Без ретуши и пиетета: Набоков в частных суждениях

Владимир Набоков


Иван Толстой: Московское издательство «Новое литературное обозрение» выпустило сборник «Портрет без сходства», посвященный Владимиру Набокову и составленный по отзывам, не предназначавшимся для печати. Впрочем, профессиональный литератор всегда втайне подразумевает, что его частные письма рано или поздно могут извлечь из письменного стола. Так что степень безнаказанности и свободы собранных здесь суждений остается под большим вопросом.
А мы перейдем к самому материалу, к плоти этого крайне любопытного сборника, составленного Николаем Мельниковым. Вот он как раз передо мной. Ему и отвечать.

Николай Мельников: Кто такие «современники Набокова»? Это те, кто непосредственно с ним общался. Люди, лично знавшие его, его первые рецензенты, его собраться по перу - что русские, что американские. Или это те, чье бытие пересеклось, так или иначе, с его жизнью. Я родился в 70-м году, и, получается, что 7 лет я был полноценным современником писателя, хотя впервые узнал о нем благодаря сообщениям Радио Свобода. Летом это было, на даче, я был маленьким мальчиком. Случайно, через глушилки, мой отец поймал сообщение по Радио Свобода о смерти какого-то неизвестного мне писателя, даже фамилию не запомнил. Я просто запомнил, что потом где-то читал отрывок, описание из «Других берегов», которое меня поразило своей певучестью, звучностью. Короче говоря, я тоже могу считаться современником Набокова. Но все-таки я исхожу из того, что многие произведения набоковские выходили посмертно. Это и новелла «Волшебник», это и его «Лекции». То есть после смерти Набокова были близкие ему люди - Глеб Струве, Шаховская. Его личность и произведения продолжали вызывать какие-то толки, споры, суждения. Я решил довести это до этого периода, потому что с начала 90-х годов открылся новый период в освоении его творчества. В перестроечной советской России, в СССР, он был реабилитирован, его произведения стали печататься, и он превратился из полузапретного, малознакомого автора, мифического, в большого русского писателя. Естественно, это другое время, иной этап. Я решил на 80-х закруглиться. А уж то, как его воспринимали советские и постсоветские граждане, пусть другие историки освещают в своих работах.

Иван Толстой: Как построена ваша книга?

Николай Мельников: Построена строго по хронологии, начиная с первых упоминаний о Володе Набокове.

Иван Толстой: Еще, наверное, рукописных? Не печатных, а рукописных?

Николай Мельников: Я скажу сначала о жанре, мне кажется, это будет более важным и интересным. Я сам долго думал, как определить жанр моей книги. Естественно, если мы говорим о генеалогии, вспоминается знаменитая книга Викентия Вересаева «Пушкин в жизни. Систематический свод подлинных свидетельств современников». Такое довольно размытое название, такой подзаголовок размытый, я бы не стал давать. К этой книги прилагались разные обозначения — «документальный роман», «монтаж». Что-то, наверное, вроде этого — «документальный монтаж» я могу приложить к своей книге. Это часть биографии и в этом главное отличие книги от вересаевских монтажей. Если помните, Вересаев в своих книгах о Пушкине и Гоголе опирался, в основном, на мемуарную литературу и на письма тоже, естественно. Я же решил следовать чистоте жанра, исключил мемуарную литературу и опирался только на эпистолярий и дневниковые записи, то есть именно на наиболее интимные, достоверные записи, которые так или иначе связаны с человеком Набоковым и Набоковым-художником.
Вересаева многие критики упрекали за то, что Пушкин-человек остался в его книге, а не Пушкин-поэт, художник. Я думаю, что этот упрек моей книге не грозит, потому что главным героем является не столько Набоков-человек, личность, а Набоков-художник, автор каких-то произведений, полноценными героями обсуждений, толков, полемик являются его книги. Здесь мне удалось представить такой емкий образ и Набокова-человека, и Набокова-художника. Одним из лейтмотивов книги является Набоков-человек и можно проследить пунктирно биографию Набокова — это и жизнь в Крыму, и в Берлине, переезд во Францию, потом в США, преподавание, потом скандальная история с «Лолитой», потом опять триумфальное возвращение в Европу, затворническая жизнь в Швейцарии, и так далее.
В то же время можно проследить то, как интерпретировались, переосмыслялись те или иные его произведения, как они обрастали какими-то интерпретациями, оценками. Конечно, не все произведения, но главные. По крайней мере, о «Лолите» можно представить подробно, что писали, что думали его первые читатели, критики, современники. Как и о знаменитом скандальном комментарии «Евгения Онегина», и о некоторых других главных вещах. Так что на самом деле книга такая многожанровая, это отчасти биография, отчасти и история рецепции набоковских произведений. То есть это отчасти и литературоведение, и критика, и биография большого писателя, толки, сплетни, какие-то инсинуации, обиды, хвалы, хулы и прочее.

Иван Толстой: Я потому спросил вас, не стали ли первые отзывы о Набокове в вашей книжке рукописными, эпистолярными, потому что, конечно, вы знаете историю о том, как отозвался Корней Иванович Чуковский на первую книжку Набокова-юноши 1916 года. Он вложил в то письмо, которое направил Владимиру Дмитриевичу, отцу, черновик письма. Если в беловике Корней Иванович всячески восхвалял молодого и совершенно не яркого тогда поэта, то в черновике он писал как раз то, что искренне об этом думал. Мой вопрос: этот опус Чуковского сохранился текстуально?

