташкенте. Мы все подозреваем, что не было полной гармонии между ним и его молодой женой. Но эта тема пока еще не обсуждается так, как следовало бы ее обсуждать. Одним словом, с его стороны мы видим прямую откровенную влюбленность, а с ее стороны в обоих случаях видим очень сильное отказное движение – нет, нельзя, поскольку арестован, взят в железо князь Вяземский, нет, нельзя, поскольку царь делает то-то и то-то, нет нельзя – в монастырь.
Вот такую я предположила штуку, и очень интересно, что никому в голову такое не приходило. Я связываю это с тем, что люди и помыслить такое боялись, с одной стороны, а, с другой стороны, у всей этой дилогии очень плохая репутация и мало кто ее прочел.
Иван Толстой: Какая же общая формула книги об Алексее Толстом и Серебряном веке?
Елена Толстая: У Алексея Николаевича Толстого был свой, личный Серебряный век, который ни коим образом не связан с тем, что очень аппетитно и талантливо изобразил Мирон Петровский. По очень давней, 70-х годов, версии Мирона Петровского, Алексей Николаевич изобразил треугольник – Блок, Белый и Менделеева, и это и есть Буратино, Пьеро и Мальвина. Чушь собачья! Ничего подобного!
Разумеется, персонажи этого театра имеют гораздо более интимное, близкое толстовское происхождение. Сказка «Золотой ключик» иногда перекликается в стихах, например, ритмически с первой кукольной пьесой, это была вообще первая пьеса Алексея Николаевича. Она была написана в конце 1908 года для Мейерхольда, для театра «Лукоморье». Поскольку театр не получился, ее, кажется, даже не пытались поставить, но она была, с подачи Мейерхольда и с грифом «одна из пьес, предназначенных для «Лукоморья», опубликована в крошечной театральной афишке петербургского театра Литературно-художественного общества.
Эта пьеса называется «Дочь колдуна и заколдованный королевич». Она крошечная, написана в совершенно кузминском духе. Она вся построена на условностях. Там, например, выходит на сцену кукольный мастер с ящиком и тащит за собой ящик с куклами. Разумеется, никаких кукол еще нет, потому что кукольного театра еще нет. В «Петрушке», другой постановке «Лукоморья», кукол должны играть живые люди. Кукольный мастер расставляет свой кукольный театрик, вытаскивает кукол, привязывает черную длинную бороду и начинает играть колдуна. Он же – папа Карло, он же – Карабас Барабас. И вот с этой пьеской есть какие-то зацепки, какие-то связи у «Золотого ключика».
Когда-то давным-давно Гарик Суперфин, известный вам персонаж, понял и сказал, это было устное сообщение на какой-то конференции как раз в ответ Мирону Петровскому, что если «Золотой ключик» и соотносится с Серебряным веком, то наверняка заключает в себе ссылку на какие-то конфликты первого «Цеха». Вот я считаю, что гораздо больше связей между Пьеро и Мальвиной из «Золотого ключика» и двумя персонажами пьесы 1912 года «Спасательный круг эстетизму», где описывается художник Ситников, который всюду бегает в охотничьих сапогах, потрясая пистолетами, и кричит: «Вы не видели мою жену? Вы не видели мою жену? Моя жена опять сбежала из дома!».
Иван Толстой: И на этом мы заканчиваем программу, приуроченную к выходу двух книг – первого варианта романа «Хождения по мукам» с большим комментарием Галины Воронцовой в серии «Литературные памятники» и исследования Елены Толстой «Ключи счастья: Алексей Толстой и литературный Петербург» в издательстве «Новое литературное обозрение». Появление этих томов можно приурочить к 130-летию со дня рождения писателя.