Иван Толстой: Учителя. Культурные гуру, духовные наставники, интеллектуальные лидеры. Люди, сделавшие нас. Об этом мы сегодня беседуем с московским историком Сигурдом Шмидтом. Академик Сигурд Оттович Шмидт – одна из самых известных фигур в российском ученом мире, он человек публичный, его часто можно видеть на экране телевизора, поэтому, думаю, многие слушатели хорошо представляют себе, с кем сегодня пойдет беседа. Не думаю, правда, что столько же известны труды моего собеседника. Назову лишь некоторые книги.
Становление российского самодержавства. Исследование социально-политической истории времени Ивана Грозного. — М.: «Мысль», 1973. — 358 с.
Российское государство в середине XVI столетия: Царский архив и лицевые летописи времени Ивана Грозного. — М.: «Наука», 1984. — 277 с.
Археография. Архивоведение. Памятниковедение. Сборник статей. — М.: Изд-во РГГУ, 1997. — 362 с.
Путь историка: Избранные труды по источниковедению и историографии. — М.: Изд-во РГГУ, 1997. — 612 с.
Россия Ивана Грозного. — М.: «Наука», 1999. — 556 с.
Общественное самосознание российского благородного сословия: XVII — первая треть XIX в. — М.: «Наука», 2002.
Академик Лихачев говорил: «Сигурд Оттович Шмидт известен как исследователь-историк широкого плана, и как организатор науки, и как воспитатель научной молодежи, и как общественный деятель, посвящающий много времени вопросам охраны памятников истории и культуры, рукописному документальному наследию».
Еще лихачевские слова: «Он лучший в наши дни знаток источников по истории России XVI века».
А теперь - к беседе.
Для одних людей жизнь без учителей немыслима, другие говорят, что они сами себя сделали, что они self-made men. К какой категории людей относитесь вы, Сигурд Оттович?
Сигурд Шмидт: Конечно, к категории, которая учится. Я даже думаю, что я сохранил себя как ученый, по крайней мере, потому что я сохранил умение учиться не только у старших, а теперь уже у младших. Они технологически гораздо более оснащены, чем я, они думают теми приемами и их влечет та тематика, к которой я менее приспособлен. Я у них усваиваю, как я могу оставаться, в какой-то степени, современным.
Иван Толстой: Всегда ли было так, всегда ли вы любили, хотели и жаждали учиться?
Сигурд Шмидт: Любил, вероятно, нет, может быть, даже и не хотел, но ощущал потребность. Причем, я, прожив такую долгую жизнь, а мне 91-й год, понял, что я многое осмысливать стал тогда, когда я стал гораздо старше, когда я уже освоил многие термины, многие понятия. В то время это была интуиция, которая, к счастью, меня не подвела. И я ощущал, что нужно все время воспринимать и находить какие-то даже не примеры, слова «пример» для меня не было, я механически, как всякий маленький мальчик, подражал в действиях, которые были необходимы для обихода, в играх, но я понимал, что есть что-то, что получается интереснее, лучше, и мне нравится, и гордился, и радовался, если у меня выходило, и огорчался, если у меня не получалось.
Причем, это было связано не только со сферой расширения моего интеллектуального ареала, а в отношениях с людьми. Мне очень повезло. Меня окружали с детства по-настоящему хорошие люди, по-настоящему трудолюбивые. То есть я был так воспитан, что я считал само собой разумеющимся, что нужно трудиться и делать свое дело с полной ответственностью и честно. Или находить способ вообще не делать. Потому что это было очень важно, и я это наблюдал в разных социокультурных категориях. Потому что, конечно, вспоминаются мои родители.
Когда я формировался, это был период самой большой знаменитости отца. Естественно, я это усваивал, и не всегда позитивно, потому что мне не хотелось быть сыном знаменитости. А ничего другого во мне почти никого не интересовало. Я очень рано усвоил одно, совершенно как животное: когда я интересен сам по себе и когда я интересен потому, что я отсвечиваю чужим светом. Мне это потом помогало и сейчас помогает: я понимаю, кому я нужен потому, что моя подпись что-то значит, а кому я интересен и даже близок.
