Каждый период советской истории, начиная с 1930-х, занимался имитацией (а то и реконструкцией) прошлого: Сталин подражал классическому имперскому стилю и возрождал аляповатый национализм времен Александра Третьего; Хрущев пытался воссоздать революционные 1920-е; Брежнева явно соблазняла идея "мягкого сталинизма", особенно в его декоративной части (см. "Малую Землю"); Андропов принялся было совмещать хрущевский антиобывательский пафос с чуть менее мягким сталинизмом, да быстро умер, а Черненко… Ну, этот никак не успел проявить себя, так как быстро скрылся в могиле. Впрочем, со стороны Черненко выглядел ухудшенной копией позднего Брежнева.
С Горбачева все понеслось уже с ускорением – так, собственно, и назывался его первый рецепт спасения подгнившей страны. Горбачев ускорял, как в начале советских двадцатых ("Есть у революции начало, нет у революции конца!"), потом он ввел НЭП, затем – новое "разоблачение культа" и "истинного Ленина"; его правление кончилось псевдоотречением от престола и, наконец, настоящим отречением. Затем в России скопом реконструировали "угар НЭПа", кадетов и октябристов, черносотенцев, ранних большевиков, мятежные провинции и столыпинские вагоны, а теперь – полицаев, губернаторов и городничих из классической литературы XIX века, попов из атеистической пропаганды, великого люмпен-писателя из Нижнего Новгорода, обер-прокуроров Синода и процессы над нигилистками. Общественное сознание окончательно увязло в бесконечных реконструкциях прошлого, в параноидальном поиске исторических аналогий; в результате, для него любая вещь имеет право на существование только как отсылка к чему-то в прошлом, не более того. Такое сознание больше всего боится разоблачения, навешивая на себя маску прагматика, человека дела, борца за здравый смысл и смычку с "реальностью". Оттого в России к книгам, демонстрирующим работу подобного типа сознания, относятся с подозрением. В ходу вечные вопросы: где реализм? где правда жизни? отчего постмодернизмом припахивает? уж не симулякр ли нам подбрасывают?
Насчет "постмодернизма" как ругательного слова и вовсе смешно. Недавно я случайно набрел на очередную интернет-помойку, где кто-то из медийных либералов с наслаждением вымазывал грязью кого-то из медийных же либералов. Собираясь быстренько закрыть страницу, я вдруг выхватил на экране выражение "постмодернистские баблососы". Формулировка роскошная; я с наслаждением перекатывал ее у себя на языке, перебирая "модисток", "барбосов", "отбросы" и "лосей", пока не вспомнил обстоятельства первого столкновения со столь странным употреблением этого культурологического термина. Конечно, использовал его тот самый легендарный ельцинский министр внутренних дел Куликов, который во второй половине девяностых, рассказывая Думе о причинах нравственного упадка российского общества, принялся клеймить загадочный "постмодернизм". Докторов и кандидатов наук тогда среди депутатов было немного, оттого и реакция людей, занятых более приземленными проблемами, оказалась вяловатой. И вот сегодня один пламенный защитник свободы ругает другого, скрыто цитируя старого-доброго Куликова. Круг в очередной раз замкнулся.
Если же серьезно, то русская публика и критика настороженно-враждебны к любому произведению искусства, которое не просто имеет наглость "не отражать реальность" или "не говорить о нас" (под "мы" имеются в виду интеллигентные жители крупных и средних городов, любители БГ, Стругацких, Довлатова и Пелевина), а вызывающе рефлексирует по поводу того, что именно в нем самом, произведении, написано (и особенно "как написано"). Исключение делается только для "прикольных историй", либо зубоскальства на манер шестнадцатой страницы советской "Литературки". В этом смысле показательны восторги по поводу "Дня опричника" Сорокина на фоне забвения действительно великих "Романа" или "Сердец четырех" (да и "Метель" как-то не особенно заметили). То же самое – и даже в большей степени – относится к иностранной литературе. Титанический труд Валерия Кислова, который перевел дистиллированную прозу невероятно изощренного Жоржа Перека, не заметили в упор. Не нужно, не про нас, нет реализма, игра какая-то, постмодернизм (слава Богу, про "баблососов" не вспомнили!). В десадовско-фадеевских "Благоволительницах" Джонатана Литтела разглядели, конечно же, только так называемые "психологию" и "реализм". Но самая показательная история произошла, конечно же, с Томом Маккарти.
