Учителя. Филолог и историк Евгений Голлербах

Евгений Голлербах


Иван Толстой: Учителя. Те, кто нас сделал нами, без кого мы не состоялись бы. Сегодня я пригласил порассуждать об учителях петербургского филолога и историка Евгения Голлербаха.
Есть два типа ответов, когда я разговариваю об учителях со своими собеседниками. Одни говорят, что они сами себя сформировали, они selfmade men'ы и woomen'ы, если чему-то и учились, то это не самое главное, что у них были учителя, главное, что они брали от жизни сами. Они активно относятся к пониманию ученичества. А другие говорят: у меня было так много учителей, что всех их и не перечислишь.
То есть, два таких полюса. Если между этими полюсами провести долготу, как вы себя на этой долготе ощущаете, где вы себя видите?

Евгений Голлербах: Я, пожалуй, присоединюсь к тем, кто считает, что у них было много учителей. Я, конечно, не смогу перечислить тех людей, которые оказывали влияние на меня, и составить список такой я не смогу. Но я с благодарностью вспоминаю всех этих людей. Наши отношения складывались по-разному. Если вспомнить известное выражение Василия Андреевича Жуковского о побежденном учителе и победителе-ученике, то я хочу сказать, что моя история более обычная. Я не пытался победить учителей, учителя не пытались выстраивать какие-то отношения такого рода, кто победит, кто окажется побежденным. Учителя оставались учителями, ученики оставались учениками, все благодарны друг другу. И от своих учителей я получил то, что хотел получить, и то, что мог получить, и я этим очень доволен. Я с благодарностью вспоминаю милых спутников, которых нет с нами, выражаясь словами того же Жуковского.
И если говорить о людях, которые как-то формировали меня, я бы прежде всего вспомнил свою семью, потому что семья, как у каждого из нас, многое определяет. У меня были замечательные родители, мой отец покойный Александр Эрихович был геолог, искал на Дальнем Востоке всю жизнь полезные ископаемые, нашел что-то, что сейчас добывается на Сахалине. Я не знаю, кому это принадлежит, но явно не тому, кто нашел все это. То есть я с благодарностью вспоминаю своих родителей и родителей моих родителей, дедушек, бабушек, прабабушек, которых я не знал, потому что все они погибли задолго до моего рождения. Мать моей матери, например, в первые же дни Великой отечественной войны ушла на фронт и на второй день погибла. Как я знаю, она была медсестрой, и она считала, что она должна сделать что-то для своей страны, она сделала, что смогла. У нее остались две дочки маленькие, одна из них моя мать.
Я могу вспомнить отца моей бабушки Марии Ивановны Ростовцевой, он был сельский православныйсвященник, он был в 37 году расстрелян буквально за углом от дома, где жила моя бабушка - в Большом доме на Литейном. Все эти люди, которых я не знал, но о которых я знал, они оказывали влияние на меня и формировали мои представления о жизни.
Мой известный дедушка, искусствовед Эрих Федорович, который тоже погиб во время блокады, при эвакуации, но от него осталась память моего отца, который, конечно, рассказывал о нем, и остались дневники за многие годы, с середины 30 годов и до момента гибели. Эти дневники не опубликованы, но в них запечатлены мысли, обстоятельства, переживания этого ленинградского искусствоведа, который наблюдал то, что происходит вокруг в известные годы, и записывал это, записывал очень откровенно. Я думаю, что даже в самых откровенных опубликованных дневниках нет многих деталей, о которых я узнал, будучи ребенком, читая эти дневники.

Иван Толстой: Известно, при каких обстоятельствах Эрик Федорович скончался?

Евгений Голлербах: Он скончался при эвакуации из блокадного города. Это было после того, как семья пережила самую первую страшную зиму блокадную. Мой дед, моя бабушка и мой отец попали в автомобильную колонну Союза писателей, которая в начале марта 1942 года должна была отправиться по «дороге жизни». Они все попали в разные автобусы. Тот автобус, в котором находилась бабушка, ушел под лед. Это было на глазах у всей семьи. Это была трагическая история. И дед, очень истощенный к тому времени, потому что писатели, много ли они зарабатывали в эти военные месяцы, он не смог дальше жить, и он умер практически тут же после этого. Где-то в Вологодской области он захоронен, я не был на его могиле.


Иван Толстой: Скажите, это была та же колонна по времени, где ехали Кирнарский, Цехновицер?

Евгений Голлербах: Я предполагаю, да. Там была большая колонна, и мне показалось, что многие писатели ехали именно тем обозом.

Иван Толстой: Власти создали какую-то цеховую колонну, люди творческих профессий ехали одновременно.

Евгений Голлербах: Возможно. Я не изучал специально этот сюжет, но, я думаю, это происходило примерно в одно и то же время, и по-видимому, это все было вместе.

Иван Толстой: Эрих Федорович захоронен где-то в Вологодской?

Евгений Голлербах: Да.