Но одновременно у меня была необычайно преданная мне няня, 67 лет она со мной жила. Умная, приметливая, добрая, очень милая, очень высокой нравственности. Она и читала много, она была и воспитана очень хорошо - она была камеристкой в семье дочери барона фон Мекка, знаменитого инженера и камергера, сына той самой дамы, которая покровительствовала Чайковскому. Она была, видимо, приближенная, с ними общалась. И нужно сказать, что она мне и в науке помогла. Казалось бы, она не знала терминов научных, хотя она читала много, но я даже в предисловии к первой книге моих избранных сочинений, их вышло сейчас уже 11, сводных, стал писать о ней, потому что я понял, как она отличала общее и особенное. Я понял, что подход к истории - это подход к опыту жизни, который свойственен людям. Вообще, мы все воспринимаем, сравнивая с тем, что было. Потому что тогда мы понимаем: хорошее-плохое, интересное-не интересное. И ее подход к жизни, ее наблюдения к людям и к явлениям, это мне подсказало, что история - это наш генофонд, потому что мы живем памятью.
Иван Толстой: Как звали ее?
Сигурд Шмидт: Ее звали Франциска Александровна, она полька была, родилась под киевской Польшей. Я ее называл Тата. Ее так и звали Татой, потому что, якобы, мама рано потеряла молоко и поэтому она со мной возилась гораздо больше. Якобы, первые звуки мои были не «мама», а «тата». Вот ее все звали Татой.
Иван Толстой: В России, знаете, половина Тат, а половина Ляль.
Сигурд Шмидт: Но Тата - это как папа, тятя. А тут как раз очень повезло нам в том плане, что мама моя и не любила хозяйство, и не умела, она была воспитана в условиях, что ей не нужно было в детстве этим заниматься, и она вполне передоверяла ей все эти дела, включая меня. Она была членом семьи. У нас был «татеархат», как я говорил дома.
Иван Толстой: Расскажите, пожалуйста, о вашей матушке.
Сигурд Шмидт: Некролог маме был как музейному работнику. Она кончала Сорбонну. Она киевлянка, дочь врача-хирурга, кончала университет, сдавала экзамены в университете. Ну, во-первых, она женщина, во-вторых, еврейка, все это ей затрудняло жизнь. А после революции переехала в Москву и довольно скоро ее пригласили в Институт Маркса и Энгельса. Рязанов основал институт, где она стал заведовать гравюрным кабинетом, а потом организовывала, была руководителем создания первых больших исторических выставок – «Французская революция» и «Парижская коммуна». После этого, когда ее вычистили из института, когда арестовали Рязанова, она была беспартийная, ее пригласили сначала в Музей революции, а потом, когда образовался Институт мировой литературы, то ее пригласили возглавить Сектор художественной иллюстрации. И она была там с 1935 года по 1949. В 1949 году она заболела и начались политические дела - сектор просто ликвидировали. Там она делала и выставки, создала первую коллекцию и замечательную книгу, я вам могу ее показать, потому что ее мало кто видел. Она создала книгу-альбом «Лермонтов. Жизнь и творчество». Это, собственно, музей-книга. С ее предисловием. К юбилею в 1941 году. И весь тираж сгорел в Гостином Дворе, когда началась война. Получены были экземпляры обязательные, какое-то количество было у нас, но даже я дарил лермонтовскому музею под Пензой.
Иван Толстой: В Тарханах?
Сигурд Шмидт: Да. Она делала такую же книгу о Ломоносове, но ее уже не удалось издать. И последняя ее работа, когда она уже болела (это посмертно напечатано в «Литературном наследстве») о рисунках Багрицкого. Она была довольно известный работник в этом плане.
Иван Толстой: Маму звали?
Сигурд Шмидт: Маргарита Эммануиловна Голосовкер. А брат ее Яков Эммануилович - известный философ и писатель. Вот его портрет. Он был папиным одноклассником по последнему классу киевской гимназии.
Иван Толстой: Так кто же ваш первый учитель: папа, мама или няня?