Британский писатель Том Маккарти сочинил невероятный роман, главной темой которого стало параноидальное сознание, помешавшееся на идее реконструкции некоей прошлой реальности. Мол, если реконструкция эта получится, то переживание полноты бытия, которое якобы случилось при тех обстоятельствах, непременно вернется, и я вновь стану настоящим. Знакомая картина, не так ли? Думаю, именно поэтому публикация русского перевода сочинения Маккарти (у него, кстати, очень символичное название: "Когда я был настоящим". На обложке же оригинала читаем Remainder) никакого впечатления на русскую публику не произвела, пара рецензий и все. Следующим, после Remainder, романом Маккарти стал “C”, где тема паранойи, невозможности "вернуться в настоящесть", тема одержимости искусственной реальностью, принимаемой за "подлинную", получила развитие. Почти три года назад писатель рассказал об этом Анне Асланян, переводчице его романа на русский (интервью звучало в программе Дмитрия Волчека "Поверх барьеров". Целиком программу можно послушать здесь):
По-моему, он (герой романа Remainder – К.К.) формулирует это вполне сознательно. Помните, он говорит: "Жизнь вокруг – ненастоящая, я хочу быть настоящим, хочу быть, как герой фильма, поэтому я создам свой собственный фильм и там поселюсь". Лишь потом все это становится более чувственным, инстинктивным стремлением, чем-то вроде... В общем, он, по сути, превращается в своего рода наркомана – у него возникает острая потребность, вскоре это уже у него в крови: испытать покой, когда все движется, как в замедленных кадрах. В этом смысле нечто похожее происходит в новой моей книге, “С”. Впрочем, там-то герой и в самом деле наркоман... Вообще интересно, как влияет на человеческое сознание травма. Я довольно много читал об этом, о посттравматических явлениях. В частности, изучал труды психологов, так называемых позитивистов. Они в основном сходятся во мнениях с Фрейдом – в том, что травма обычно связана со стремлением к повтору. Причина, по их словам, состоит в том, что в крови вырабатываются определенные химические вещества. Воспоминания о травме в действительности приносят наслаждение, и потому при каждом новом возбуждении этих ощущений в кровь выбрасывается новая порция эндогенных опиоидов. Одним словом, психологи приходят к тому же выводу, что и Фрейд, – то есть, Фрейд делает такое заключение, рассуждая об Антигоне и прочем, но в основе в обоих случаях лежит одно и то же – повторение. Повторение и травма тесно связаны. И наслаждение – да, конечно, и наслаждение.
(…)
Наверное, жертва – не совсем то слово. Там присутствует картина травмы, ее перспективное изображение. Книга – вернее, обе эти книги – вращаются вокруг травмы и ее последствий – гигантских по масштабам. В случае “С” это, можно сказать, травма всеобщая. Таким образом, герой, Серж – можно сказать, субъект, переживший травму, у которого этот процесс так и не получил завершения. Он – голос 20-го столетия; ведь это – столетие, прошедшее под знаком травмы, эпоха, которая так и не разрешила свой кризис. Совершенно верно – оно продолжается по сей день. Важен тот факт, что Серж на это не способен – он не может по-настоящему оплакать свою сестру; вместо того, чтобы плакать, когда она умирает, он переносит свое чувство утраты на весь мир. Мир как целое, сама история становятся теми площадками, на которых разыгрывается этот процесс. Все это, как мне кажется, весьма символично. История Сержа – своего рода знак, которым помечена травма более крупного масштаба, или целый набор травматических эффектов.
(…)
По Фрейду, травма – не историческая случайность, это состояние субъективное. От Traumdeutung Фрейд заставляет нас перейти к Traumadeutung – то есть, от интерпретации сновидений – к интерпретации травмы. И, в конце концов, в таких трудах, как эссе "По ту сторону принципа наслаждения", он, по сути говоря, хочет сказать следующее: человек на самом примитивном своем уровне есть реагирующая машина, основанная на повторении, которая откликается на заложенный в ее истоках травматизм существования.
Вот-вот, именно это и непереносимо для параноидального сознания, помешанного на бесконечных реконструкциях прошлого – признать себя "реагирующей машиной, основанной на повторении, которая откликается на заложенный в ее истоках травматизм существования".
С Горбачева все понеслось уже с ускорением – так, собственно, и назывался его первый рецепт спасения подгнившей страны. Горбачев ускорял, как в начале советских двадцатых ("Есть у революции начало, нет у революции конца!"), потом он ввел НЭП, затем – новое "разоблачение культа" и "истинного Ленина"; его правление кончилось псевдоотречением от престола и, наконец, настоящим отречением. Затем в России скопом реконструировали "угар НЭПа", кадетов и октябристов, черносотенцев, ранних большевиков, мятежные провинции и столыпинские вагоны, а теперь – полицаев, губернаторов и городничих из классической литературы XIX века, попов из атеистической пропаганды, великого люмпен-писателя из Нижнего Новгорода, обер-прокуроров Синода и процессы над нигилистками. Общественное сознание окончательно увязло в бесконечных реконструкциях прошлого, в параноидальном поиске исторических аналогий; в результате, для него любая вещь имеет право на существование только как отсылка к чему-то в прошлом, не более того. Такое сознание больше всего боится разоблачения, навешивая на себя маску прагматика, человека дела, борца за здравый смысл и смычку с "реальностью". Оттого в России к книгам, демонстрирующим работу подобного типа сознания, относятся с подозрением. В ходу вечные вопросы: где реализм? где правда жизни? отчего постмодернизмом припахивает? уж не симулякр ли нам подбрасывают?
