Поедем в Царское Село! Разговор о поэзии с Андреем Арьевым

Екатерининский дворец в Царском Селе


Иван Толстой:

Поедем в Царское Село!
Там улыбаются мещанки,
Когда гусары после пьянки
Садятся в крепкое седло...
Поедем в Царское Село!

Казармы, парки и дворцы,
А на деревьях - клочья ваты,
И грянут «здравия» раскаты
На крик – «здорово, молодцы!»
Казармы, парки и дворцы...

Одноэтажные дома,
Где однодумы-генералы
Свой коротают век усталый,
Читая «Ниву» и Дюма...
Особняки – а не дома!

Свист паровоза... Едет князь.
В стеклянном павильоне свита!..
И, саблю волоча сердито,
Выходит офицер, кичась, –
Не сомневаюсь – это князь...

И возвращается домой –
Конечно, в царство этикета –
Внушая тайный страх, карета
С мощами фрейлины седой,
Что возвращается домой...

(Осип Мандельштам)


Поедем в Царское Село. Разговор о поэзии с Андреем Арьевым. Андрей Юрьевич участвует в составлении антологии «Царское Село в русской поэзии». Подобная антология, составленная Борисом Чулковым, уже выходила в 1999 году, теперь Борис Чулков при участии Андрея Арьева дополнил и расширил собрание. В ожидании его появления мы и повели наш разговор, тем более, что подвернулся повод – в петербургском издательстве «Серебряный век» выпущена книжка Сергея Горного «Царское Село». С нее мы и начали беседу.
Андрей Юрьевич, кто такие Оцупы?

Андрей Арьев: Вообще в советское время об Оцупах ничего не знали, потому что все они оказались заграницей. Хотя на самом деле об Оцупах знали и, даже, восторгались Оцупом, просто не знали, кем они восторгаются. Если вы помните, да все, наверное, помнят, после войны был замечательный трофейный фильм под названием «Сети шпионажа». Почему он оказался трофейным, нам было не совсем ясно, да мы об этом и не задумывались. На самом деле этот фильм поставлен был во Франции в 1938 году, назывался он «Гибралтар», а режиссером его был некий Федор Оцеп или, если говорить на испанский манер, то это был Оцуп, все-таки. И история семьи Оцупов связана с Испанией самым интересным образом. На Пиренейском полуострове с начала нашей эры, с I века, жили, так называемые, сефарды. Прожили они там 15 веков, пока Инквизиция их оттуда не вытолкнула, всех практически, и они не разошлись по свету. И часть их оказалась в Голландии. И вот в Голландии и оказался предок наших русских Оцупов, который в петровские времена был корабелом, приехал в Россию. Очень смешно, может быть, это легенда, но так в семье Оцупов говорят, что женился он, ни больше, ни меньше, как на узбекской княжне. И вот от этой узбекской княжны и голландского Оцупа пошел род Оцупов в России. Одна ветвь оказалась в Москве, и этот Федор Оцуп, как его в России называли, стал известным режиссером. Его должен был хорошо знать Алексей Николаевич Толстой. Может быть, не хорошо, но, тем не менее, именно этот Федя Оцуп написал сценарий «Аэлиты», знаменитого фильма, который все смотрели.
Потом он стал режиссером такого боевика как «Месс-мэнд», и так далее. Дела его шли очень хорошо, он начал снимать фильмы в Германии и, естественно, году к 31-му оказался невозвращенцем, поселился во Франции, там снимал фильмы регулярно, во время Второй мировой войны уехал в Америку, там продолжал кинодеятельность и, наконец, там же он и скончался.

Иван Толстой: И писалось его имя через «е» – Оцеп.

Андрей Арьев: Да. Но нас интересует сегодня не этот Оцуп, а другие Оцупы, которые связаны с Царским Селом. В их числе Сергей Горный. Дело в том, что одна из ветвей этого рода оказалась в наших краях, но не сразу. Отец Оцупа, в том числе Сергея Горного, родился и жил вдалеке от Петербурга и Царского Села, был он купцом в городе Остров. Собственно говоря, тоже не так далеко, близкие все места.

Иван Толстой: Это который Остров – псковский?

Андрей Арьев: Да. Тем не менее, дела его шли хорошо, он переехал в Петербург, а после Петербурга переехал в Царское Село, где он и жил. Сергей Горный (книжка которого «Царское Село. Рассказы 20-30-х годов» нас заинтересовала), и о котором мы будем говорить, родился еще в Острове в 1882 году, это был старший сын этого купца. Но потом сыновья начали рождаться с большой частотой - родилось шестеро сыновей Оцупов, а после этого стали рождаться дочери, еще родились две дочери. И все они получили хорошее воспитание. Причем учились они, видимо, замечательно. Все шестеро Оцупов учились в Императорской Николаевской Царскосельской гимназии.
Четверо старших получили золотые медали, в том числе Сергей Горный, а двое младших получили серебряные медали.

