Иван Толстой: В поисках Александра Тургенева: разговоры с Верой Мильчиной. Если Вы еще не знаете, кто такая Вера Мильчина, то увы вам. А если не будете знать и после выхода ее книги о повседневном Париже, то сами виноваты, потому что редко встречается более занимательное чтение.
Вера Аркадьевна Мильчина – историк русско-французских культурных связей, переводчик, комментатор, специалист, главным образом, по XIX веку, но не только. Вообще, книжное в мильчинской семье живет уже в трех, как минимум, поколениях: отец Аркадий Мильчин – известнейший книговед и издательский работник, сын Константин Мильчин – литературный критик. В доме, полном книг, приятно поговорить о книжной новинке Веры Аркадьевны. Книга «Париж в 1814-1848 годах: Повседневная жизнь» выпущена московским издательством Новое Литературное обозрение.
Когда в названии книжки видишь слово «Париж», особенно с подзаголовком «Повседневная жизнь», то современный глаз хочет предугадать содержание: это нечто, связанное с путеводителем по Парижу, с какими-то, очевидно, злачными историями, с Парижем развлекательным. Но у вас в название входят так же и даты: 1814-1848 годы. Даты, конечно, очень говорящие, но я не хочу предварять и отвечать за вас. Я хочу задать вам первый вопрос: что, собственно говоря, вы вкладываете в этот подзаголовок «повседневная жизнь» именно этих лет? Что это за годы для вас как для исследователя?
Вера Мильчина: Спасибо за вопрос. Вы знаете, даже забавно, что вы уже не первый, кто задаете этот вопрос. Мне казалось, с моей точки зрения личной, что это абсолютно естественно, потому что это та эпоха, которой я всю жизнь занимаюсь, и это тот случай, когда чем больше занимаешься, тем больше оказывается, что ты еще не знаешь и хочешь узнать. Поэтому для меня совершенно естественно, что именно эта эпоха, но для внешнего наблюдателя, конечно, период моих занятий не так важен.
Это действительно очень интересный период, потому что в это время Париж стал становиться таким городом или почти таким, каким мы привыкли его знать. Многие проблемы современного большого города, урбанистические, что называется, - что тесно, что по улице не пройти, пробки уже были, с другой стороны появляется общественный транспорт, омнибусы и потом железная дорога, которые были страшными новациями, появляются точки общественного питания, рестораны. Они появились, строго говоря, до этой эпохи, но расцвет — это именно это время.
Это время, когда Франция еще монархия, но она конституционная монархия, поэтому там есть парламент, и все проблемы, связанные с парламентом, с выборами депутатов, с подкупом депутатов, с подкупом избирателей — это все, разумеется, в мелком масштабе, если смотреть с нашей современной точки зрения, но это все уже начинается.
Поэтому мне кажется, что мой личный выбор эпохи, повторю, объясняется моими исследовательскими предпочтениями, он не так волюнтаристичен, как может показаться. Поэтому это должно быть, я думаю, интересно, я надеюсь, и другим людям.
А кроме того, на самом деле повседневная жизнь, если ее рассматривать в подробностях, я думаю, что в любую эпоху интересна. Я всегда так думаю: есть история, даже история, допустим, этого периода, она будет рассказывать про события исторические, она будет рассказывать про парламентскую историю, если есть парламент, но с другой точки зрения в историю не войдут мелочи — это будет как бы взгляд не в микроскоп.
А есть какие-то такие штуки, например, всякая история вам расскажет, сколько было депутатов таких воззрений, сяких воззрений, как распустили палату, как ее опять потом выбирали, но ни в какой истории не будет рассказано, как именно они голосовали. А они голосовали очень любопытно, даже редактор сначала меня переспросил: так ли это? Я сама этого не знала до того, как стала писать книгу. Каждому депутату выдавали черный шар и белый, и они должны были в одну урну опустить белый шар, но в другую опустить черный. Для чего? Для точности. Потом сверяли черные и белые.