Николай Мельников: Насколько я понимаю, это был именно отзыв, а не письмо. Поэтому по жанровым критериям он все равно не попал бы в эту книгу. Хотя, естественно, об этом отзыве скандальном я знаю, упоминаю. Потому что Корней Чуковский — это один из главных моих соавторов. Соавторов у меня в этой книге много, можно набрать на целый симфонический оркестр, где-то человек 40-50. Причем среди моих соавторов не только Чуковский — это такие фигуры первого ряда, как Иван Бунин, Марк Алданов, Георгий Адамович, Георгий Иванов, Иван Шмелев, Борис Зайцев. Это я называю русских авторов, а ведь еще и американская компания есть. Это и Джон Апдайк, Джойс Кэрол Оутс, Ивлин Во, Эдмунд Уилсон, естественно – главный друг-недруг Владимира Набокова. Можно половину передачи перечислять только одни громкие имена. Так что книга представляет собой интерес не только для узких специалистов по Набокову, но вообще для тех, кто интересуется литературой прошлого века, тем, как менялись вкусы, как формировались репутации, как вообще могли крупные художники, писатели, поэты, критики оценивать такое сложное и неоднозначное явление как творчество Набокова.

Иван Толстой: Московское издательство «Новое литературное обозрение» выпустило сборник «Портрет без сходства», посвященный Владимиру Набокову и составленный по отзывам из писем и дневников современников писателя. Вот несколько цитат.

Диктор:

Кингсли Эмис — Филипу Ларкину, 22 марта 1982

Осилил уйму книг за последнее время. Точнее — не осилил. «Отчаяние» Набокова. Этот парень самый настоящий шибболет, не так ли? Что ты думаешь о Набокове? <…> По нему можно судить, что не так с доброй половиной американских писак — у остальной половины плохо другое, — и к тому же он задурил башку многим местным дурням, включая и моего малыша Мартина. Не знаю, как ты, но я способен стерпеть всё, даже поток сознания, но только не повествователя, которому нельзя верить. <…>

Из дневника Георгия Свиридова, 20 октября 1988

<…> Чтение Набокова «Другие берега»
Очень словоохотливый автор. Бесконечное, утомляющее количество рассуждений «обо всем решительно», на любую тему, «a parte». Большой цинизм, похожий на снобизм, и преувеличенная какая-то «культурность». Все это можно бы объяснить «эмигрантским» положением равно всему чужого человека, чужого и по своему ощущению окружающих людей, инстинктивно настороженных к иностранцу. Все это родило особую психологию «изгоя», равно чужого всем человека, существа «иной» общности, какую Набоков ощущал в контакте с русскими людьми. Но тут были свои претензии, свои амбиции. Эти амбиции и есть главное в писателе, что он талантливо в своем роде и выразил. Многое от Пушкинского Онегина, денди лондонский (в сущности же «русский денди»). Много тонкости, наблюдательности, изысканности, но, как ни странно, переизбыток слов, переизбыток культурных ассоциаций делает эту прозу несколько безвкусной.
Новое в нем для Русской традиции идет от Марселя Пруста. Что у Пруста было следствием болезни, у Набокова — здорового, спортивного (теннис, шахматы) — приобретает налет снобизма, снобизма здорового, спортивного в сущности организма. Безлюбая душа, эгоистичная, холодная. <…>

Иван Толстой: Возвращаюсь к беседе с Николаем Мельниковым, составителем сборника «Портрет без сходства». Существует главная биография Набокова, написанная Брайаном Бойдом, хотя нельзя сказать, что это единственная книга, которая покрывает всю эту тематику. Тем не менее, если положить рядом Бойда и вашу книгу, то по тщательности подбора отзывов, какая из них более подробно, более внимательно относится к этой области, насколько вы совпадаете с Бойдом, насколько вы отходите и уходите куда-то дальше или шире?