Иван Толстой: Правильно, младшие – поскромнее.

Андрей Арьев: Так что вся Николаевская гимназия была заполнена Оцупами-медалистами.

Андрей Арьев (Фото: Ася Немченок)

Иван Толстой: Как звали младших братьев, и какое отношение они имеют к литературе? Вот есть очень известный Николай Оцуп.

Андрей Арьев: Да, Николай Оцуп - это средний брат, он по старшинству пятый или четвертый. Главный Оцуп, тот, о котором мы будем говорить, Александр Авдеевич Оцуп, отец Авдей был.

Иван Толстой: Авдей или Авдий?

Андрей Арьев: Они сами пишут Авдей. Иногда я встречал в энциклопедиях его отчество как Авдиевич. Видимо, по-русски все-таки получается Авдей.

Иван Толстой: Вы сказали, что старший - Александр. Это вы оговорились или, действительно, он был Александр?

Андрей Арьев: Горный, о котором мы рассуждаем, это Александр-Марк Оцуп. Но он взял себе псевдоним Горный, причем не Александр Горный, а Сергей Горный. После окончания Царскосельский гимназии он поступил в Горный институт, а отсюда получился и псевдоним. В Горном институте он учился тоже хорошо, вообще стал крупным инженером, но больше его влекла журналистика. Ему очень хорошо удавались различные фельетоны, он человек, видимо, был очень наблюдательный, он печатался в «Сатириконе», и там у него вышла книжка. Это был довольно известный бытописатель петербургских царскосельских нравов с сильно сатирическим уклоном. Правда, когда он уехал в эмиграцию, в эмиграции он превратился в более лирического вспоминателя о своей юности, о молодости, Царское Село никогда не мог забыть. И эта книжка потому и вышла здесь, в Царском Селе (у нас издается такая серия Царскосельских книг), потому что в ней Сергей Горный вспоминает о Царском Селе. Это такая лирическая книга, тут представлены его стихи, его очерки, его всяческая эссеистика.

Иван Толстой:

ЦАРСКОЕ СЕЛО

Их строил англичанин Камерон,
И вдоль дворцов на новые квартиры
Неслись за эскадроном эскадрон
Лавиною текучей кирасиры.

А около скрываясь от людей
У озера в аллее златоглавой,
Прислушиваясь к кликам лебедей,
Задумывался юноша кудрявый.

Небрежный, незастегнутый мундир,
Глухое, непонятное волненье,
И эхо проскакавших кирасир
Как рифма замирала в отдаленьи.



В ГИМНАЗИЧЕСКОЙ ЦЕРКВИ

Помню Божье Око на карнизе,
Свечи жаркие паникадил,
Помню: батюшка в просторной ризе
То входил в алтарь, то выходил.

Поднимались узкия иконы
Вдоль овеянных мольбой колонн,
Крайний справа, строго удлиненный,
Там стоял святой Пантелеймон.

Как бессмертна юная обитель
Той лазоревой моей весны:
Навсегда остался в ней Целитель,
Также строго смотрит со стены.

Но зато, как только боль и муки
Обрекают кровь на жаркий звон,
Со стены протягивает руки
Мне ко лбу святой Пантелеймон.

И, покорный светлому Закону,
Засыпаешь, и, во сне горя,
Блещут свечи, золотя икону
Справа, крайнюю, у алтаря...

(Сергей Горный)


Иван Толстой: А успел Сергей Горный до революции что-то сделать существенное в литературе?

Андрей Арьев: Он был известным журналистом сатирического склада, успевшим выпустить несколько книжек, но небольших, и существенной роли в литературе Серебряного века не играл. Он вообще обладал, как и все Оцупы до Николая, немножко старомодными вкусами. Например, несмотря на то, что он учился у Анненского и трепетал перед этим замечательным писателем, родоначальником новой русской лирики, он в некрологе, посвященном Анненскому, писал приблизительно так, что, конечно, теперь литература становится все менее значительной, что уже золото Бальмонта променяли на серебро Блока. А что будет дальше? Все хуже и хуже. В этом отношении он был, конечно, не прав, потому что он в литературном смысле изощренным человеком не был, но он был человеком страшно наблюдательным и с блестящей памятью. Жизнь прожил он, как и вся семья Оцупов, очень, с одной стороны, хорошую, даже замечательную - те годы, которые он жил в Царском Селе, его братья вспоминали с удовольствием. Вот в этой книжке «Царское Село» есть один рассказ про извозчиков. О том, как относился Сергей Горный к Царскому Селу и к жизни в нем можно судить по нескольким строчкам. Казалось бы, очерк всего-навсего об извозчиках, но вот как он в этом очерке умудряется написать о жизни в Царском Селе вообще:

«Да что говорить! Жизнь тогда была теплее, пристальнее и тише. У нас было время приглядываться к ней с лаской, все замечать и все запоминать. И, главное, мы любили все это. Вот этих самых извозчиков, которые спасали нас, когда времени было в обрез и мчали в гимназию скоком-галопом. И наши улички, домики на Магазейной, фонари, вспыхивавшие в шестом часу по всей улице сразу. Чудесные дуговые фонари, шипевшие, мигавшие, ронявшие, порой, больную точку-уголек. Низенькие заборы, палисадники, присевшие за ними кусты сирени. И подстриженные акации под густыми шапками снега, белые, спрятавшиеся, как заговорщики. Маленькую лютеранскую кирху, точно сложенную из игрушечных кирпичиков, и тоже игрушечные желтые дворцовые конюшни. Прекрасную набережную, такую, какие бывают только на картинах Бенуа, с чугунной решеткой в разных вырезах, кружочках, красивых изгибах. Все это мы любили. Спрашивается, что любят теперь? Да и слово такое - «любят», что его сейчас почти неловко произнести».

И вот этот человек, так любивший город, как и другие представители семейства Оцупов, в начале 20-х годов все уехали. Дело в том, что у них был брат средний, Павел Оцуп. Он родился в 1890 году, был старше Николая, но младше Александра, Михаила и Сергея. Он был известным филологом, к 30 годам был одним из авторитетнейших исследователей и знатоков санскрита. И вот в 1920 году он был в Петрограде расстрелян. До сих пор непонятно, по какой причине. В семье говорят, что то ли он приютил у себя какого-то офицера, то ли оказался на каком-то эсеровском собрании и был расстрелян в Петрограде из пулеметов. После этого стало ясно, что жизнь в совдепии вряд ли будет счастливой. Уехали Михаил и Сергей Оцупы, это второй и третий по старшинству сыновья Авдея, младшие братья Сергея Горного. Они стали оба, по-моему, тоже работниками кино. Во всяком случае, Сергей Оцуп был известным продюсером в Германии, а его старший брат Михаил тоже работал у него на киностудии «УФА». Затем они оба переехали в Испанию и жили до конца своих дней в Испании. А Павел Оцуп остался наиболее счастливым и трагическим воспоминанием для всей семьи. Вот в этой книжке есть очерк Сергея Горного под названием «Кровь», он как раз посвящен памяти Павла. Видимо, человека немножко не от мира сего, человека очень сострадательного. Сергей Горный пишет, что его любимой игрушкой был какой-то верблюд безногий, и сам был похож на этого верблюда, и он пишет о конце своего любимого младшего брата в таких выражениях:

«Его расстреляли потом большевики. Считалось для людей, что Павлик уже профессор, что он уже сам учит студентов палочкам, крючочкам и завиткам санскрита, что он уже большой, ему 30 лет. Но мы-то знали, что это всего только Павлик, все тот же Сюк, как мы его прозвали в наших странных, нежданных превращениях имен. Было не только мучительно, но невыносимо думать, точно кто в живом сердце ночь поворачивал, что Павлик, падая в снег (его расстреляли из пулемета), вытянул шею тем же обычным жестом, как он это всегда делал, точно ему мешал твердый воротник гимназической куртки. Вытянул, да так и застыл. Смотрел на что-то и дотянуться не мог. Так и лежал с вытянутой шеей. Думали мы, что и пальцы его бились мелкой дрожью, те самые пальцы, что перебирали игрушки, гладили жирафа, подбрасывали камешки».


К таким нежданным и певучим бредням
Зовя с собой умы людей,
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей.

Я помню дни: я, робкий, торопливый,
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня спокойный и учтивый,
Слегка седеющий поэт.

Десяток фраз, пленительных и странных,
Как бы случайно уроня,
Он вбрасывал в пространства безымянных
Мечтаний - слабого меня.

О, в сумрак отступающие вещи,
И еле слышные духи,
И этот голос, нежный и зловещий,
Уже читающий стихи!


В них плакала какая-то обида,
Звенела медь и шла гроза,
А там, над шкафом, профиль Еврипида
Cлепил горящие глаза.

...Скамью я знаю в парке. Мне сказали,
Что он любил сидеть на ней,
Задумчиво смотря, как сини дали
В червонном золоте аллей.

Там вечером и страшно и красиво,
В тумане светит мрамор плит,
И женщина, как серна боязлива,
Во тьме к прохожему спешит.

Она глядит, она поет и плачет,
И снова плачет и поет,
Не понимая, что все это значит,
Но только чувствуя - не тот.


Журчит вода, протачивая шлюзы,
Сырой травою пахнет мгла,
И жалок голос одинокой музы,
Последней - Царского Села.


***

За Отрока — за Голубя — за Сына,
За царевича младого Алексия
Помолись, церковная Россия!

Очи ангельские вытри,
Вспомяни, как пал на плиты
Голубь углицкий — Димитрий.

Ласковая ты, Россия, матерь!
Ах, ужели у тебя не хватит
На него — любовной благодати?

Грех отцовский не карай на сыне.
Сохрани, крестьянская Россия,
Царскосельского ягнёнка — Алексия!