Иван Толстой: Мой собеседник - петербургский историк и филолог Евгений Голлербах. Несколько слов о его знаменитом деде (для тех, кого настигло внезапное беспамятство), Эрихе Федоровиче Голлербахе. Выдающийся искусствовед, тонкий знаток поэзии и сам незаурядный поэт, художник, критик, прозаик, коллекционер, Эрих Голлербах большинству читателям знаком прежде всего по книге «Город муз», посвященной родному городу автора Царскому селу. Книга эта много раз переиздавалась и стала классикой. В архиве Голлербаха сохранилось множество неопубликованных рукописей, и в 1998 году часть их составила большой том «Встречи и впечатления», издательство «Инапресс», Петербург, подготовленный внуком искусствоведа, моим сегодняшним собеседником. В сборнике, в частности, напечатаны мемуары «Разъединенное» - воспоминания о царскосельском детстве, о детской любви и ненависти, о любимых детских книгах, о гимназии, о первом настоящем поэте, встреченным 12-летним Эрихом Голлербахом, Иннокентии Анненском. «Разъединенное» наполнено именами: Василий Розанов, друг и учитель Голлербаха, Александр Блок, Николай Гумилев, Максимилиан Волошин, Александр Бенуа, Кузьма Петров-Водкин, Борис Кустодиев и многие другие. В сборник «Встречи и впечатления» включено и блестящее грустное эссе «Медитата», посвященное духовному выживанию интеллигентного человека в 30 годы.
Мы продолжаем разговор с Евгением Голлербахом о его учителях. Расскажите, пожалуйста, о вашем отце, что это был за человек, какие у вас с ним были разговоры, что он рассказывал о семье, легенды какие-то семейные?

Евгений Голлербах: Отец мой после того, как погибли мать и отец, попал в детский дом, естественно. Из детского дома его забрали дальние родственники, и он до конца войны находился у них, потом он вернулся в Ленинград. Здесь он закончил Горный институт имени Плеханова, который находится на Васильевском острове, известный институт. После этого он поехал на Дальний Восток.
Вообще, я должен сказать, что это было какое-то поколение: дети гуманитариев сталинской эпохи часто выбирали естественные науки. То ли опыт их родителей, условия жизни родителей подсказывали, то ли что-то еще, но очень многие пошли в ботанику, в биологию, в геологию, в географию, математику, физику, кто куда - мало, кто захотел заниматься искусством или литературой. В этом смысле отец мой был не исключением, он изучал геофизику, он по окончанию института уехал на Дальний Восток и там всю жизнь провел с большим удовольствием. И когда ему приходилось приезжать время от времени в Ленинград, он говорил, что нашел себя там, и этот город, который теперь, он мало напоминает тот город, где я жил в детстве, и никакого желания возвращаться сюда у него не было. Хотя у него тут еще с детства было очень много знакомых.
Надо сказать, что крестным отцом моего отца был известный художник Владимир Михайлович Конашевич. Многие интеллигентные семьи Ленинграда были близкими знакомыми деда, и они жили именно поблизости, в районе улицы Чайковского, Литейного проспекта - это район, где жили очень многие, это было культурное гнездо. И Маршак, и Чуковские там жили, Никитин, тот же Конашевич, очень многие. И это были соседские отношения. Отношения эти во многом сохранялись и в последующем. Мой отец предпочел этой теплой товарищеской, дружеской обстановке какие-то малоизвестные, малопонятные обстоятельства дальневосточной жизни. Он рассказывал о том, как изучая пространства сахалинские, он наблюдал какие-то колонны заключенных, которые еще с чеховских времен там передвигались, как это происходило. Это были не благостные наблюдения, которые соответствовали каким-то его ожиданиям. Видимо, он хотел жить той жизнью, которой жила остальная Россия, а не маленький клочок земли, Царское село или Петербург.

Иван Толстой: Это семья, семья - это сильно, но семья, в конце концов, для человека не всё. Вы вернулись на ту стезю, по которой шел, условно говоря, Эрих Федорович, но на каком-то другом и историческом и направленческом этапе, вы занимаетесь филологией и историей. Расскажите о том, как вы стали собой.