Николай Мельников: По поводу тщательности я скромно промолчу. Естественно, было бы странно сравнивать наши книги - огромное двухтомное сочинение биографа Набокова, который имел доступ к набоковским архивам, и мою книгу. Тем более, что моя книжка является своего рода анти-Бойдом. Потому что Бойд — это биограф, влюбленный в предмет исследования, это видно по его работе. Это хорошо, на самом деле. Но такой набоковоцентричный взгляд на предмет, естественно, меня не очень устраивал, потому что моя задача была сместить акценты и представить Набокова в иной перспективе, именно показать многогранность, сложность этого образа, многокрасочность его с разных точек зрения. То есть у меня такое сочинение полицентричное, а не моноцентричное, как у Бойда. Еще раз говорю, я, при всем уважении к Набокову, не являюсь профессиональным набоковедом, который посвятил всю жизнь изучению этого автора. Все-таки Набоков это любимый, но не единственный мой герой. Тем более, мне было проще сохранить дистанцию, потому что среди его ненавистников, которые представлены в этой книге - один из моих любимых поэтов Георгий Иванов. Тут я должен был отдавать должное и тому, и другому. Естественно, в их сложных взаимоотношениях кто-то был прав, кто-то не прав, но у каждого были свои резоны для того, чтобы не принимать творчество другого. Получается иной ракурс, иной жанр, иной подход к материалу. То есть я старался, по-флоберовски, быть над этим сюжетом, над этими персонажами, а не отождествлять себя с главным героем, как мы это видим у Бойда. Понятно, что Набоков настолько заразителен, настолько это мощная фигура, что заставляет исследователей не только с ним отождествляться, но и перенимать стиль, подражать ему. То есть мы видим такое явление, когда исследователи целиком и полностью стоят на его точке зрения, перепевают его какие-то тезисы из предисловий, твердые суждения из интервью. Таким образом мы видим полчища маленьких Набоковых. Я думаю, я не из их числа, я думаю, мне удалось сохранить равновесие между любовью, уважением к писателю, и объективным интересом, как историк литературы. Мне все время вспоминается фраза, по-моему, это Гюстав Флобер писал Луизе Коле об изображении персонажей, о том, что к людям нужно подходить, как к мастодонтам и крокодилам — объективно-научно. Так вот, я думаю, любому историку литературы, литературоведу нужно подходить к своим персонажам тоже как к мастодонтам, крокодилам, динозаврам, птеродактилям - весьма беспристрастно, объективно, естественно, имея чувства, питая к ним симпатию, любовь, но все-таки не выплескивая это на страницах своих книг. Я считаю, что такой принцип монтажа, документальной мозаики, этот принцип и способствовал такой отстраненной, объективной оценке. Я считаю, что, не сказав, по сути, прямым текстом практически ничего о Набокове, я сказал многое. Я могу привести интервью Набокова французской журналистке по поводу написания произведений. Он утверждал: «Кататься на велосипеде интересно, но кататься на нем без рук, без шин, без колес еще лучше, поскольку так труднее». Так вот, не предлагая очередную интерпретацию его романов, очередные тысячные аллюзии, сопоставления с Пушкиным, с Гомером, с Достоевским, с Кафкой и прочее, это тоже по-своему интересно, когда вместо твоего мнения, твоих оценок ты предлагаешь мнения, оценки, интерпретации дружного коллектива авторов, которые не подозревали о существовании друг друга. В целом это носит такую картину, которая удовлетворит и рьяных поклонников Набокова, и ярых ненавистников. Тут есть материал и для этих, и для других, и, надеюсь, для ученых, для исследователей эта книга представит некоторый интерес. Фрагмент из письма Джеймса Лафлина, это первый американский издатель Владимира Набокова, благодаря которому вышел в свет первый англоязычный роман Набокова «Истинная жизнь Себастьяна Найта», потом «Николай Гоголь», написанный по заказу издателя. Итак, Джеймс Лафлин пишет Гаю Давенпорту 3 июня 1985 года, то есть спустя несколько лет после смерти Набокова: «Ты совершенно прав насчет Набокова. У него были прекрасные манеры, но ледяная кровь. Однажды летним днем, когда он гостил у меня, за обедом он рассказал мне, что слышал что-то вроде стона, раздавшегося в Ущелье Гризли. Он не пошел посмотреть, что там было, поскольку охотился за невидимой прежде бабочкой. На следующий день туристы нашли тело пожилого старателя, который упал в глубокое ущелье, разбил голову и истек кровью». Вот эта драматическая история ни у Бойда не фигурирует, ни у Филда, я впервые такой сюжет обнаружил. Опять-таки, Джеймс Лафлин был фигурой сложной, известно, что он был с одной стороны, промышленник, сталелитейный магнат, из этого семейства, с другой стороны - издатель, который издавал коммерчески маловыигрышные произведения, с точки зрения литературы, вроде романа никому неизвестного русского эмигранта. То есть у него были поползновения художественные, поэтому он стремился общаться с такими людьми как Набоков, но вроде сам Набоков относился к Лафлину весьма пренебрежительно. И в письме к Эдмунду Уилсону он писал, что в Лафлине соревнуются поэт и помещик, и последний опережает на полкорпуса. И Лафлин комплектовал, что аристократ Набоков вежливо, но весьма отстраненно к нему относился. И поэтому мог соврать, тем более, спустя столько лет, когда уже и Набокова не было. Это было во время войны, уединенный отель в горах Юты, там было мало народу. И действительно в 1943 году, когда Набоков стал работать над «Николаем Гоголем», Лафлин пригласил его с семьей погостить. Интересный сюжет, но, несмотря на то, что может быть выдуман, я считаю, он неслучаен. К Чехову, к Хемингуэю или к Толстому мы эту историю не приклеим, а к Набокову почему-то подходит: что лучше — открыть новый вид бабочки или прислушаться к какому-то стону, крику, чтобы откопать какого-то бродягу? Конечно - бабочка. И мы знаем, что Набоков в это время открыл новый вид бабочек и один из видов был назван в честь Лафлина. А бродяга - одним больше, другим меньше. То есть, оставляя под вопросом, правда или нет, я действительно считаю, что такого рода фрагменты, а их много в книге такого рода фрагментов, которые, конечно же, должны восприниматься скептически, по крайней мере, не должны восприниматься как абсолютная истина. Но сама возможность такой оценки, такого подхода говорит о том, как воспринимали люди, знавшие Набокова, его как человека, как писателя, насколько это укладывается в его систему ценностей, в его манеру поведения такого эстета, который больше интересуется насекомыми, а не окружающими людьми. Очень спорный момент, но он меня заинтересовал, в первую очередь.
Я могу разделить эти фрагменты на три категории. Первый фрагмент — это люди, которые непосредственно общались с Набоковым, которые оставили яркие зарисовки, впечатления от его личности, от его манеры поведения, от его речей, которые дополняют бойдовскую биографию, и именно показывают те или иные ситуации с другой стороны, что, мне кажется, делает этот образ более емким.
А второе - это высказывания знаменитых людей, писателей, пусть очень куцые, не очень глубокие, но весьма характерные и важные благодаря тому, что показывают характер взаимоотношений Набокова с тем или иным писателем. Это может быть какое-то единичное высказывание, но мне это было интересно и важно. Третье - это такие глубокие мини исследования, характеристики и творческой манеры Набокова, и его произведений и образов. Как правило, такой анализ характерен для авторов малоизвестных или, по крайней мере, не сыгравших большой роли в литературе. То есть большие писатели, типа Бунина – не самые въедливые критики и аналитики. Допустим, если брать пример второго типа, то современник Набокова Гайто Газданов, который считался автором номер два в поколении писателей, которые стали раскрываться после эмиграции, пишет Леониду Ржевскому, это уже писатель второй волны. 20 декабря 1960 года:
«Что касается Набокова, то рассказы у него замечательные, романы хуже. А теперь, под конец жизни, у него стал глупейший снобизм, дурного вкуса, к чему, впрочем, у него была склонность и раньше».
Тоже характерное высказывание, ведь в печати Газданов всегда тепло и с пиететом отзывался о Набокове, но в письмах, получается, он мог себе позволить нотки весьма неприязненные. И кстати, интересно сопоставить приватные признания доверенным корреспондентам и выступления публичные, которые позволяли себе писатели, и иногда такие ножницы мы находим. Эдмунд Уилсон, который так и не написал какое-то развернутое произведение о Набокове, как правило, в печати не позволял какие-то негативные отзывы, а в письмах запросто мог негативно оценивать «Лолиту» или «Бледный огонь». Главные на самом деле произведения англоязычного Набокова он не принял. И один раз он взорвался, когда вышел перевод «Евгения Онегина». До этого у него была статья о «Николае Гоголе» весьма доброжелательная. Чем мне кажется эта книга интересной - она дополняет академические рецензии произведений Сирина, Набокова, потому что, конечно, рецензенты связаны какими-то обязательствами с издателем или с редактором и не всегда пишут то, что думают, или смягчают или, наоборот, преувеличивают некоторые оценки. Какие-то враги, как Иванов или Адамович, они могли, наоборот, придираться, исходя из своих политических литературных стратегий. А в послевоенных письмах Адамович гораздо теплее отзывался о Набокове, хотя, естественно, сохранял настороженную неприязнь к нему.