(Марина Цветаева)


***

Как душно на рассвете века!
Как набухает грудь у муз!
Как страшно в голос человека
Облечь столетья мертвый груз!

И ты молчишь и медлишь, время,
Лениво кормишь лебедей
И падишахствуешь в гареме
С младой затворницей своей.

Ты все еще в кагульских громах
И в сумраке масонских лож.
И ей внушаешь первый промах
И детских вдохновений дрожь.

Ну, что ж! Быть может, в мире целом
И впрямь вся жизнь возмущена
И будет ей водоразделом
Отечественная война;


Быть может, там, за аркой стройной,
И в самом деле пышет зной,
Когда мелькает в чаще хвойной
Стан лицедейки крепостной.

Но как изжить начало века?
Как негритянской крови груз
В поющий голос человека
Вложить в ответ на оклик муз?

И он в беспамятстве дерзает
На все, на тяги дикий крик,
И клювом лебедя терзает
Гиперборейский Леды лик.

(Бенедикт Лифшиц)


***
Андрей Арьев: И вот семейство Оцупов стало отъезжать.

Иван Толстой: Это были официальные отъезды или побеги?

Андрей Арьев: Я бы не сказал, что это были официальные отъезды, но стремление их заграницу было совершенно явным. Сам Сергей Горный, тогда Александр Оцуп, уехал из Петрограда на юг. Он был известным инженером, работал в Екатеринославле, то есть уже ближе к югу, к Одессе. Когда началась гражданская война, он сочувствовал добровольцам, но его арестовали махновцы. И на этом жизнь его могла бы и оборваться, потому что во время дознания, когда махновцы пытались доказать, что он офицер, счастливым образом началась атака добровольцев, они как раз занимали Екатеринослав. Махновцы, которые допрашивали Александра Оцупа, подозревая, что он офицер, увидели в окно, что за окном уже появилась кавалерия добровольцев. И они бежали. Но предварительно, убегая, один из них успел просто так штыком пырнуть Сергея Горного в живот, и тот, истекая кровью, лежал. Но тут добровольцы случайно или потому, что они обходили все дома, его нашли, истекающего кровью, слава богу, был уже там госпиталь, в общем, его удалось спасти. Уже раненный, он был отправлен в Константинополь, потом оказался на Крите. И года полтора жил на Крите, пока не выздоровел. У него даже есть книжечка о Крите.
И потом уехал в Германию, как остальные его друзья. Наиболее известный из Оцупов сейчас - Николай - известен потому, что написал целую книжку, кажется, первую в мире книжку о Гумилеве по-французски, сейчас она переведена на русский. Он участвовал в 3-м Цехе поэтов, он был знаком с Гумилевым, с Георгием Ивановым, с Георгием Адамовичем, довольно бурную деятельность развил в эмиграции, пытался восстановить Цех поэтов, потом редактировал знаменитый журнал «Числа» во Франции.
Так что это литератор довольно известный, и о его нраве, о том, каков он был, очень забавно рассказывал Жорж Нива, известный французский славист. Оказывается, он успел поучиться у Николая Оцупа в Сорбонне, он там преподавал русскую литературу. И Жорж Нива рассказывает, что когда он впервые вошел в аудиторию, где они сидели студентами, он громко крикнул: «На колени! Перед вами русская литература!».
Вот такой был человек крепкий. Он же написал огромный роман в стихах, и много там живых подробностей о царскосельской жизни, но я не знаю поклонников этого произведения, которые целиком были бы им захвачены. Хотя для литературы это очень важная вещь, потому что это такой дневник, написанный в стихах, и в нем описана жизнь, в том числе и царскосельская, очень интересно. Еще одним литератором из этих братьев стал Георгий Оцуп, который принял псевдоним Георгий Раевский. Это самый младший из братьев, серебряный медалист, и как поэт он тоже был, по сравнению с Николаем Оцупом, с таким серебряным отблеском. Он входил в большинство молодых парижских объединений, где мэтрами были Ходасевич, Георгий Адамович, и так далее, и оставил по себе след скорее в эмигрантской литературе - сейчас мало кто знает его стихи в России наизусть.
Вообще стихи, которые писали Оцупы, несмотря на то, что они по внешним признакам такие царскосельские, это уже излет царскосельской традиции. В этом сборнике Сергея Горного есть подборка его стихотворений, я прочитаю одно из них, чтобы было понятно, какие стихи они писали. Правда, это стихотворение, которое не вошло в этот сборник, тем не менее, оно очень характерно для всего семейства, для того, как они вспоминали Царское Село:

Я помню все - и пруд, и холм узорный,
Мне кажется, когда-нибудь, уснув,
Увижу - вновь плывет мой лебедь черный
И над водой зеркалит красный клюв.
Я помню все, Юнону и Геракла,
Опять в настурциях мой дальний грот,
И если жизнь текучая иссякла,
В струе текучей лебедь подплывет.