Евгений Голлербах: С большим удовольствием. Но тут я должен отойти от теплых и лирических воспоминаний о семье к более прозаическим, может быть, воспоминаниям о том, как дальше происходило мое воспитание чувств. Я по окончанию школы, когда я несколько лет подряд не смог попасть ни в одно высшее учебное заведение (была такая ситуация в последние брежневские годы и первые послебрежневские годы: по западным радиостанциям передавали интервью с моим дядей, художником Сергеем Голлербахом, который во время войны оказался за границей). Конечно, поступить куда-либо мне было сложно, и я пошел служить на Тихоокеанский флот, на Дальний Восток. И там мне пришлось служить в одной береговой части, это было забытое богом местечко под названием Ракушка. Теперь, если верить интернету, в этих штольнях, где хранились торпеды, по выходным ходят владивостокские диггеры. Это пустующие шахты, которые, оказывается, оказались не нужны родине.
Я потратил пару лет на то, что выполнял ненужную родине обязанность, я защищал дальневосточные рубежи. И в этом поселке был один интересный человек, которого звали капитан-лейтенант Богданов, я в двух словах опишу его. Это сутулый, средних лет мужчина с крысиной улыбкой, его боялись полковники, которые руководили частями, во всей округе. Он целыми днями слонялся по поселку, и, видно, ему совершенно нечего было делать, потому что он, оказывается, читал переписку личного состава. И поскольку в моих письмах было много того, о чем он читать, видимо, не привык, какие-то рассказы о литературе, какие-то откровения, он вызвал меня однажды на профилактическую беседу. И это было событие, которое также повлияло на мои представления о жизни. Я понял, что жизнь вовсе не так благостна, как это казалось мне прежде, что далеко не все смотрят на то, что происходит на свете, так же, как смотрели мои родители или я. Это был, конечно, отрицательный, но очень формирующий опыт. И капитан-лейтенант Богданов, кстати, ленинградец, закончил, насколько я помню, Кораблестроительный институт, но нашел себя в чтении чужих писем, он тоже в каком-то смысле стал моим учителем, потому что он объяснил мне, что есть и иные представления о том, как надо жить.
Потом после этой службы я вернулся назад на брега Невы и пошел учиться. Все-таки я поступил. И тут новая категория учителей появилась. Я с большим удовольствием вспоминаю своих преподавателей вузовских. Это в первую очередь покойный доктор наук профессор Арлен Викторович Блюм . Он был человеком книги не только по национальности, как можно понять, но и по профессии. Он занимался изучением книги, печати, истории цензуры в России. Это был очень светлый человек, очень независимый в суждениях, хотя очень мягкий, тем не менее, у него были принципы, которыми он не поступался. И он многое дал мне, он был моим научным руководителем впоследствии, под его руководством я написал свою первую диссертацию.

Иван Толстой: О чем?

Евгений Голлербах: Моя диссертация кандидатская была посвящена истории религиозной философии, точнее, московского издательства «Путь». Это было предприятие, в котором сотрудниками были известные религиозные философы Сергей Николаевич Булгаков, Бердяев, князь Евгений Трубецкой, многие другие. Это издательство существовало перед революцией 17 года и даже немножко после - до 19 года, хотя, конечно, не имело возможности выпускать книги. И когда я начинал это исследование, этим издательством еще мало кто занимался, можно сказать, что никто не занимался. Мне удалось изучить это все. Вышла книжка об этом, книжка вышла в 2000 году, и до сих пор ко мне обращаются читатели, которые хотели бы иметь ее. Я с большим удовольствием вспоминаю, что такая книга была у меня среди остальных, потому что она действительно в свое время стала событием.
Арлен Викторович был замечательным, но не единственным моим педагогом. Был такой очень славный человек - историк Семен Семенович Ланда, специалист по 19 веку, по декабристскому движению. Это был очень неудобный в общении с коллегами, со студентами человек, многие студенты не любили его. Он был жестким, очень требовательным, я думаю, что у него была непростая судьба. Тем не менее, он был очень знающий и понимающий свою эпоху человек, не только свою эпоху, но и современных ситуаций. Когда он нам рассказывал о 19 веке, о декабристах, он рассказывал нам и о нас самих. Он рассказывал о кодексе чести заговорщиков в 19 веке, о дуэлях. Мы понимали, что он рассказывает не просто так из академического интереса или из обязанности преподавательской, а для него это важные вещи. И он закладывал для кого-то основы, кому-то подтверждал ранее существовавшие представления о жизни, о том, как надо относиться к себе, к окружающим, нельзя сдавать свои убеждения, поступаться своими принципами. Это тоже, я считаю, был важный человек в моей жизни - Семен Семенович.

Иван Толстой: Да, немного было таких преподавателей, которые на самом деле объясняли тебе гораздо больше, чем специальность, которую они преподавали. Но когда такие преподаватели появлялись, ты понимал тайную паутину, которая связывает общество, каким образом существует общественное мнение, как люди умеют сговориться и понять одни и те же вещи такими тайными разговорами, намеками, подтекстом, и так далее.

Евгений Голлербах: Удивительная вещь, знаете, я сам стал историком, и мои любимые учителя были историки, видимо, не просто так, а потому, что я действительно стремился узнать какие-то вещи о том, что не всегда встречаешь в настоящей жизни. И тут я могу вспомнить известное выражение Рильке, это выражение, кстати, взял одним из эпиграфов к своей книге «Город муз» мой дедушка. Это выражение следующее: «Я чту покойников и всегда, где можно, давал им волю, и удивлялся их уживчивости. Будь между мертвых. Мертвы не праздны». Это может быть звучит несколько мрачновато, но по сути это очень верно, потому что все мы так или иначе существуем в мире фантомов.
Я сейчас ехал сюда, на встречу с вами, и я увидел совсем молодого человека, который увлеченно рассматривал комиксы с какими-то совершенно удивительными персонажами. Там были какие-то овечки, обезьянки, мальчики, девочки с мечами. Я подумал: вот, у него эти покойники, никогда не существовавшие персоны, существа, и он находит в них воплощение своих мечтаний, своих представлений о жизни.
В этом смысле, я считаю, историки намного более практичные люди, они изучают реальную историю, то, что было в нашей жизни. И это очень важно. Потому что, казалось бы, какое значение для современности имеют те, кого давным-давно нет на свете. Но, тем не менее, в истории, что бы мы ни думали об этом, все повторяется. И все, что мы переживаем сейчас, - это все было, и прошлое дает нам представление о моделях поведения, как можно вести себя в той или иной ситуации. И это очень полезная вещь, которая помогает принимать верное решение в жизни.