Иван Толстой: Николай, интересно было бы послушать, что говорили о Набокове женщины.

Николай Мельников: Женщины писали разное, естественно. Если вспомнить самые интересные отзывы, они, конечно, принадлежат Вере Буниной, она оказалась очень проницательным читателем произведений, ее отзывы гораздо более насыщены наблюдениями, чем высказывания ее мужа, которые я смог найти. Но если брать женщин, то мне понравились дневниковые записи Христины Кротковой-Франкфурт, которая побывала у Сирина почти сразу после его приезда из Парижа в Нью-Йорк с тем, чтобы пригласить его на литературный вечер в память Вильчура, журналиста, который помогал немножко Сирину. И там есть действительно по-женски острые замечания о Набокове как о человеке. Причем, я думаю, набокофилы будут обижены.


Диктор:

Из дневника Христины Кротковой-Франкфурт, 9 июня 1940


На днях была у Сирина, который только что приехал на «Шамплене» из Парижа. Я в свое время хлопотала у Толстой и у Вильчура, чтоб ему помогли приехать, хотя знакома с ним не была, и в свое время его критика моих «Итальянских сонетов» мне не понравилась. Однако на безрыбье и рак — рыба, а человек он безусловно очень талантливый, хотя все писания его мне глубоко несимпатичны, во всем какая-то безжалостность, безлюбовность, бестактное любопытство и механистичность.
Соня Гринберг должна была дать его адрес и телефон. Из-за одного любопытства я бы не пошла, но Литературный фонд просил меня поговорить Сириным относительно выступления в память Вильчура, а также относительно лекции, за которую бы ему заплатили. И вообще просили войти в контакт и спросить, чем они могут быть полезны. Когда Соня отвечала мне по телефону, Сирин стоял около, и я слышала, как она его сначала спрашивала, он отвечал, а она повторяла его ответ. Мне понравился голос, отчетливый. Голос человека, привыкшего свободно держаться в обществе. Женя сказала потом, что он был вообще очень аристократичен.
Я позвонила наутро и условилась прийти к нему в шесть часов. В этот день была тяжелая жара, у меня болела голова. После урока английского отправилась к Сирину.
Он открыл мне, извиняясь, что принимает меня в халате. С ним были жена и шестилетний сын, славный мальчишка. Я знала в Праге его сестер — Ольгу и Елену. Ольга, взбалмошная, несчастная, с хорошим контральто, очень неудачно была замужем. У Ольги были очень большие голубые глаза, несчастные и простодушные, гладкие темные волосы. Немного дегенеративный тонкий рот, слегка асимметричный подбородок. Вела она себя с доверчивой бестактностью. Сирин рассказал теперь, что она развелась, вышла опять замуж, родила ребенка и мечтала приехать в Париж. Зачем? — Я пойду там в галлиполийское собрание. (Второй муж галлиполиец.)
Глаза у Сирина и обеих сестер очень похожие. У Ольги они красивее, крупнее, выразительнее. У Елены и глаза, и все лицо незначительнее, хотя она более хорошенькая, чем Ольга. Сирин Елену любит гораздо больше, а об Ольге говорит с пренебрежением: «Сумасшедшая». У него лицо очень красное, видимо, обожжено солнцем, и глаза голубели довольно глупо. Значительного в лице ничего. Аристократического тоже. Встретил он меня хорошо, и я сидела довольно долго, разговаривал о Париже, Нью-Йорке. Рассказывал, как его сын Дмитрий читал стихи в диктофон. — Диктофон изменяет голос к лучшему, он делается такой сочный, густой, как варенье. (Сравнение заранее обдуманное и просмакованное, искусственное.)
Сирин страстный любитель бабочек (видимо, знаток тоже). Шахматист. Это соответствует его желаниям: он к своим героям относится как к насекомым и ставит их в шахматные положения. К выступлению он отнесся без энтузиазма, даже когда я ему сказала, что это связано с заработком. Он ответил: — Только птички поют бесплатно, как говорил Бунин. Или это Шаляпин так говорил?
Я сказала, что оба могли так говорить. Он так, видимо, и не примет участие в выступлении, хотя жена вспомнила, что от Вильчура они получили «небольшой чек». Я к Сирину очень охладела.