С одной стороны, это милые и хорошие стихи - о чем еще вспоминать, когда ты думаешь о Царском Селе, как не о тех парках, о лебедях и Девушке с кувшином? Но, оказывается, если посмотреть на все стихи, которые писались о Царском Селе, это и ест такая сердцевина штампов. К сожалению, влияние Пушкина было настолько мощным, что из-под этого влияния целый век не могли выйти, да и до сих пор то и дело встречаешь этих лебедей бесконечных, которые смотрятся в зеркальные озера, и эту девушку с кувшином. Так что наиболее интересными являются сейчас почти пародийные стихи, связанные с Девушкой с кувшином. Вот знаменитые стихи Алексея Константиновича Толстого.

Иван Толстой:

Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;
Дева, над вечной струей, вечно печальна сидит.
(Пушкин)

Отклик Толстого:
Чуда не вижу я тут. Генерал-лейтенант Захаржевский,
В урне той дно просверлив, воду провел чрез нее.



Андрей Арьев: В наше время замечательно написал о Девушке с кувшином Владимир Уфлянд, очень коротко, но очень верно:

«При виде Девушки с кувшином -
Мысль о союзе нерушимом».


Ни в коем случае не хочу сказать, что все те чувства, которые выражены в стихах Сергея Горного, Раевского или Николая Оцупа достойны осуждения, просто в эстетическом отношении, в отношении того, как нужно понимать традицию, они очень старомодны. На самом деле, в то время, когда они жили в Царском Селе, происходила почти революция эстетическая. Они знали, какой замечательный поэт Иннокентий Анненский, но вот последовать ему они не могли, для них это была все-таки такая красота, блаженство, а уже Анненский понял, что это далеко не так, что есть какая-то инерция, которая красоту превращает в общее место и нужно писать о чем-то другом. Об этом Анненский писал. В своем «Трилистнике в парке» он говорил о красотах Царского Села таким образом:

Я на дне, я печальный обломок,
Надо мной зеленеет вода.
Из тяжелых стеклянных потемок
Нет путей никому, никуда...
Помню небо, зигзаги полета,
Белый мрамор, под ним водоем,
Помню дым от струи водомета
Весь изнизанный синим огнем...
Если ж верить тем шепотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.


Вот таким увидел Царское Село Анненский. Это, с одной стороны, конечно, как всегда, богатая культурная его память и ассоциации. Эти «зигзаги полета»… Быть может, он представляет, что Персей не спас Андромеду, а просто обрушился, поэтому и у Андромеды «искалеченная белая рука». Анненский же писал о статуях в Царском Селе, о такой искалеченной статуи, и он именно эту любит: обиду ее и все прочее.

Люблю обиду в ней,
ее ужасный нос,
И ноги сжатые,
и грубый узел кос.


То есть он понимал, что красоту нужно в чем-то ином искать, и именно уже не в этих прославленных дворцах, а в каком-то быте. Анненский все стихи писал в Царском Селе, огромное большинство, большую часть своих стихотворений написал он там, но мы можем заметить, что в них нет никаких дворцов, парков и очень трудно признать за тем, что стоит у Анненского, конкретное Царское Село, вот то великолепное Царское Село, которое мы знаем по Пушкину или по 18 веку. Но вот сама атмосфера города, который уже живет несколько другой жизнью, но на фоне великолепия, вот это Анненский замечательно передает.
Вот таким бытовым, прозаическим городом и предстает этот город в стихах его последователей, в первую очередь, Ахматовой, потому что Царское Село по-новому описано только Ахматовой. Она, в конце концов, написала о нем в самом позднем стихотворении о Царском Селе, таким образом:

Настоящую оду
Нашептало... Постой,
Царскосельскую одурь
Прячу в ящик пустой.
В роковую шкатулку,
В кипарисный ларец,
А тому переулку
Наступает конец.
Здесь не Темник, не Шуя —
Город парков и зал,
Но тебя опишу я,
Как свой Витебск — Шагал.


Вот, что было важно - описать «город парков и зал» совершенно новым, может быть, даже примитивным, но ярким способом, «как свои Витебск – Шагал», и показать, что из прежнего великолепия уже ничего не вызовешь.

Иван Толстой:

Как если зданием прекрасным
Умножить должно звезд число,
Созвездием являться ясным
Достойно Сарское Село.
Чудовища, что легковерным
Раченьем древность и безмерным
Подняв на твердь вместила там,
Укройтесь за пределы света:
Се зиждет здесь Елисавета
Красу приличну небесам.


Великия Семирамиды
Рассыпанна окружность стен,
И вы, о горды пирамиды,
Чем Нильский брег отягощен,
Хотя бы чувства вы имели
И чудный труд лет малых зрели,
Вам не было бы тяжко то,
Что строены вы целы веки:
Вас созидали человеки,
Здесь созидает божество.