Иван Толстой: Евгений Александрович, я помню, что лет 20, а может быть и больше назад вы занимались не только издательством «Путь», не только историей, не только учились у Арлена Блюма и Семена Ланда, но вы занимались Андреем Синявским, у вас была книжка на эту тему. Что это за такое – это был аппендикс ваших интересов или это было с чем-то связано более существенным?

Евгений Голлербах: Кроме того, что я занимался и занимаюсь историей, я всегда интересовался современным состоянием отечественной культуры и литературы. В частности, меня заинтересовало творчество Андрея Донатовича Синявского в свое время, он был еще жив. Я написал книжку. Это, насколько я знаю, была первая монография о Синявском, она была небольшая по объему, но тем не менее, она вышла совершенно случайно, причем даже без особых усилий с моей стороны. Просто нашлись доброхоты, которые решили выпустить эту рукопись, которая была написана и лежала. Книжка вышла и попала к Андрею Донатовичу и Марии Васильевне Розановой. Причем, надо сказать, что отношение к этой книжке было неоднозначным. Потому что когда тираж вышел из типографии, и надо было как-то распространять эту книжку, волей-неволей мне пришлось заняться этим.
Я помню, я приехал в Москву и привез какую-то часть тиража, пачку книжек в модное тогда книготорговое заведение, находившееся в Первом Казачьем переулке. Я пришел подарить эти книжки, потому что это был не бизнес – это была благотворительность в чистом виде, моя забота о читателе. Я принес эти книжечки и попал на хозяина этого магазина, тот сказал: «Если вы думаете, что мы берем все, то вы ошибаетесь. Вначале я прочту». Он прочел эту книжку. Когда наш разговор продолжился, он сказал: «Знаете, это очень гадкая книжка. У меня хорошие отношения с Синявскими, и я не буду продавать людям, раздавать вашу книжку. Забирайте». И тут мне приходит письмо от самого Синявского, он приглашает: «Будете в Париже, хочу с вами познакомиться лично». И самое удивительное: в этом письме была благодарность мне за эту книжку. Для меня это действительно было неожиданно. Я писал и не думал о том, как слово отзовется.

Иван Толстой: Довели ли вы до сведения книгопродавца мнение Синявского?

Евгений Голлербах: Зачем? Магазин этот давно не существует. Это был такой эпизод, о котором может быть и вспоминать не следовало бы, если бы он не сыграл определенную роль в моей жизни. И вот я оказался в Париже, оказался у Синявских дома, познакомился лично с моим героем. Андрей Донатович тоже, можно сказать, стал моим учителем, несмотря на непродолжительное знакомство. Мы общались с ним, он подарил мне какие-то свои книжки с очень теплыми надписями. Мария Васильевна подарила полный комплект журнала «Синтаксис», к тому времени вышедшие номера. Я из Парижа в Санкт-Петербург привез и читаю до сих пор с большим удовольствием этот журнал.
Потом мне приходилось слышать и другие весьма положительные отзывы об этой книжечке своей о Синявском. Никита Елисеев, например, недавно выступал на конференции по Синявскому и назвал эту книгу лучшей, не только первой, но и лучшей монографией о Синявском из вышедших до сих пор в свет. Мне попадаются какие-то до сих пор полемические публикации. Книга вышла давно, но до сих пор читатели обсуждают то, что в ней было написано. Выходят какие-то диссертации, где серьезно, обстоятельно выясняется, был Синявский человеконенавистником или не был. Эта проблематика была затронута в моей книжке, и я если в двух словах, не вдаваясь в подробности, написал о том, что гуманистические задачи в литературе – это миф, на самом деле литература не должна быть гуманна. И Синявский один из первых советских писателей, который понял это. Он вернулся к забытой уже к тому времени мощной традиции – к эпохе Серебренного века. Ведь если мы вспомним литературу, созданную Зинаидой Гиппиус или Федором Сологубом, они же не были гуманистами, в их книгах много страшного, так же, как у Достоевского и других мощных писателей. Синявский напомнил об этом читателю, и в этом его огромная заслуга, что он не носил розовые очки.

Иван Толстой: Помните, у Набокова о ком-то сказано: слишком добрые для писателя глаза.

Евгений Голлербах: Тем не менее, эта история с книгой о Синявском показала и показывает до сих пор, что действительно очень разные представления о прошлом, об истории. И то, что мы постоянно слышим, и то, что нам приходится слышать о фальсификациях истории, о недобросовестных исследователях, и так далее, - это все показывает, что у каждого свои представления о прошлом и каждый сам себе выбирает учителей. С этим ничего не поделаешь, и это нормальная вещь, это то, с чем, как говорится, надо жить. Что тут можно добавить?