Иван Толстой: Николай, а какой-нибудь наиболее одиозный или наиболее одиозные отзывы о Набокове, такие, которые фраппировали бы немножко всех поклонников этого писателя?

Николай Мельников: Таких тоже много, почти половина книги.

Иван Толстой: Что-нибудь особенно змеиное такое?

Николай Мельников: Еще раз говорю, примерно половина, добрая треть — это отзывы весьма неприязненные, причем касающиеся и личности, и произведений Набокова. Это касается и писателей-эмигрантов, и касается англо-американских писателей. То есть тут в равной степени он вызывал неприязнь у представителей разных культур, разных литератур.

Иван Толстой: Позлите меня, как минимум, я - большой поклонник Набокова.

Николай Мельников: Вот, пожалуйста, Иван Шмелев, который ознакомился с очередным выпуском журнала Сирина «Записки», где публиковался роман «Приглашение на казнь», на мой взгляд, один из самых сильных романов Набокова. Вот что пишет Иван Шмелев своему доверенному корреспонденту Ивану Ильину, знаменитому философу, 5 августа, 1935 года:

<…> Отравился Сириным (58 кн. «С<овременных> З<аписок>») «Приглашение на казнь»! Что этт-о?!! Что этт-о?! Наелся тухлятины. А это… «мальчик (с бородой) ножки кривит». Ребусит, «устрашает буржуа», с<укин> с<ын>, ибо ни гроша за душой. Всё надумывает. Это - словесн<ое> рукоблудие. (Оно и не словесное там дано) и до - простите - изображения «до ветру». И - кучки. Какое-то -испражнение, простите. Семилеткой был я в Москве на Новинском - в паноптикуме и видел (случайно): сидит нечто гнусно-восковое и завинчивает штопор себе в…! - доныне отвращение живет. Вот и С<ирин> только не Ефрем и не вещая птица. Хоть и надумал себе хвамилию. Лучше был бы просто свой - Набоков. Весь - ломака, весь без души, весь - сноб вонький. Это позор для нас, по-зор и - похабнейший. И вот «критики»… - «самое све-же-е»! Уж на что свежей: далеко слышно. Эх, бедняжка Эммочка… не уйтить ей от… Сирина. <…>

Вот, пожалуйста, такие весьма злобные высказывания. Или по контрасту могу перенестись уже в 80-е годы, это знаменитый тогда, не знаю, как сейчас, английский прозаик Кингсли Эмис, который, находясь в больнице, видимо, взял почитать книжки Набокова. Вот что он пишет своему приятелю английскому поэту Филипу Ларкину 22 марта 1982 года:

<…> Осилил уйму книг за последнее время. Точнее - не осилил. «Отчаяние» Набокова. Этот парень абсолютно не в себе, не так ли? Что ты думаешь о Набокове? Ну - трам-тара-рам! С ним то же, что и с доброй половиной американских писак - у остальной половины плохо другое, - и к тому же он задурил башку многим местным дурням, включая и моего малыша Мартина. <…> Не знаю, как ты, но я готов стерпеть все, даже поток сознания, но только не повествователя, которому нельзя верить.

«Малыш Мартин» — это один из самых популярных английских беллетристов Мартин Эмис, который является поклонником Владимира Набокова. Мне кажется, гораздо более серьезный писатель, чем его папаша. Вот такое весьма твердое суждение. Бродский опять же отмечен. В одном интервью он весьма неприязненно отозвался о Набокове как о поэте, и это вызвало недовольство у Натальи Артеменко-Толстой, которая написала ему об этом. 8 августа 1983 года Бродский так оправдывает свое интервью, защищает и, по сути, пинает Набокова-поэта.

Иосиф Бродский Наталье Артеменко-Толстой, 8 августа 1983 года.

«Уважаемая Наталья Ивановна, простите, что отвечаю на письмо Ваше с таким опозданием, но я получила его только вчера. Упреки, в нем содержащиеся, меня несколько задели, я хотел бы попытаться оправдаться. Хотя вполне возможно, что Вы уже и позабыли, о чем шла речь.
Начну с Набокова и с этой истории с переводом его стихотворения. Я действительно столь же низкого мнения о нем как о поэте, сколь высокого как о прозаике. Более того, я убежден и говорю это в том же самом интервью, что существует прямая зависимость между крахом его как поэта и успехом как новеллиста. В конечном счете, главная его тема - раздвоенность и зеркальность бытия, отражение одной жизни в другой, эхо и так далее, есть ни что иное, как разогнанный до гигантских масштабов принцип рифмы. Переводить же его я взялся его исключительно из бредовости задачи как таковой. Кроме того, зная практику перевода стихотворных текстов с русского на английский, я полагал, что, по крайней мере, в главном, то есть в смысле формы не погрешу против оригинала. Что же касается моего предпочтения переводить поэтов второсортных и сопутствующая этому дополнительная степень безответственности, то безответственность эта объясняется именно второстепенностью содержания оригинала - превратить плоскую мысль в глубокую менее зазорно, чем упростить или опошлить мысль высокую.