(Михайло Ломоносов)

В АЛЬБОМ ИЛЛИЧЕВСКОМУ

Прощай, товарищ в классе!
Товарищ за пером!
Товарищ на Парнасе!
Товарищ за столом!
Прощай, и в шуме света
Меня не позабудь,
Не позабудь поэта,
Кому ты первый путь,
Путь скользкий, но прекрасный,
Путь к музам указал.
Хоть к новизнам пристрастный,
Я часто отступал
От старорусских правил,
Ты в путь меня направил,
Ты мне сказал: «Пиши»,
И грех с моей души —
Зарежу ли Марона,
Измучу ли себя –
Решеньем Аполлона
Будь свален на тебя.

( Вильгельм Кюхельбеккер)


Андрей Юрьевич, вы говорите о последователях Анненского, а были ли у него предшественники? Кто стоял между Пушкиным и Анненским в те сто лет, которые их разделяли?

Андрей Арьев: Между Пушкиным и Анненским стоял Маларме. Анненский захотел сделать русскую поэзию столь же новой, как для французов была нова поэзия символистов, в первую очередь, Маларме. И вообще он думал в категориях вечности, потому что главное его занятие был все-таки Еврипид, перевод древнегреческих трагедий, чем он и занимался. И вот это сочетание взгляда очень издалека, из древности и, в то же время, взгляда из соседней европейской культуры, вот это и заставило его взяться за русскую речь, за реформирование русского стиха. Не самой по себе ритмики, хотя и это тоже, но за то, чтобы взглянуть по-новому на обыденное, и в этой обыденности найти какую-то прелесть. И он написал: «И сад заглох, и дверь туда забита». Вот, что для него было главное – показать прелесть какого-то увядания. Как он написал замечательно:

«А если грязь и низость - только мука
По где-то там сияющей красе».


Вот ему важно было понять эту муку, но не всего великолепия. И он ее понял, выразил в своих стихах замечательно. А вот та красота, которую воспел Пушкин, она для него, да и для всех в наше время кажется уже немножко смешной. Ведь тогда все это было чистое воспевание замечательного ансамбля дворцового, который возник среди болот или чухонских деревень на этом месте. Но сейчас читать все это немножко смешно. Когда мы читаем эпиграмму на Тредьяковского, которую приписывают Державину, но неизвестно, Державину ли она принадлежит, она невероятно ярко выражает дух поэзии 18 века, связанной с Царским Селом:

«Екатерина Великая, о!
Поехала в Царское Село».


Вот, что был важно - воспеть Екатерину. Даже Ломоносов простодушно писал, что Елизавета где-то глядит из окошка и вот все стало хорошо. Так что это торжественное, одическое отношение к Царскому Селу себя изжило, и те из классиков 19 века, которые писали о Царском Селе, они тоже, если не писали так, как Пушкин, они все-таки понимали, что четырех и пятистопный ямб несколько надоел, себя изжил в 19 веке, они писали иначе, они более дисгармоничные были авторы, чем Александр Сергеевич, но все-таки самые умиротворенные стихи о Царском Селе, даже таких гениев как Тютчев или Вяземский, написаны именно здесь. Даже такие противоречивые или живущие трагедией авторы как Тютчев, о Царском Селе писали сами умиротворенные стихи:

Тихо в озере струится
Отблеск кровель золотых…


И так же Вяземский. Они еще спасались благодаря своему своеобразию, своей мысли. А общий поток был совершенно бессодержательный.
Например, Голенищев-Кутузов, один из столпов чистого искусства во второй половине 19 века, обожествлявший Пушкина и стремившийся ко всяческой красоте в своих изысканных стихах, о Царском Селе вообще не смог ничего написать, хотя он жил в Царском Селе. И конкретно о Царском Селе так, как Анненский смог потом написать или как Ахматова или Кленовский, у него просто не получалось. Среди большого количества его стихотворных текстов о Царском Селе просто нет ничего, хотя он здесь жил, здесь у него была дача, после его смерти эта дача перешла его вдове, и сейчас тот дом существует. Но очень показательно, что в нем сейчас в Пушкине вытрезвитель.

Иван Толстой: Это дом Голенищева-Кутузова?

Андрей Арьев: Да, на Московском шоссе, 20. Трудно было понять, что будет с Царским Селом. Вот сейчас, пожалуй, из этого вытрезвителя можно больше вдохновения почерпнуть, чем из «Девушки с кувшином».

Иван Толстой:

Как Пушкин-одессит, упившийся Россини
в отсутствие фраскатти и вуврэ,
домашний свой обед я грел на керосине
в той царскосельской царственной дыре,

в краю казенных лип. Но будучи еврей,
когда не по отцам, то несомненно в Сыне,
как Осип Мандельштам, певец всемирной сини,
бессонницей срывался с якорей.

И путая во тьме сопрано с орвиетто,
перебирал в уме моря и страны света,
Бодлера и Рембо зачитывал до дыр,

мостил дорогу в ад Корнелем и Расином,
и ожидая вызова в ОВИР,
как Слуцкий, упивался керосином.