Иван Толстой: Позвольте познакомить вас с некоторыми размышлениями Евгения Голлербаха об Андрее Синявском. Беру цитаты из интервью, которое Евгений Александрович дал Наталье Курапцевой (цитирую по публикации в интернете).
«Синявский — известный провокатор, да он и сам знает об этом. Ему это не раз кричали публично в лицо, в том числе и в нашем городе, в наши времена. Когда я читал его книжку, мне показалось, что Пушкин, собственно Пушкин, Синявскому абсолютно неважен, материал для разговора автора о себе самом. В образе Пушкина Синявский изобразил себя идеального, каким бы он хотел быть, и если он издевается над Пушкиным, он издевается над самим собой, он понимает собственную ничтожность.

Вопрос Наталии Купапцевой: Кроме последнего тезиса, в остальном вы очень совпадаете с Александром Исаевичем Солженицыным, который в знаменитой статье «…Колеблет твой треножник» писал, что Пушкин для Синявского не столько предмет, сколько средство самопоказа, своих прыжков, ужимок т замираний. Вообще, честно говоря, я поражена, как могли некоторые литераторы, люди, работающие со словом, увидеть в книге Терца пасквиль на Александра Сергеевича. Я увидела совсем другое!

Евгений Голлербах: Те, кто обрушился с критикой на книгу Синявского, испугались того, что в ней заложено, может быть, неосознанно даже, насторожились…

Наталья Курапцева: Ну вот что, что же в ней такое?

Евгений Голлербах: Мне рассуждения Синявского о Пушкине напомнили рассуждения одного из героев «Мелкого беса» Сологуба, Ардальона Борисовича Передонова, гимназического учителя. Он объяснял ученикам Пушкина. Он читал им: «Встает заря во мгле холодной, / На нивах шум работ умолк, / С своей волчицею голодной / Выходит на дорогу волк». И объяснял: волки ходят парами, сначала должен покушать волк-мужчина, а уж потом волк-женщина… Передонов вызывал смех гимназистов: было ясно, что это попытка очень маленького, задавленного обстоятельствами человека интерпретировать высокое. Он не в состоянии проникнуть в суть и цепляется за буквальное.
(…)
Синявский, конечно же, человек интеллектуальный и духовный, это не Передонов, он чрезвычайно тонкий человек. Другое дело, какой он художник. Мне показалось, что временами в его книге проскальзывает стиль игривого бухгалтера, там есть такие проколы. Это не относится к книге в целом. Книга блестящая, конечно, но временами Синявскому изменяет вкус.

Наталья Курапцева: Что же может быть общего между Синявским и Передоновым?

Евгений Голлербах: Это два русских типа, в чем-то тождественные; это русские «маленькие люди», гоголевские, может быть, персонажи. Не случайно Синявский написал «В тени Гоголя». У обоих мироощущение людей, которые находятся внутри большого мира и не в состоянии ничего в нем изменить., сколько-нибудь повлиять на него. На самом деле это кошмар для живого существа, пребывающего в таком положении: человек барахтается елозит ножками, ручками размахивает, но не может ничего сделать. Тут встает вечный вопрос, который задавал себе Раскольников: «Тварь я дрожащая или право имею?» Синявский ликвидирует этот вопрос, он не ставит «или», он ставит «и». Именно потому, что я «тварь дрожащая», я и «имею право»: я ничего не изменю, я могу писать о Пушкине все, что угодно, я могу ниспровергать, бравировать, я могу выступать против советской власти — в этом мире не изменится ровным счетом ничего, все будет, как Бог предначертал. Бог ли, Сталин — не столь важно, просто общий ход событий. Это, по сути, очень религиозный взгляд. В этом достоинство Синявского и, очевидно, его проблема. Это, конечно, национальное сознание, и тут есть много страшного.