Сигурд Шмидт: Думаю, что первым учителем была няня, потому что няня со мной проводила все время. Вообще, я обязан всем козе. Потому что у мамы не было молока. Я родился в той квартире, где вы находитесь. Причем, в квартире родился. В страстную субботу. Родился дома. Два одноклассника помогали этому делу. И у нас существует легенда, которую не опровергали. Это была страстная суббота, Тату вызвали помочь маме, а она осталась помогать на всю жизнь. Она была горничной у моего деда и его сестры, а сестра его - жена знаменитого адвоката Оскара Осиповича Грузенберга. И когда они уезжали, то она жила там, они были друзья, и она была горничной тети Розы. И, якобы, когда я родился, в субботу, тогда начиналась Пасха, она пекла кулич, что-то было куплено мясное, и когда спохватились - мужчины от волнения все практически сожрали. И когда пришли провожать, они не сопротивлялись. Это было в апреле 1922 года. Мы не жили с папой. Мы отношения сохраняли самые близкие, но дома была мама, няня, дядька уехал потом, папа приходил часто, но, в общем, на ней держался дом.
Иван Толстой: А коза? Вы обещали про козу.
Сигурд Шмидт: Козу я не видел, но пока я нуждался в молоке, была коза. Молоко, естественно, мне давала няня, потому что тут мама не требовалась. Я усвоил механически, что быт весь от няни, духовное больше от мамы. И ревности не было, были очень уважительные отношения, это, видимо, тоже какой-то взаимный ум. Но няня мне дарила книжки, мама, кончено, выбирала, и няня читала со мной. Она читала мне книжки. Мама меньше. Вечером в воскресенье, кончено, читала, но с ребенком нужно, чтобы он не только раз в неделю читал книжки, так что и гуляла, и читала няня. И Тата меня водила в детскую группу, так что там тоже были учителя, которых я наблюдал. А потом - школа.
Иван Толстой: В общем, росли вы - как Пушкин. С няней.
Сигурд Шмидт: Вот именно не как Пушкин, потому что, обратите внимание, у Пушкина нигде нет родителей, матери нет, а для меня это было. Я рос именно в сочетании, если хотите. У Пушкина было тоже две женщины - бабушка и няня. Но и потом разница большая. Маме было 30 с небольшим, а Тате было вообще 22, она была совсем молодая женщина. Так что мужское начало, как таковое, его потребность я стал чувствовать лет в 8, когда и отец мне стал интересен, и я ему стал интересен, когда он со мной бедовал. Когда я болел, у меня подозревали всякие тяжкие болезни, он со мной ходил к врачам кремлевским, и я замечал, как он читает гранки. Я не знал, что это такое. Причем, тогда они были длинные. А он был редактором «Большой советской энциклопедии», времени было мало, он читал, сидя и ожидая. И в то же время, очень важный момент, поскольку мама делала выставки, то в большой комнате (мы с Татой были в меньшей) на полу раскладывали иллюстрации и тексты, и очень оживленно и интересно обсуждали. И я наблюдал, как взрослые тети и дяди (больше было тетей), с каким интересом они работают. Причем, работают над тем, что мне понятно. Это иллюстративный материал. Потом меня на выставки водили. Я, конечно, не понимал, что такое экспозиция, но видел, как это красиво, как все женщины одеты хорошо, какой это праздник, как подносят цветы, значит, есть, за что подносить цветы. Вот я увидел эту увлеченность работой. Взрослые играли в игры, которые были интересны. Вот это ощущение игры.
Причем, у нас вообще игры были приняты. И буриме, и когда кто-то кого-то догоняет и догадывается…Мне было лет 10, я помню уровень стихотворений… Брат мой… А родители делали так, что мы с братом (от другого папиного брака), Владимиром Оттовичем, его уже нет в живых, он был известный инженер автомобильного дела, Волк его дома звали, чтобы мы встречались. И раз в неделю я бывал у них, а раз в неделю Волк был у нас. Его мама была крупный психолог, секретарь Общества фрейдистов, занималась организацией дошкольного воспитания. Она скончалась 50-ти лет на операционном столе. И вот были детские стихи:
Архангельск - северный порт
На Белом море,
Папа, лопая торт,
Мечтал о морском просторе.
Ну, в том же поэтическом духе. На уровне наших возможностей поэтических и подыгрывали нам, чтобы мы не чувствовали себя явно павшими. Так что учение было и в уважительных отношениях к детям.
Иван Толстой: Сигурд Оттович, а в каком возрасте и при каких обстоятельствах вы осознали, что у вас есть учитель или учителя, у вас есть потребность в учителях, и вы совершенно сознательно движетесь в том или ином направлении?