Анатолий Штейгер — Зинаиде Шаховской, 5 июля 1935 года.

<…> Я несколько раз виделся с Сириным и был на его вечере, на котором было человек 100–120 уцелевших в Берлине евреев, типа алдановских Кременецких — среда, от которой у меня делается гусиная кожа, но без которой в эмиграции не вышло бы ни одной строчки по-русски. Сирин читал стихи — мне они просто непонятны, — рассказ, очень средний, — и блестящий отрывок из biographie romancée — шаржа? памфлета против
«общественности»? — о Чернышевском. Блестящий.
А что Вы скажете о «Приглашении на казнь»? Знаю, что эсэры, от которых зависело ее появление в «Современных записках», дали свое согласие с разрывом сердца… Сирин чрезвычайно к себе располагающ — puis c’est un monsieur, — что так редко у нас в литературных водах, — но его можно встречать 10 лет каждый день и ничего о нем не узнать решительно. На меня он произвел впечатление почти трагического «неблагополучия», и я ничему от него не удивлюсь… Но после наших встреч мой очень
умеренный к нему раньше интерес — необычайно вырос. <…>



Иван Бунин — Вадиму Рудневу, 17 июля 1935

Дорогой Вадим Викторович,
большое спасибо — второй (полный) экземпляр «Современных записок» получил. <…> Сирин привел меня в большое раздражение — нестерпимо! Чего стоят одни эти жалкие штучки § 1, § 2 и т.д.
Почему §? И так все — ни единого словечка в простоте — и ни единого живого слова! Главное — такая адова скука, что стекла хочется бить. Вообще совершенно ужасно!* <…>


Георгий Адамович — Александру Бурову, 24 июля 1935

<…> Насчет Сирина — не могу с Вами согласиться. Соглашаюсь только, что он отталкивающий писатель, — но с удивительным (и для меня еще неясным) даром. Во всяком случае, уверяю Вас, — он глубже и правдивее, при всех своих вывертах, чем Божья коровка Борис Зайцев, которого Вы причисляете к «подлинным». <…>

Александр Амфитеатров — Марку Алданову, 18 февраля 1936

<…> Прочитал «Отчаяние» Сирина. Мне совсем не понравилось. Претензия огромная, а вещь не убеждает. Талант бесспорный, но калека и так уж вяще изломался, что едва ли и выпрямится. Реальные фигуры (жена, брат ее) совсем хороши, но о герое от «я» остается такое смутное впечатление, что не понять, кто сумасшедший, он ли, автор ли или оба? Остается, как от «Камеры обскуры», какаято противная слизь в душе. И при том — этот искусственный, не русский язык… Нет, не для меня. <…>


Петр Бицилли — Вадиму Рудневу, 11 марта 1936

<…> Прочитавши до конца «Приглашение на казнь», убедился окончательно, что Сирин — гениальный писатель, но все еще не выучившийся себя ограничивать и слишком часто увлекающийся собственной виртуозностью, отчего и к нему можно применить то, что как-то Толстой сказал об Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». Вернее: иногда становится жутко, но скоро проходит, т.к. нет динамики, нет градации, все время — нажим педали. <…>

Марк Алданов — Александру Амфитеатрову, 16 марта 1936

<…> Последняя вещь Сирина (в «Современных
записках») «Приглашение на казнь» и меня чрезвычайно разочаровала. Но я остаюсь при прежнем мнении: огромный талант — на непонятном мне и, думаю, нездоровом пути. Французский перевод его книги успеха не имел. Он был в Париже в феврале, устроили для него вечер, который дал тысячи две.
Но работу для него здесь отыскать не удалось, а в Берлине ему очень тяжело, тем более что женат он на еврейке. <…>


Петр Бицилли — Вадиму Рудневу, 7 апреля 1936

<…> Мне хочется для очередной книжки дать статью о творчестве Сирина как, так сказать, культурноисторическом факте. Я все больше и больше
«проникаюсь» им, и сейчас многое из того, что казалось мне у него игрою, виртуозничаньем, представляется мне вполне осмысленным и внутренно оправданным его столь показательной для нашего времени интуицией жизни. Я перечел сейчас целиком «Приглашение на казнь», затем — некоторые его предшествующие вещи, а параллельно «Voyage au bout de la nuit» Céline’а и нашел множество сродных черт у обоих — и притом таких, которые сближают их творчество с творчеством эпохи «кризиса средневековья», эпохи жутких видений, апокалиптических страхов, поглощенности идеей смерти. Напишу вскоре и пришлю на Ваш суд. <…>


Марина Цветаева — Анатолию Штейгеру, 29 июля 1936
<…> Какая скука — рассказы в «Современных записках» — Ремизова и Сирина. Кому это нужно? Им — меньше всего, и именно поэтому — никому. <…>