Наталья Курапцева: Солженицын и компания, значит, увидели в этом…

Евгений Голлербах:Они увидели в этом себя, хотя, конечно, не отождествили и уж, конечно, не сформулировали ничего подобного. Когда один из виднейших писателей русского зарубежья Роман Гуль прочел «Прогулки с Пушкиным», он назвал свою статью «Прогулки хама с Пушкиным». Он увидел в ней неизбывно хамское, расейское, видимо, в нем всколыхнулось воспоминание об оставленной родине, от чего он, ему казалось, давно ушел…
(…) В общем, конечно, для Синявского Пушкин — это характерная деталь истэблишмента, вообще огромного стабильного мира, который Синявского пугает. Его антисоветизм происходит из желания возразить, сказать «нет». Его искусство основано на фантастическом предположении, что все не так…
(…) Конечно, если оценивать литературу о Пушкине, то Синявский мне гораздо симпатичнее, чем, скажем, Белинский или Мейлах, но, все-таки, еще более мне симпатичен Набоков. Он, я бы сказал, серьезнее. И, в отличие от многих авторов, не напоминает психопата Передонова.
(…) Синявский мне очень импонирует тем, что у него есть понимание природы искусства, ее игровой сути. Он обладает артистичным сознанием, он способен видеть вещи с неожиданной стороны или предполагать в них что-то такое неожиданное, высказывать нетривиальные суждения. В значительной степени сочинения Синявского это не утверждения, а предположения, гипотезы.
(…)
Синявский очень легко высказывает предположения, тут же опровергает сам себя… Но вот парадокс: вопреки тому, что воспринимать его как идеолога невозможно, он для определенной популяции — класса или поколения, или для определенной части того и другого — стал именно идеологом, поскольку ясно выразил это желание сказать «нет» по любому поводу. Синявский мог быть просто диссидентом, ходить, скажем, по Красной площади с черным знаменем, но он избрал литературное творчество. Почему? Литература — та форма провокации, игры, которая не предполагает никакой ответственности. Этой безответственности, мне кажется, ему не могут простить Солженицын и разные идеологи тоталитаризма.
(…) Мне вспоминается один забавный случай в Доме писателей. Когда было уже понятно, что перестройка захлебнулась, что ничего из этого не вышло, публика стала задавать всякие саркастические вопросы писателям. И вот тогда-то Мария Васильевна Розанова бросила в ответ реплику: «А вы нас больше слушайте…»
(…) При всем своем свое индивидуализме, при всем своем отрицании групповщины и Синявский, Набоков, между прочим, все-таки в одном лагере. И это наш лагерь, я надеюсь. Это лагерь людей, которые просто ценят литературу и в состоянии понять, что публицистика и пропаганда — одно дело, а художественная литература — совсем другое. Кстати, в творчестве Пушкина эта разница совершенно очевидна».

Иван Толстой: Это были цитаты из интервью Евгения Голлербаха Наталье Курапцевой 1993 года.
Вы сказали, что частично (я надеюсь, что частично), из-за выступлений вашего дяди Сергея Голлербаха, художника, живущего в Нью-Йорке, из-за его выступлений у микрофона Радио Свобода вас не приняли в свое время в университет. Наверное, трудно судить все-таки, одна ли это была единственная причина, из-за которой вас отфутболили и вы попали на Тихоокеанский флот, но тем не менее, как раз о Сергее Львовиче я хотел вас попросить рассказать. Ведь когда наступили новые времена, и вы смогли встретиться с вашим дядей, я знаю, что вы довольно много общались и разговаривали с ним. Что вы взяли от этого человека из голлербаховской семьи, из жизни эмиграции или еще что-то вы почерпнули? Стали ли он в какой-то степени вашим учителем?

Евгений Голлербах: Сергей Львович Голлербах, конечно, не только родственник, но и учитель. Он один из немногих выживших членов моей семьи, который связывает меня с моими предками, мой отец и мой дядя, племянник моего дедушки. Они видели моего деда, они могли рассказать что-то, они могли рассказать что-то об остальных родных и о жизни, которая происходила до того, как я появился на свет.
Сергей Львович первый из Голлербахов, который оказался на Западе после того, как Голлербахи приехали в Россию. То есть оказался на ПМЖ. После начала Великой отечественной войны он оказался в оккупированном Пушкине и был увезен вместе с большой частью населения Пушкина, вывезен на Запад. Вместе с ним оказались писатель Иванов-Разумник, это была хорошая компания, там были семьи писателя Александра Беляева, Иннокентия Анненского покойного, художник Клевер, и так далее. Это была интеллигенция города Пушкина, во всяком случае, та интеллигенция, которая имела какое-то отношение к Германии по происхождению или иначе как-то связана. Их увезли, чтобы они не погибли с голоду, потому что ситуация там была катастрофическая. Таким образом они оказались спасены от голода, но они попали в неволю.
И когда Германия была освобождена от нацизма, мой дядя поступил учиться в мюнхенскую Академию художеств, потом он переехал в Соединенные Штаты и там добился больших успехов, он много лет преподавал, активно выставлялся, занимался художественной критикой, печатался в ведущих периодических изданиях эмиграции. Он оказался в результате очень крупной фигурой эмиграции, наша семья им гордится, конечно. Он до сих пор выставляется в Штатах, и на родине тоже было несколько выставок. У него сейчас должна выйти книга в Нью-Йорке, у него вышло несколько книжек и в России тоже. Одну из этих книжек я составил. Получился большой том, куда я постарался включить и его статьи об искусстве, по-моему, очень интересные.
Сергей Львович один из моих учителей, потому что он показал, что даже начиная с самых невыгодных исходных позиций (во время войны кто он был – он был депортированным лицом), можно создать себя, можно доказать свое право быть человеком, который играет какую-то роль, который имеет значение и для истории, и для истории культуры, и для истории семьи.

Иван Толстой: Я процитирую немного из воспоминаний Сергея Львовича Голлербаха. Книга «Мой дом» вышла в 94 году в Париже в издательстве «Альбатрос», которым владеет известный коллекционер Рене Герра. Между прочим, эта книга Сергея Львовича посвящена «Моему племяннику Евгению Александровичу Голлербаху, его семье и всем моим родным и близким в России».

Глава «Запах скипидара».