Сигурд Шмидт: Тут как раз большую роль играла школа. С 7-го класса я учился в замечательной школе, о который много пишут, - школа имени Нансена, 10-я школа Москвы, близ церкви, где венчался Пушкин. Это была элитная интеллигентская мужская гимназия, первый выпуск которой кончали уже после революции. Там учились Тимофеев-Ресовский, филолог Александр Реформатский, искусствовед Лазарев, Игорь Ильинский. Это была флеровская гимназия, Флеров ее основал. Там оставались старые учителя.
Вот когда я туда попал, там был совершенно замечательный, гениальный учитель словесности Иван Иванович Зеленцов. Во-первых, привлекательная внешность - такие стоящие волосы, большая шевелюра, бородка, пенсне, соскакивающее с носа. Он замечательно читал и он у нас ввел даже своеобразную лекционную систему в 8-м классе: он несколько уроков посвятил древнерусской литературе и культуре, как я сейчас понял, которой не было в программе. И, вдруг, придя в класс, сказал: «А теперь напишите сочинение о Бояне». И мы написали. Я был горд, я, один из немногих, получил пятерку, а там требуется совмещение и грамотности и сообразительности, и еще и за короткое время написать. И он вел литературный кружок, в котором собирались даже выпускники. И я там делал доклад потом. И меня очень заинтересовал сам процесс преподавания. У меня были плохие руки, всегда было ясно, что я был способен только на научную работу. Я болел тогда, у меня был «белый билет», было ясно, что из меня спортсмен тоже не выйдет. Я был обречен на научное творчество. Научное творчество - гуманитарное. Во-первых, у меня способности были больше гуманитарные, чем не гуманитарные. Во-вторых, я очень рано осознал, что отсвечивать светом науки, в которой мой отец…. Я еще колебался - меня и генетика интересовала. Но созидание мамы и ее окружения, она при мне делала это все, я все это наблюдал, и очень ранее осознание значения визуальных памятников, наблюдаемых внешне, очень ранее осознание того, что нам дает историко-культурную информацию, что литература является в этом отношении замечательным первоисточником, большим, чем научные книги…
Если я что-то пушкинское из школы вынес, то я вынес вот, что. Я понял, что не нужно делать то, что тебе явно не нравится, к чему ты явно не способен и к чему ты не приспособишься. Пушкин в 19-м, конечно, мог быть вполне вторым при Горчакове, если не первым. У меня в аттестате даже была тройка по физике. Ну что я буду заниматься тем, что мне не пригодиться? Зато я очень много читал. Я получил гуманитарную образованность в школьные годы. Я был довольно хворый, у меня было время и дома читать. Это был костяк.
Я рано решил, что буду профессором. Не потому, что я зазнайка, а потому что это было окружение. Преподавание в вузе - это профессор. Поэтому тут не было никакого такого смысла, что я должен чем-то стать. И действительно, я в аспирантуре, когда кончал, мне предложили выбирать между университетом и Академией наук, и я выбрал университет. И тогда это переживание самого восприятия человека, который много дает и который щедро доносит, - Иван Иванович очень умел воздействовать на наш разум и душу, и потом не случайно выпустили книгу его памяти очень многие. Он потом в женской школе был, когда произошло разделение. Он умер в 1950 году, и у его гроба выступала девятиклассница Марго Эскина, будущая Маргарита Александровна Эскина. Это его класс. Девочки решили делать книгу его памяти, а я уже был тогда академик образования. И они ко мне обратились, и я привлек наших, и вышла книга памяти и мальчиков, и девочек, потому что школа была у нас общая. И были телепередачи, и о нем выступали и ученые. И, скажем, Алеша Баталов, который был маленький, но он еще помнит его.
Он человек, который позволял себе на уроках говорить (это были довоенные годы, правда), но мы знали символистов, знали Ахматову - это были имена, которые в программу не входили. Он любил и Маяковского, правда. Он заставлял нас думать, он учил нас, конечно, грамматике, но он по-человечески относился. И поэтому собирались его памяти, это было в 1950 году. Причем, не все мы знали, что он был сыном сельского священника, а брат его, как сейчас стал выяснять уже мой ученик, был епископом и был расстрелян в советское годы. Они все кончали Духовною академию. Но он потом пошел преподавать в Рыбинске.