Насчет "постмодернизма" как ругательного слова и вовсе смешно. Недавно я случайно набрел на очередную интернет-помойку, где кто-то из медийных либералов с наслаждением вымазывал грязью кого-то из медийных же либералов. Собираясь быстренько закрыть страницу, я вдруг выхватил на экране выражение "постмодернистские баблососы". Формулировка роскошная; я с наслаждением перекатывал ее у себя на языке, перебирая "модисток", "барбосов", "отбросы" и "лосей", пока не вспомнил обстоятельства первого столкновения со столь странным употреблением этого культурологического термина. Конечно, использовал его тот самый легендарный ельцинский министр внутренних дел Куликов, который во второй половине девяностых, рассказывая Думе о причинах нравственного упадка российского общества, принялся клеймить загадочный "постмодернизм". Докторов и кандидатов наук тогда среди депутатов было немного, оттого и реакция людей, занятых более приземленными проблемами, оказалась вяловатой. И вот сегодня один пламенный защитник свободы ругает другого, скрыто цитируя старого-доброго Куликова. Круг в очередной раз замкнулся.
Британский писатель Том Маккарти сочинил невероятный роман, главной темой которого стало параноидальное сознание, помешавшееся на идее реконструкции некоей прошлой реальности. Мол, если реконструкция эта получится, то переживание полноты бытия, которое якобы случилось при тех обстоятельствах, непременно вернется, и я вновь стану настоящим. Знакомая картина, не так ли? Думаю, именно поэтому публикация русского перевода сочинения Маккарти (у него, кстати, очень символичное название: "Когда я был настоящим". На обложке же оригинала читаем Remainder) никакого впечатления на русскую публику не произвела, пара рецензий и все. Следующим, после Remainder, романом Маккарти стал “C”, где тема паранойи, невозможности "вернуться в настоящесть", тема одержимости искусственной реальностью, принимаемой за "подлинную", получила развитие. Почти три года назад писатель рассказал об этом Анне Асланян, переводчице его романа на русский (интервью звучало в программе Дмитрия Волчека "Поверх барьеров". Целиком программу можно послушать здесь):
По-моему, он (герой романа Remainder – К.К.) формулирует это вполне сознательно. Помните, он говорит: "Жизнь вокруг – ненастоящая, я хочу быть настоящим, хочу быть, как герой фильма, поэтому я создам свой собственный фильм и там поселюсь". Лишь потом все это становится более чувственным, инстинктивным стремлением, чем-то вроде... В общем, он, по сути, превращается в своего рода наркомана – у него возникает острая потребность, вскоре это уже у него в крови: испытать покой, когда все движется, как в замедленных кадрах. В этом смысле нечто похожее происходит в новой моей книге, “С”. Впрочем, там-то герой и в самом деле наркоман... Вообще интересно, как влияет на человеческое сознание травма. Я довольно много читал об этом, о посттравматических явлениях. В частности, изучал труды психологов, так называемых позитивистов. Они в основном сходятся во мнениях с Фрейдом – в том, что травма обычно связана со стремлением к повтору. Причина, по их словам, состоит в том, что в крови вырабатываются определенные химические вещества. Воспоминания о травме в действительности приносят наслаждение, и потому при каждом новом возбуждении этих ощущений в кровь выбрасывается новая порция эндогенных опиоидов. Одним словом, психологи приходят к тому же выводу, что и Фрейд, – то есть, Фрейд делает такое заключение, рассуждая об Антигоне и прочем, но в основе в обоих случаях лежит одно и то же – повторение. Повторение и травма тесно связаны. И наслаждение – да, конечно, и наслаждение.
(…)
Наверное, жертва – не совсем то слово. Там присутствует картина травмы, ее перспективное изображение. Книга – вернее, обе эти книги – вращаются вокруг травмы и ее последствий – гигантских по масштабам. В случае “С” это, можно сказать, травма всеобщая. Таким образом, герой, Серж – можно сказать, субъект, переживший травму, у которого этот процесс так и не получил завершения. Он – голос 20-го столетия; ведь это – столетие, прошедшее под знаком травмы, эпоха, которая так и не разрешила свой кризис. Совершенно верно – оно продолжается по сей день. Важен тот факт, что Серж на это не способен – он не может по-настоящему оплакать свою сестру; вместо того, чтобы плакать, когда она умирает, он переносит свое чувство утраты на весь мир. Мир как целое, сама история становятся теми площадками, на которых разыгрывается этот процесс. Все это, как мне кажется, весьма символично. История Сержа – своего рода знак, которым помечена травма более крупного масштаба, или целый набор травматических эффектов.
(…)
По Фрейду, травма – не историческая случайность, это состояние субъективное. От Traumdeutung Фрейд заставляет нас перейти к Traumadeutung – то есть, от интерпретации сновидений – к интерпретации травмы. И, в конце концов, в таких трудах, как эссе "По ту сторону принципа наслаждения", он, по сути говоря, хочет сказать следующее: человек на самом примитивном своем уровне есть реагирующая машина, основанная на повторении, которая откликается на заложенный в ее истоках травматизм существования.
Вот-вот, именно это и непереносимо для параноидального сознания, помешанного на бесконечных реконструкциях прошлого – признать себя "реагирующей машиной, основанной на повторении, которая откликается на заложенный в ее истоках травматизм существования".