«Из немногих документов, пронесенных мною через всю войну и беженские лагеря, мне особенно дорого свидетельство, выданное Средней Художественной Школой при Всероссийской Академии художеств в Ленинграде.
Окончательное желание стать художником появилось у меня лет в 15. Способствовало ему знакомство моих родителей с Николаем Николаевичем Билибиным и его супругой. Он оказался двоюродным братом Ивана Яковлевича Билибина, того самого знаменитого иллюстратора. Билибины были высланы, как и мы, после кировского убийства и так же амнистированы. От них мы узнали, что Иван Яковлевич Билибин вернулся в 36 году из Франции в Советский Союз. Сталин отнесся к нему милостиво, и Билибин получил место профессора в Академии художеств, где он вместе с Шиллинговским вел графические мастерские. Зная мое увлечение искусством, Николай Николаевич Билибин предложил устроить свидание с ним, чтобы я мог показать ему свои рисунки. В те времена было принято, что младший показывает старшему работы, и маститый художник благословляет юнца на трудный путь в искусстве: «Юноша, у тебя талант, развивай его, лелей его. Много будет трудностей, но пусть они не смущают тебя» или в этом духе.
Именно с надеждой на благословение я и поехал к Билибину в Ленинград. Он оказался небольшого роста старичком с козлиной бородкой. Любезно поздоровавшись, он посмотрел мои рисунки и начал говорить. К моему великому смущению, он заикался и, видимо, очень этого стеснялся. «У в-вас есть с-способности, - сказал он, - но что из в-вас п-получится, с-сказать т-трудно». Такого ответа я никак не ожидал, надеясь, если не на комплименты, то во всяком случае на поощрение. Как в воду опущенный, я отправился домой, но желание стать художником не только не остыло, а усилилось».


И еще одна цитата из воспоминаний Сергея Голлербаха, «Мой дом», Париж, 1994 год. Главка «Угловатые уроды».

«В первые годы моей жизни в Нью-Йорке, не имея возможности продавать картины, я занялся коммерческой графикой. Работа оказалась скучной и отнимающей много времени. Мне захотелось попробовать свои силы в книжной иллюстрации. Посоветовавшись с компетентными людьми, сразу сказавшими мне, что Шекспира или Достоевского мне иллюстрировать не дадут и я должен обратить внимание на детскую или юношескую литературу, я подготовил серию рисунков к какому-то рассказу для детей 10-12-летнего возраста. В нем описывалось семья с двумя детьми, мальчиком и девочкой, и собакой по кличке Спот. Дети шалили, собака убегала, родители волновались, сердились, но всех в конце концов прощали, и все в таком духе. Не скажу, чтобы рассказ творчески вдохновил меня, но я старался все изобразить в точности и с наибольшей экспрессией. Когда результат показался мне более или менее удовлетворительным, я понес мои рисунки к одному рекомендованному мне агенту – пожилой даме, создавшей блестящие карьеры многим знаменитым книжным иллюстраторам Америки.
Щурясь и пуская клубы дыма своей сигареты, она несколько минут молча рассматривала их, а когда подняла голову, то на ее лице было именно то выражение, про которое говорят: будто чего-то нехорошего понюхала. «Знаете что, - сказала она, - рисовать вы умеете, но…», и она сделала многозначительную паузу. «Ваши родители несимпатичные, дети не милы, а собака зла. Посмотрите на ее оскал».
Я посмотрел и должен был согласиться. «Детского иллюстратора из вас не получится, попробуйте научную фантастику, инопланетян или что-нибудь такое». «Thank you very much», - ответил я с любезной улыбкой. Впрочем, как и оскал моей собаки, улыбка моя была, пожалуй, не так любезна, ибо дама посмотрела на меня несколько странно.
Впоследствии мне все же удалось проиллюстрировать несколько книг, но я сам чувствовал, что это не моя область. Увы, и в живописи моей дела в смысле симпатичности обстояли не лучше. Мой друг, покойный поэт Иван Елагин посвятил мне следующую эпиграмму:

«Угловатые уроды
голлербаховской породы
наклоняются со стен,
в них чувствительность антенн.
Эти задницы и шеи
попадут еще в музеи
и еще столетий пять
будут публику стращать».
Что ж, со стороны виднее, но каждый родитель любит своих детей-уродов».


Это были цитаты из воспоминаний живущего в Нью-Йорке художника Сергея Голлербаха.
Когда вы встретились с вашим дядей, о чем вы его расспрашивали?

Евгений Голлербах: Дядя нашел меня сам. Он написал письмо мне и пригласил меня в гости в Нью-Йорк. Это был 91 год.

Иван Толстой: То есть уже было безопасно писать письмо советскому родственнику?

Евгений Голлербах: Да, наверное. Хотя, знаете, у людей его поколения до сих пор сохраняются некоторые предубеждения. Я думаю, это абсолютно обоснованные предубеждения, даже не предубеждения, а понимание современной России. Он написал письмо, пригласил меня – это был 91 год. Как раз перед тем, как я полетел туда, тут произошел путч. Вы может быть помните, было все неясно, будут ли действительны визы, будут ли выдаваться визы, будут ли билеты, не будет билетов - это было очень волнительно, и это было как раз перед моей поездкой.