Эта среда сама арбатская - особая среда, причем космополитическая очень, потому что тут много не только русских. Это был район служащих, тех, кого называли интеллигенцией. Это особый район, это район благополучных дореволюционных жителей, кстати, здесь была квартира вашего деда, здесь была квартира Волошина, здесь жили братья Эфроны. И вот эти большие квартиры были все заселены преимущественно публикой, которая была служащей или обслуживающей. До фабрик далеко было. И она создавала особую атмосферу в школах, там были возможности преподавания. Поэтому, когда у нас все переживали, между 9 и 10 классом, я уже понял, что иду на истфак.
А там мне необычайно повезло. Я попал совершенно случайно по принципу языка. Когда мы поступали, мы называли язык, которым будем заниматься. И группы каждого языка прикрепляли к определенному руководителю семинара. Вот французские группы взял Михаил Николаевич Тихомиров, который тогда только защитил докторскую диссертацию, даже не был профессором еще. Я его называю моим главным университетским учителем и писал об этом. И я только потом понял, как неправильно мы начинаем научные биографии людей, ставших учеными. Мы начинаем с первого печатного труда.
У меня первый печатный труд, если его называть трудом, мне было неполных 19 лет, и это была такая страничка - тезисы студенческого доклада на втором курсе, написанные об Алкивиаде, на античную тему, потому что это был семинар. Но самом деле это началось на первом курсе. Тихомиров нам предложил темы, я выбрал «Идеологию самодержавия Ивана Грозного», я сам обучился древнерусскому языку, я сам читал, потому что переведено это не было полностью, – Курбский, Иван Грозный, я сам читал первую научную литературу. Он очень умело руководил, он понимал, что к чему, он называл эту книгу и еще несколько работ и выяснял потом, кто как умеет плавать. И у нас были доклады. Я уже испытал и первую радость, и печаль, что у меня не получается, и явную увлеченность. Хотя это остался очень наивный доклад, но там были некоторые мысли, которые я потом развивал, потому что Михаил Николаевич предложил мне, после окончания первого курса, не хочу ли я работать под его руководством. Это была, конечно, честь, и я захотел. И обе мои диссертации были по эпохе Ивана Грозного.
Но сам интерес к Грозному вызывался событиями того времени. Потому что, конечно, аллюзии были прямые. И тему диплома, а потом и диссертации, я выбрал очень волнующую. Я взял Адашева, это руководитель Избранной рады. Конечно, меня интересовала проблема деятельности людей, у которых официальная историческая идеология времени меняет их оценку. Потому что он все сделал, и его же очернили. Я у многих был в семинаре и я очень рано обращал внимание на семинарско-лекционное мастерство. Например, мои первые работы, которые выдвинуты как раз на конкурс… Я гордился как раз тем, что была конференция всего Московского университета, это апрель 1941 года, и я был выдвинут второкурсником, единственным от всего факультета. В Студенческом Научном Обществе Истфака я тоже был единственным второкурсником. Мы напечатали накануне войны наш устав. Потом почти все те, кто там состояли, должны были начинать, как раз истфак особенно пострадал, потому что он попал в окружение под Москвой.
Так случилось, что студенты младших курсов были все на окопах, включая меня. И когда Сталин выступил 3 июля 1941 года о народном ополчении, туда пошли аспиранты и профессора. Университеты некому было дать, мы были почти на границе, мы были под Рославлем. Узнали об этом не сразу даже.
Конечно, я уже понимал, как читают лекции те, кто заставляют думать, а не запоминать. Это очень легко было заметить у профессоров. Как читают те, кто позволяет думать по-своему, а не так, как их профессора. Например, Сергей Данилович Сказкин, медиевист замечательный и очень приятный человек, он позволял себе достаточно вольно комментировать Маркса, но абсолютно уважительно. Мы понимали, и сейчас я, уже будучи профессионалом ученым, понимаю, что и Маркс, и Ленин, и Энгельс - это были очень образованные люди. Они, конечно, усваивали всю культуру того времени и в своих философско-социологических исследованиях старались ее применить, а мы потом их искажали. В конце концов, не только классовая борьба Маркса в «Капитале». А «Капитал» признается классикой на международных конгрессах экономической мысли.