(Борис Парамонов, конец 1970-х)


Андрей Юрьевич, а вдохновляло ли Царское не на поэзию, а на прозу, на драматургию русских писателей?

Андрей Арьев: С этим совершенно плохо - о Царском Селе ни одного хорошего романа я не читал. Так что Царское Село - это странное отечество русской поэзии, в первую очередь, и царскосельская поэзия существует до сих пор. Уроки Анненского переняты и новой современной поэзией, скажем, у Кушнера очень много хороших стихов именно в бытовом и, в то же время, поэтическом ключе, и у Алексея Пурина. Все это как-то понимается. В Царском Селе живет поэт Вячеслав Лейкин. Они понимают, что из красоты новой красоты не создаешь. Нужно подходить откуда-то сбоку и, действительно, уходить из парков в палисадники, в особнячки, которые еще сохранились.

Иван Толстой: И в вытрезвители.

Андрей Арьев: В вытрезвители, в том числе.

Иван Толстой: Андрей Юрьевич, вы ведь составитель антологии русской поэзии о Царском, правда?

Андрей Арьев: Я не то, чтобы составитель. Дело в том, что вышла одна царскосельская антология в 1999 году, ее составитель - Борис Чулков. Но она не показалась мне удачной, и мы с Борисом сейчас делаем новую, уже комментированную, куда входят стихи от Ломоносова до самых наших последних дней. Я думаю, по этой антологии будет достаточно ясна эволюции русской лирики в целом, не только царскосельской поэзии, но будет понятно, как русская лирика изменялась из века в век, как она пришла к тем достижениям, которые связаны с поэзией 20 века, как в не входили эти «прозы пристальной крупицы», о которых писал Пастернак в стихотворении, посвященном Ахматовой. Это очень важно.

ПЕРЕД ВОЙНОЙ

Я Гумилеву отдавал визит,
Когда он жил с Ахматовою в Царском,
В большом прохладном тихом доме барском,
Хранившем свой патриархальный быт.
Не знал поэт, что смерть уже грозит
Не где-нибудь в лесу Мадагаскарском,
Не в удушающем песке Сахарском,
А в Петербурге, где он был убит.
И долго он, душою конквистадор,
Мне говорил, о чем сказать отрада.
Ахматова стояла у стола,
Томима постоянною печалью,
Окутана невидимой вуалью
Ветшающего Царского Села...

(Игорь Серевянин)


ЦАРСКОСЕЛЬСКИЙ СОН

В пустынных парках Царского Села
Бредет, стеня, осеннее ненастье.
Мне страшно здесь! Здесь юность солгала,
Растаяв первым и последним счастьем;

Здесь призраки свиданья длят свои,
Здесь мертвецы выходят из могилы,
Здесь ночью гимназиста лицеист
Целует в окровавленный затылок;

И гимназистка, в узком ремешке
Пенал и книги на ходу роняя,
Спешит в изнеможеньи и тоске
И двух, вперед ушедших, догоняет.

И почему-то вдруг опять весна
И белой ночи вещее молчанье ...
Но призраками бредит тишина,
О них тоскуют дремлющие зданья.

О если б кто проснулся наконец,
Упал бы стул, заплакали бы дети!
И горько кипарисовый ларец
Благоухает в строгом кабинете.

Лишь отрок, у окна встречая день
(Ему не нынче было бы родиться!),
Не спит, и царскосельская сирень
К нему слетает песней на страницу.

О, призраки! О, царскосельский сон,
Пронизанный и радостью и мукой!
Кто зрит его, того связует он
Безмолвной и торжественной порукой!

Не та же ли судьба повторена
В трагическом содружестве поэтов?
Не та же ль казнь? И нету в мире сна
Страшнее и прекраснее, чем этот!

(Дмитрий Кленовский)


Андрей Арьев: Интересно то, что из тех, кто с детства жил в Царском Селе, те, кто родился в Царском Селе, те настолько свыклись с этой красотой, не смогли ее преодолеть. А все-таки нужно и красоту преодолевать, а преодолевать ее красотой же практически невозможно. Так же как в архитектуре - если была древняя замечательная церковная архитектура на той же Руси, то лучше, чем архитекторы Чернигова или Покрова на Нерли ничего не построишь, хотя и пытались в Царском Селе собор в древнем русском стиле построить, русский городок и русский собор. Все это, так или иначе – стилизация. Такая же, как была в екатерининские времена, скажем, китайская деревня.
Поэтому очень важно, я думаю, увидеть в Царском Селе возможности какой-то другой жизни, связанные вот с чем. Такого ансамбля, как Царскосельский, ни при такой демократии, ни при какой советской или постсоветской власти не создашь. Это, совершенно ясно, можно было создать только во времена крепостной монархии. Что за этот ансамбль заплатило население - дело особенное и вряд ли кто-нибудь решится на такие эксперименты, снова сгонять сюда крепостных. Но в то же время, так уже получилось, что мы пользуемся этими замечательными плодами. Но нужно понимать, чем мы пользуемся, и что, все-таки, в основе всякой нормальной жизни лежит жизнь частная. Вот если можно жить частной жизнью среди этого великолепия, вот об этом и стоит писать. Это очень трудное дело, но некоторые авторы с этим справляются.