Михаил Морозов — Вадиму Рудневу, 30 июля 1936

<…> «Весна в Фиальте» Сирина написана живо, много оригинальных мыслей, так же как характеристик действующих лиц. Слог энергичный, «нервный», мне очень нравится, но самая главная «героиня», так же как и личность «героя», от имени которого ведет рассказ автор, могли быть другими, заменены более симпатичными типами. Скажу больше, что от всего рассказа отдает немножко «клубным» анекдотом, вроде тех фельетонов, которые помещает в «Последних новостях» великосветский писатель кн. Барятинский. О силе таланта Сирина высказывались уже присяжные критики, и мне ничего не остается как от души пожелать ему дальнейшего процветания. <…>

Михаил Цетлин — Вадиму Рудневу, 9 ноября 1938

<…> Общее впечатление от книжки очень хорошее. <…> замечателен «Дар». <…> Не могу еще окончательно решить для себя: какова же ценность сиринского «Дара». Написано часто plus que parfait1 (действительно «plus quam perfectum», прости плохую игру слов). Интересно скомпоновано вокруг темы роста писательского дарования. Сначала стихи — даны образцы стихов
Сирина и комментарий к тому, как они создавались. Потом проза — и снова дан ее образец и дан к нему комментарий. Так растет и зреет писательский «дар». Побочная тема: любовь, счастливая любовь, сопутствующая этому росту дара. Еще более побочная: как к этому росту (критики, публика, собратья по перу, воображаемый «современный» художник — Кончеев). Зачем-то сбоку, но лучшие по подъему — главы об отце и матери, о бабочках, о путешествии отца. Самое глубокое по лиризму — вера и ожидания возращения отца. И в общем — все же не объединено, искусственно, многословно. Замечательный художник! Такая острота восприятия… и вдруг трата своего «дара» на остроумные карикатуры Пильского и Адамовича, как это мелко! Достоевский хоть писал свои пасквили на Грановского и Тургенева, а не на Пильского. Страницы, которые просятся «антологию русской прозы», в историю литературы, может быть, действительно, останутся только в примечании! <…>


Борис Зайцев — Ивану Бунину, 12 ноября 1938

<…> Прочел я Андреева первый том… все-таки в общем говенноватисто. Ну, а Сирин? Вера на ночь вчера читала этого Вальса — в ярости. А я и читать не стал. ну, с меня довольно его рассказа в «Русских записках» и опять «Дара». Я нашел себе писателя по вкусу, апостол Павел. Этот писал действительно замечательно. Это тебе не Сирин. <…>

Иван Толстой: Николай, расскажите, пожалуйста (мне кажется, это должно быть интересно), о методике работы над книгой, как вы это собирали, когда вы начали, как шла работа. Я вижу, что здесь авторы, которые писали на самых разнообразных языках, а не только русском. Как вы с этим всем справлялись? Ведь какой-то ваш невод, как у старика-рыболова, должен быть совершенно широчайший, как это все можно было уместить, собрать в одну книгу?

Николай Мельников: Я сам удивляюсь и мне вспоминается фраза: «Выпей море, Ксанф!» из спектакля об Эзопе. Я таким Ксанфом и оказался. На самом деле предыстория этой книги восходит еще к 2000 году, когда я выпустил в соавторстве с Олегом Коростылевым антологию «Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира Набокова», тоже в издательстве «Новое литературное обозрение». Там был раздел, страниц 10, который так и назывался «Владимир Набоков в переписке и дневниках современников». Он там дополнял обширный свод рецензий, статей, посвященных творчеству Сирина-Набокова. Это была легкая приправа к основному блюду. Потом так получилось, что с 2000 года я по инерции занимался Русским Зарубежьем, отслеживал высказывания о Набокове и чисто автоматически собирал в свою копилку.
В 2009 году, в юбилейном году, я насобирал на публикацию довольно приличную, которая появилась в журнале «Иностранная литература». Когда эта публикация появилась, главный редактор Александр Ливергант спросил: «Когда вы будете книгу издавать?». Я подумал: а почему бы, действительно, не издать? Я стал целенаправленно закидывать свой невод и то, что мне попадалось случайно, и то, что я целенаправленно выискивал, благо не 2000 год и интернет весьма помог в этом, так что уже накопилось на вполне приличную книгу. Такой маленький кабинетный подвиг дал некие плоды. Я понимаю, что это не исчерпывающий свод, наверняка можно набрать очень много таких высказываний эпистолярных, дневниковых. Надеюсь, что структура книги позволит при переизданиях безболезненно дополнять, добавлять что-то интересное. А искал, где только можно, и благодаря интернету, и благодаря каким-то цитатам, упоминаниям. То есть это делалось, конечно, не за один год, а постепенно собиралось по кирпичику, по кусочку, то есть настоящая мозаика.

Иван Толстой: Можно ли проследить и, вообще, существует ли какая-то динамика развития оценок о Набокове, откуда они куда идут? Прослеживается ли этот путь, этот рисунок, скажем, в сторону большего понимания, в сторону признания сложности этого автора, в сторону развития собственных разнузданных суждений о нем, которые, как в кривом зеркале, отражали бы некоторые, как говорят многие, как считают многие разнузданных суждений Набокова о классиках? Что-то такое, какой-то узор у вас просматривается в книге?

Николай Мельников: Вы знаете, чем хороша эта книга? Она совершенно алогична. Поскольку это приватные, частные замечания, оценки, суждения, то тут уже можно говорить о личностных пристрастиях, которые тот или иной автор доверяет своему корреспонденту или своему дневнику. И тут уже никакой логики не выстраивается. Более того, в рамках какого-то отдельного высказывания порой даются совершенно диаметрально противоположные оценки. Я могу проиллюстрировать это высказываниями небезызвестного писателя Джона Фаулза, тоже весьма яркий автор, которого, кстати, некоторые критики называли британским Набоковым. Вот этот британский Набоков прочитал роман «Ада». Запись, которая датирована 3-11 октября 1969 года. Начал он, что называется, за упокой.