И я видел, как Сказкин относился к студентам, и как люди по-разному в разной аудитории себя показывают, и что им интересно. Опытный профессор - он всегда профессор. Но чтобы дойти до творческого ученика он должен сам почувствовать интерес и чувствовать, что он вызывает интерес. И вот Евгений Алексеевич Косминский, который нам читал часть общего курса Истории Средних веков, он читал очень хорошо, но это было не вдохновенно. Он Византию начал, потому что нужно было ее восстанавливать. А вот во время эвакуации в Ташкенте, где я был как мамин сын, гуманитарный институт и Академия наук, он стал читать спецкурс по Средневековой Англии с воспоминаниями о Лондоне, о тех, кто там жил и о том, как, скажем, сэр Пол Виноградов, оксфордский профессор, чем он занимался - у них близкая тематика. Причем, он читал так ярко, что стали приходить две самые красивые светские дамы Ташкента - Тимоша Пешкова и Людмила Толстая. Они проходили на лекции потому, что это были те традиции Грановского, которые я услышал.
С Косминским потом мы случайно сблизились, потому что период эвакуации, пока распределяли, куда кого поселить, мы два или три дня жили в одной комнате. И я понимал, какой это умный и очень остроумный человек, и какой он блистательный курс написал истории западноевропейской исторической мысли, который я рекомендую моим ученикам. Потому что читать умные книги, даже не по своей узкой специальности, важнее, чем не умную, но насыщенную фактами по своей специальности.
Михаил Николаевич Тихомиров остается главным учителем, но вот это внимание, интерес к студенту и такой широкий кругозор в контексте мировой истории Николая Леонидовича Рубинштейна, который был историографом и блистательным знатоком истории феодальной России, с которым было очень интересно просто разговаривать в университете. И потом, когда я уже окончил университет, мой оппонент и тоже учитель был Михаил Николаевич Бахрушин.
Потом я пошел на семинары для аспирантов Пиксанова. Пиксанов и Бахрушин тоже предложили быть их аспирантом, но я вовсе не потому, что я такой был дальновидный (они были оба членкорами, Михаил Николаевич был профессором, Александр Николаевич умер академиком), но я сказал, что я остаюсь верным Тихомирову. Он был в Ашхабаде, я был в Ташкенте, когда он проезжал мимо Ташкента, я просидел два или три часа у него в купе, и мы оговорили тему дипломной работы, которую я писал. Но Пиксанов, «Методика литературоведения» - очень был толковый и интересный семинар, я очень много получил и нагло довольно выступал там. А потом, как мог старик Виппер, он был старше меня сегодняшнего, тогда он был на 65 лет меня старше, как он мог в это время читать спецкурс и интересные лекции? Это было уроком. И даже, когда я стал уже взрослым и отягощенным учеными степенями, было общение с человеком хорошо известным и за рубежом, Александром Андреевичем Губером, председателем нашего Национального комитета историков СССР, академиком, человеком редкого обаяния и замечательного жизнелюбия и интереса... Он был в секторе со мной, а потом мы с ним ездили не раз за границу, одновременно, так попадало, и я понимал, как он, много живший за границей, чувствует, как с ним находишь какой-то общий язык. Он руководил делегацией. Спрашиваешь его – можем, не можем? Он отвечает: «Сигурд Оттович, вы можете делать все, что вы считаете нужным. Но я должен знать. И я буду знать, как поступить, если что-то с вами». Это было абсолютно доверительно. Это тоже метод воспитания.
Я уже в профессорах ходил, и вот эти малые встречи, которые бывают, обеды, я понял, как мастерски можно, по ходу дела, там никаких переводчиков нет, все на языке оригинала, в Париже это было, решать проблемы наших взаимоотношений, научных и политических. Я тогда впервые попал за рубеж, сразу с лекциями. В первый раз я был в Чехии, а потом сразу же в Париже с лекциями, в Сорбонне и в Ecole Pratique. И отношения с профессорами - это тоже был урок. Когда там замечательный историк-психолог Робер Мандру, с которым мы просто подружились, я его потом принимал в Москве, и я первый советский оказался гражданин, которого пригласили в сборник в его честь, который, к сожалению, оказался сборником en memoire. Наблюдаешь этих людей…
Или тот же Бродель. Он пригласил меня домой, когда я первый раз был. А потом, я помню, в 91 году я позвонил ему (долг вежливости), он меня спросил, где я остановился, я сказал, и через 10 минут - звонок Броделя: «Не возражаете, если мы вас пригласим на обед?». Он пригласил в ресторан, который находится близко от Люксембургского сада. Очень милый ресторан, мы там очень по-домашнему провели время. Я Броделя водил по Москве, когда он приезжал, по музеям, и я видел, как он воспринимал все - в Коломенском мы были, и в Историческом музее, и в Доме Романовых, - как он это все усваивал для своей теории значимости каждодневности. И я сейчас понимаю, как я много, как историк, получил не только от чтения Броделя, а от общения с ним. И я видел, как Михаил Николаевич это воспринимает. Учитель - это не обязательно, приносящий….