Иван Толстой:

РОДИНА

Ты со мной неотступно всегда и везде, —
Слышу в ветре родное дыханье,
И в горах, и в лесах, и в волне, и в звезде
Вижу ясно твои очертанья.

В струях Тибра мне видятся волны Невы,
Петербургских дворцов отраженья.
В дальних звонах я благовест слышу Москвы,
Переливы церковного пенья.
Там, у виллы — звучит Петергофский фонтан,
Царскосельская вьётся аллея,
И не твой ли повис над рекою туман,
Под закатным лучом розовея?..

Не Кавказ ли вон там – у гигантской скалы?
Не твои ли там тучки проплыли?
А в лесу – эта тень, этот запах смолы,
Этих птиц голоса – не твои ли?

(Василий Сумбатов)


Андрей Юрьевич, теперь вы - царскосел. Вы из Петербурга сознательно переехали в Царское Село. Что-то это открыло вам в вас?

Андрей Арьев: Открыло приблизительно то, что я сейчас пытался рассказать на чужих примерах. Но вообще это все очень интересно. Я в Царском Селе, то есть в городе Пушкине, прожил плотно лет 10, с 54 года до 64 года, когда я закончил Университет и постоянным жителем городом Пушкина не стал, хотя у меня там остались жить мама, сестра и племянники до их пор живут в той же квартире неподалеку от замечательного поэта Василия Комаровского. Дом этот, кстати, сохранился неподалеку от того дома, где я жил на Магазинной улице.
Так вот, как-то так получилось, что я недавно осознал, что что-то из Царского Села ко мне перешло. Мы хотели говорить о том, кто у кого учился и как воспитывался. Так вот, меня, по-моему, немножко подвигнула на мою жизнь филологическую гимназия Анненского. И не сама по себе гимназия, а один ее преподаватель. Был там во времена Анненского, когда тот там был директором, такой преподаватель по фамилии Мухин, звали его Аркадий Андреевич. Он преподавал греческую литературу, русский язык и русскую словесность. Хотя он был Мухин, он был очень большого роста, как-то мне об этом сообщила моя мама. Оказалось, что этот Мухин в 30-е годы преподавал литературу в школе, где училась моя мама. А училась она на филфаке. То есть на филфаке сейчас есть такое помещение, которое называют «школой» - нижний этаж. Почти уже никто не знает, почему школа. Потому что там, действительно, была школа, в этой школе училась моя мама, а преподавателем литературы у них был Мухин. Он настолько их всех покорил, что большая часть учеников его стала потом, так или иначе, причастна к литературе. А он, как мама рассказывает, преподавал абсолютно свободно. Ему было уже много лет, за 60, и он рассказывал им то, что хотел о литературе, то, что они не могли в 30-е годы ни прочитать, ни услышать, тем более. И вот он их пленил.
А через маму и ее одноклассников, которые стали ее приятелями, продолжали быть, и которых я уже, слава богу, застал, вот они меня тоже увлекли в эту словесность. В результате я, поскитавшись по разным местам, хотя далеко из Питера я не уезжал, но в 2006 году я решил вернуться обратно, поменял квартиру в Петербурге, напротив Спаса на Крови, напротив Русского музея, корпуса Бенуа, уехал обратно и живу теперь в Царском Селе и занимаюсь всяческими проблемами, всяческими авторами и прочим.

Иван Толстой: А вы стихи пишете?

Андрей Арьев: Что значит - стихи пишу? В детстве все писали стихи, но для того, чтобы писать стихи…

Иван Толстой: Ума не надо?

Андрей Арьев: Во-первых, надо все-таки иметь такую судьбу, потому что стихи должны человека как-то увлекать, в какую-то бездну. Так написать стишки - это не проблема, срифмовать на случай, но сказать, что я пишу стихи невозможно. Тем более, что я их не пишу.

Иван Толстой:

Январский день. На берегу Невы
Несется ветер, разрушеньем вея.
Где Олечка Судейкина, увы,
Ахматова, Паллада, Саломея?
Все, кто блистал в тринадцатом году --
Лишь призраки на петербургском льду.

Вновь соловьи засвищут в тополях,
И на закате, в Павловске иль Царском,
Пройдет другая дама в соболях,
Другой влюбленный в ментике гусарском...
Но Всеволода Князева они
Не вспомнят в дорогой ему тени.


Этими стихами Георгия Иванова мы заканчиваем программу Поедем в Царское Село. Антологию царскосельской лирики составляют Борис Чулков при участии Андрея Арьева. Книга готовится к печати.