Иван Толстой: Я помню, что мы с вами в эти дни встретились на Невском проспекте напротив Гостиного двора, именно в дни путча.

Евгений Голлербах: Это было время, которое я никогда не забуду, потому что все дни путча я проводил в редакции газеты «Смена", где я тогда работал.

Иван Толстой: По-моему, вы мне тогда подарили номер «Смены» или что-то такое, или какую-то другую газету подарили. Тогда листки такие печатались, даже не вспомнить.

Евгений Голлербах: Поскольку газеты были закрыты ГКЧП, то мы печатали вручную эти сверстанные в типографии номера газет, и это раздавалось бесплатно на улицах. Мой младший брат Дмитрий ночевал в баррикадах вокруг нынешнего Законодательного собрания, защищал молодую демократическую власть. Не будем рассуждать о том, что произошло дальше. Во всяком случае, тогда был такой важный и светлый момент для многих из нас.

Иван Толстой: Он защищал юную демократическую власть так же, как вы защищали тихоокеанские шахты, судьба которых была совершенно не та, как предполагалось.

Евгений Голлербах: Я как раз считаю, что он правильно делал, ту власть надо было защищать. Что сложилось, то сложилось, что произошло, то произошло.
Я поехал в Нью-Йорк, там познакомился с Сергеем Львовичем и с его знакомыми. Это были такие зубры эмиграции, в то время еще многие из них были живы, например, художник Михаил Вербов, многие. И были менее заметные люди.
Я могу сказать, что среди моих новых знакомых была одна совершенно исключительная персона, она до сих пор жива – это Татьяна Олеговна Раннит, вдова известного литературоведа, искусствоведа Алексиса Раннита. Татьяна Олеговна мой не то, что учитель, а идеал. Потому что она очень хрупкая, миниатюрная женщина, проработала всю жизнь в каких-то университетских библиотеках. И в свое время в конце 60-х, когда на Западе происходили студенческие волнения, в том университете, в котором она работала, тоже были какие-то беспорядки, и студенты решили на кампусе во дворе жечь книги. Татьяна Олеговна, простой библиотечный работник, как выяснилось, очень мужественный человек, вышла во двор к этим студентам на подламывающихся от ужаса каблуках и сказала: «Знаете, я видела такие костры в своей жизни однажды – это было при нацистах». Удивительная вещь, но разгоряченные студенты, которые жгли книги, они услышали ее и больше такого не происходило. Для меня это очень важный вдохновляющий пример гражданского мужества, когда человек не думает о том, что с ним может случиться, а поступает так, как должен поступать. Это, на мой взгляд, очень правильный пример - это то, о чем я буду помнить всегда.

Иван Толстой: Вы хотели рассказать о ком-то помимо Сергея Львовича?

Евгений Голлербах: Да, Сергей Львович дружил очень много лет в мире искусства, у него огромное количество знакомых художников, писателей, он состоит членом корпорации и главой «Нового журнала», который выходит в Нью-Йорке с 42 года – это старейший литературный журнал эмиграции, он существует до сих пор. В этом журнале печатались все классики, печатаются многие замечательные писатели и сейчас.
Мне приходилось общаться с разными людьми, например, с покойным ныне главным редактором «Нового журнала» Юрием Даниловичем Кашкаровым. Это был очень интересный и очень творческий человек. Я вспоминаю наши встречи. Он делал не только это сложное дело – выпускал журнал, редактировал, находил авторов, поддерживал отношения с авторами и поддерживал интерес к тому делу, которым он занимается, что, как мы знаем, нелегко. Он писал свои книги, он был прозаик, его проза малоизвестна в России, она интересна, на мой взгляд, я даже писал о ней. Я думаю, что читателям в России еще предстоит узнать этого автора.

Иван Толстой: Евгений Александрович, а вы преподаете?

Евгений Голлербах: Я не преподаю, я преподаю своими публикациями. Мои научные публикации – это то, что люди читают.

Иван Толстой: Типографская форма ваших выступлений.

Евгений Голлербах: Да.

Иван Толстой: Если теперь перевернуть вопрос и представить вас как учителя, чему учите, если можно так сказать, каков ваш месседж?

Евгений Голлербах: Я должен сказать, что во всех моих профессиональных занятиях и в исследованиях по истории религиозной философии, и в исследованиях по истории русского литературно-художественного модернизма, и в моих занятиях по текущей современной российской культуре важная вещь, которая меня привлекает, – это человеческие истории, судьбы людей, их поведение в ситуациях, которые предполагают какой-то выбор. Все мои герои делали выбор, и этим они мне и интересны. Они умели в сложных жизненных ситуациях сохранять свой стержень, проявлять характер, что называется. И это то, что всегда актуально, и то, что имеет значение. При том, что большинство из моих персонажей были и есть люди толерантные, культурные, они никогда не навязывали свои представления о жизни окружающим, но тем не менее, сами они поступали в соответствии со своими принципами - это очень важно. Способность проявлять мужественность и не поддаваться давлению обстоятельств – это очень важное качество, которое, конечно, должно присутствовать и в нашей жизни тоже.