Михаил Николаевич был уже не молодым, он писал о древнерусских городах, и он хотел их посмотреть. Он был уже не очень здоров, и он любил ездить с учениками. И он пригласил меня в Великий Устюг. Приехали в Великий Устюг. Он все медленно делал, он не любил быстро, хотел спокойно посмотреть, начинал с природы. «Да, - говорит, - я понимаю, почему здесь – почва замечательная, луга, скот. Великий Устюг - город, удаленный от железной дороги еще тогда, а что было в 17 веке!». Затем он пошел на базар. Там были какие-то столовые, он сунул ложку в сметану - да, ложка стоит. Понятно - заливные луга. Великий Устюг, Великий Новгород, Великий Ростов, в котором такая замечательная природа - лучшие овощи, которые были, производились там.
Пошли в музей. Краеведческий музей, два отдела, один - исторический, другойприрода. Ему нужно было узнать, как в этих природных условиях живут люди, какой образ жизни. Я потом понял, что с этого надо начинать, если занимаешься Средними веками, когда человек так зависим от природы и никакой технологии нет.
И когда я стал уже гораздо старше, я обязан, по крайней мере, двум людям необычным, которые старше меня. Это Валк, патриарх нашей археографии, с которым мы познакомились в Ташкенте, но сблизились в 65 году, ему было 78 глет. Я защитил докторскую диссертацию, и вдруг мне приходит пачка оттисков на разных языках, связанных с земскими соборами, поскольку это одна из тем моей диссертации. Он пишет, что ему уже это не пригодится, а мне пригодится. Потом я ездил в Ленинград, много ездил, поскольку я был председателем Археографической комиссии. Всегда звонил ему с утра. «В какой день вам удобно прийти? Сегодня или завтра?». Я знал, что вечер будет с Валком и он скажет: «Посмотрите в шкафу – может, что-то вам нужно». Потому что он уже в этом возрасте сосредоточился на другой тематике, я еще сидел по-прежнему на Иване Грозном и этом времени. И его рассказы, его подход к людям и к источникам. Причем, он был внутри и скромен, очень деликатен и бесконечно образован. У него возникали ассоциации… Я понял, что в этом возрасте, а ему было под 80 лет, еще можно и должно делать новое, и темы новые можно брать.
И Дмитрий Сергеевич Лихачев. Это тоже для меня было чрезвычайно важно, потому что мы так сблизились. Дмитрию Сергеевичу было 70 лет уже тогда. Он мне дарил свои работы, мы занимались одним и тем же, но это было уважительное знакомство, не больше. А потом случилось так, что, будучи в Москве, он должен был выступать в Останкино. И это его, видимо, волновало, потому что были вопросы, он спрашивал меня, что молодежь интересует. А в это время он заболел, и выступление не состоялось. Его положили в нашу академическую больницу, там была отдельная палата, но скромная, это в то время была такая старая больница. Помогал очень Степанов, был такой академик, испанист, очень милый человек. И я каждый день ходил к нему в больницу. И Дмитрий Сергеевич, стеснявшийся, потому что приходили люди, а у него была урологическая болезнь, он в какой-то мере даже репетировал, насколько я понимаю, – он рассказывал то, что потом было в мемуарах: о гимназии Мая, о поездках на Север, о советской ссылке, о коллегах. Потом уже у нас стали отношения совсем близкие, настолько, что когда был его юбилей 90-летний, я приехал туда отмечать, то он меня пригласил к себе обедать накануне юбилея. Только семья была, Верочки уже не было, первая дочь погибла, и только была семья. И, как это бывает у нас, решили сделать евроремонт, туалет и ванну сделали, а кухню еще нет, так что в комнате большой стояла еще плита. Ему звонили, просили билеты на праздник в его честь, а он не знал, как тут распоряжаться, все это делал Ленсовет. А потом, когда через два дня в Юсуповском дворце отмечали, это было блистательно. Были столики, где мы имели каждый свое место, заранее задуманное кем-то, и он уже отвечал на все вопросы, и это был тоже урок, что в 90 лет можно новые темы давать.