Диктор:

Из дневника Джона Фаулза, 3–11 октября 1969

«Ада». Он безнравственный старик, грязный старик; роман, по большей части, мастурбация; доставляющие физическое наслаждение мечтания старого человека о юных девушках; все окутано осенней дымкой в духе Ватто; очень красиво, он вызывает из области воспоминаний сцены, мгновения, настроения, давно минувшие часы почти так же искусно, как Пруст. Его слабая сторона — та, где он ближе к Джойсу, хотя, мне кажется, она нужна ему больше, чем большинству писателей. Я хочу сказать, что сентиментальные, слабые места как-то очень гладко, легко переходят у него в замечательные прустовские сцены. Думаю, неорганизованность огромной эрудиции, проистекающая от усиленного чтения и странных увлечений, никогда не даст ему подняться на вершину Парнаса; но и без того есть нечто неприятное в отбрасываемой им тени — нарциссизм, онанистическое обожание его, Набокова. Почти как у Жене, но без искренности того. <…>


Николай Мельников: И буквально тут же следующий абзац - совершенно другие оценки.

Диктор:

Дочитал «Аду». Она мне очень понравилась: роман для романистов, точно так же как некоторые вещи Баха считаются музыкой для музыкантов. Только писатель (если быть точным — писатель, напоминающий, подобно мне, таинственный сад) способен уразуметь, о чем книга. Думаю, я понимаю Набокова лучше, чем другие его читатели — конечно же, не в том смысле, что я лучше всех разбираюсь в его перекрестных ссылках и реминисценциях, а так, как понимаю Клэра, Гарди. Мы с ним родственные души.
Мне особенно понравилось набоковское понимание времени как свойства памяти, а не пространства: чем бы ни являлось настоящее, оно живет в сознании; таким образом, то, что мы помним, может быть ближе нам того, что непосредственно воспринимается чувствами. <…>


Николай Мельников: Вот, пожалуйста, это один автор, вполне вменяемый, вполне здравый, умный, но оценки, даже в пределах нескольких абзацев, совершенно разные.

Иван Толстой: И что же, довоенный Набоков и послевоенный Набоков оценивался каждый раз противоречиво, тут же и похвалы высокие, и тут же сбрасывание его со всех пароходов?

Николай Мельников: Понятно, что были крайности, были лютые ненавистники типа Ивана Шмелева или Георгия Ивановна. Там более однозначная негативная оценочность. Были и восторженные почитатели, которые однозначно оценивали его высоко. Но, как правило, наиболее интересные, умные авторы - Адамович, Эдмунд Уилсон, Роман Гринберг, Глеб Струве, Владимир Марков - у них именно алогичное смешение приятия-неприятия, придирок, похвал, что на самом деле и делает книгу интересной. Получается, что писали люди изменяющиеся, умные, сложные, неоднозначные, которые со своими установками, со своим сложным миром, со своим пониманием литературы, что такое плохо, что хорошо. И это позволяет взглянуть не только на Набокова, но вообще на литературу прошлого века, как на живую, бурлящую субстанцию, а не на мертвенно застывший пейзаж, тем более подернутый патиной или золотистым налетом. Этот налет обеспечивают нынешние набоковеды, его ценители, а все-таки долгое время это была живая фигура, вызывающая самые разные эмоции, от восторженного приятия до презрительного, пренебрежительного отношения.

Иван Толстой: Назовите, пожалуйста, два верстовых столба, которые стоят в начале и в конце. Первая цитата, которая открывает вашу книгу, и последняя. От кого до кого?

Николай Мельников: Я хотел сказать, что есть некие вешки - это авторы, которые на протяжении многих лет отслеживали Набокова и писали о нем в своих письмах. Это, допустим, Глеб Струве, начиная с 20-х годов высказывавшийся о Набокове, вплоть до годов 80-х, уже после смерти автора. Это, конечно, Георгий Адамович, который, начиная с 30-х до 60-х, весьма обильно писал о нем. Это Эдмунд Уилсон, начиная с 40-х годов до почти самой смерти, писавший по-разному о Набокове человеке и писателе. И это Корней Чуковский. Есть такие статисты, как Апдайк или Борис Зайцев, а есть первые скрипки, вторые скрипки, которые исполняют сольные партии на протяжении большого периода времени.
Первая запись относится у меня к 10 ноября 1916 из дневника Александра Бенуа. Последний отзыв - из «Записных книжек» Лидии Гинзбург, 28 апреля 1979 года.

«Во втором номере «Нового мира» напечатано «Изобретение вальса», пьеса Набокова. До удивления плохая, до такой степени, что это бросает двусмысленный свет или тень на его творчество».

А еще рядом - отзыв Свиридова, знаменитого композитора, зубодробительный отзыв. Из дневника Георгия Свиридова, 20 октября, 1988 год. Это не я виноват, такой акцент получился. Как сказал товарищ Сталин, «других авторов у меня для вас нет». То, что было, я без трепета выдал и скомпоновал.

Иван Толстой: Без ретуши и пиетета. На этом мы заканчиваем программу, посвященную выходу в свет сборника «Портрет без сходства», Владимир Набоков в письмах и дневниках современников. Книгу, выпущенную Московским издательством «Новое литературное обозрение», составил гость сегодняшней программы Николай Мельников.