И потом отношение… Вы знаете ленинградский Институт истории, это 3-й этаж, там нет лифта. Когда я делал доклад о Платонове, ему очень понравилась эта тема, Лихачев поднялся наверх. Вот это было проявление такого… Опять же – показатель. Причем, это был период когда Лихачев становился снова Лихачевым, когда его уже ублажали. Он обычно останавливался рядом с нами, в гостинице «Арбат», и была традиция, что я его провождал на вокзал.
Это все необычайно. Я считаю, что это все учителя. Но наступил период еще другой - я стал учиться у коллег и учеников, просто в буквальном смысле слова. Просто коллеги некоторые были блестящие. И с годами и ностальгия стала более ясной и очевидной, я стал писать статьи об этом и мемуары. Мне жалко было времени, но в мемуарном жанре историографические работы я писал. Когда скончался Михаил Николаевич, я написал о нем лучшую из моих статей о нем, «Памяти учителя». Я первый стал работать над его архивом и там нашел много интересных вещей. А потом это вылилось в книгу, она вышла, в этом году как раз, книга моих статей о Тихомирове, начиная с этой статьи. А когда был его юбилей, меня просили адрес ему написать, библиографию, которая без подписи была составлена, в университетском издании, его первая библиография.
И вот я заметил, как меняются представлении. Последний мой доклад о Тихомирове, я не понимал, начиная это в 60-е годы, а потом я стал понимать, изучая эпоху и источники, понял одно явление, которое, может быть, даже вы не вполне осознаете, занимаясь культурой. Вот у нас говорят - оттепель. Мы по оттепели все время вспоминаем громкоголосых поэтов и публицистов. Они очень много сделали и очень повлияли на общественное мнение. Но в гуманитарных науках не было бы сдвигов, если бы сразу не повернули авторитетные ученые, к которым присушивались. Эти ученые, наученные жизнью, знали, как себя держать в сталинское время. И Тихомиров подавно. Мы не знали, но Тихомиров был арестован на полтора месяца, когда было Дело академиков. Это выяснилось, когда его дело открыли. Брат его был расстрелян, это мы знали, он заботился о племяннике, историке известном. Но Михаил Николаевич знал, как отвечать. Даже его замечательная фраза была (это показывает, как они себя вели), когда Сталин написал очередное свое теоретическое произведение, их заставили быть на семинаре, и вот они с Бахрушиным переписываются, и оба в стиле 17 века пишут, как слушается это и делается. В это время он был декан истфака. У всех спрашивают, есть ли у них научная школа. Все отвечали. Потом собрали всех деканов, представитель отдела науки спрашивает, и только один беспартийный декан исторического факультета правильно сказал: «Школа у нас одна: Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, но отдельные ученые имеют учеников, с которыми работают в своем направлении». Это все показывает, что учитель воспитал ученика, чтобы было потом, у кого учиться. Ведь надо учиться и тебе, не только другим.
Отец в моей биографии чрезвычайно важен, и вот, почему. Потому что, когда рядом со мной ставят разные эпитеты, я же видел, что такое настоящие эпитеты. Это, кстати, очень четко проявилось, я даже написал об этом где-то. В энциклопедии мы на одной странице, естественно, но у папы нигде не написано, что он мой отец, а у меня написано, что я сын. Ему совершенно не нужно быть еще чьим-то отцом. Поэтому нужно тоже знать себе место и не думать, что ты уже можешь… Наоборот.
Павлов умер не очень молодым, но моложе меня, и он говорил, умирая, что он еще не доучился, нужно учиться. Павлов, который был первый Нобелевский лауреат, который не отличался мягким характером и даже формальной интеллигентностью поведения. Но он просто понимал, что чем мы больше знаем, тем больше мы понимаем, что пути знания безмерны, а возможности уменьшаются. И с годами не хочется признаваться, но это ощущаешь. И иногда даже с завистью наблюдаешь, как легко овладевают более молодые тем, что для тебя уже является трудностью. Потому что ты в плане прежней эрудиции еще легко действуешь, а в другом нужно поднатужиться, а на натугу не хватает силенок.
Иван Толстой: На этом мы заканчиваем программу «Учителя академика Сигурда Шмидта». Мы желаем Сигурду Оттовичу долгих лет жизни, здоровья и многих трудов.