Там были реакционеры, которые были за будущего короля Карла Х, который был старорежимный достаточно господин, те, которые были его сторонники, против более-менее прогрессивных проектов, бросали очень много черных шаров, и это назывались «сливы графа Дартуа», черные шары, которые они опускали в соответствующую урну для черных шаров. Такие штуки, их не прочтешь в политической истории, при том, что политическая история есть совершенно замечательная, там прочтешь много вещей, которые не прочтешь в книжках про быт.
Но если писать про повседневную историю, а это очень любопытно, есть какие-то вещи, которые только выхватишь из каких-то низовых описательных очерков, а в других про это не прочтешь, и даже непонятно, как искать.
Любая повседневная история, мне кажется, интересна. Я написала в самом начале, что мне хотелось ответить на вопрос: «как все было устроено»? И поставила все это в кавычки. А потом сама себя спросила: а почему, собственно, в кавычки? Это в принципе такой вопрос, когда мы думаем про прошлое, всегда интересно узнать, как это устроено. В каком-то смысле это путеводитель, но не по современному городу, а по прошлому.
У меня были совершенно замечательные предшественники, с которых я пыталась брать пример, их использовать, — это авторы, которых я переводила. Был такой автор «Альманаха гурманов», который я, слава богу, перевела и в том же издательстве «Новое литературное обозрение», в котором вышла книжка про Париж, его выпустила, у него самый настоящий путеводитель в 1803 году по парижским магазинам и ресторанам. Казалось бы, зачем нам знать, какие были рестораны в 1803 году? Но читатели подтвердили мое мнение, что если это написано вкусно(некоторые не любят, когда слово «вкусно» употребляется применительно к несъедобным вещам, но поскольку это «Альманах гурманов», то я думаю, что такая метафора оправдана), когда это написано остроумно, изящно, вкусно, то я думаю, что это интересно почитать. А для тех, кто немножко представляет себе географию Парижа современного, сравнить, как было и посмотреть, что осталось сейчас, что изменилось.
Иван Толстой: Да, и самое главное, - это не тот Париж, который мы увидим сегодня - это доосмановский Париж. И по нему, насколько я знаю, умел путешествовать сын Павла Елисеевича Щеголева, который знал тот старый Париж, и он водил русских эмигрантов и показывал, где было что. Я помню, что Александр Васильевич Бахрах восхищался, когда он встретился с Павлом Павловичем Щеголевым-младшим в Париже, и тот ходил и говорил: вот здесь на месте этого стояло в дореволюционную эпоху то-то и то-то. И был восхищен, что человек, приехавший из Советского Союза, знает Париж лучше него.
Прежде, чем двинемся дальше, я познакомлю вас с небольшим отрывком из книги моей собеседницы.
«Королевский двор. Хотя король Людовик XVIII долгие годы прожил в эмиграции, он оставался величайшим знатоком и любителем придворного этикета. За его соблюдением король тщательно следил всегда и везде: членам королевской семьи запрещалось в его присутствии обращаться друг к другу на «ты»; все должны были строго держать длительный траур по каждому умершему родственнику. Например, придворные герцога Беррийского(которого в 1820 году заколол шорник Лувель) ровно полгода носили только черную одежду, ездили в каретах, убранных черным сукном и т.д.
В вопросах соблюдения этикета у Людовика XVIII была единомышленница — его племянница герцогиня Ангулемская. Дочь короля Людовика XVI, казненного во время Революции, она с величайшим энтузиазмом принялась воскрешать придворный церемониал Версаля и даже проводила специальные изыскания на этот счет, поскольку не могла помнить версальскую жизнь во всех подробностях (в год взятия Бастилии ей было всего 11 лет).
О глубоком почтении герцогини Ангулемской к требованиям этикета можно судить по выразительному эпизоду, происшедшему в 1824 году; он приведен в воспоминаниях язвительной и наблюдательной мемуаристски графини де Буань и откомментирован современным историком Анной Мартен-Фюжье. Пока Людовик XVIII был жив, герцогиня стояла в этой придворной иерархии выше своего супруга(она - королевская дочь, он - лишь племянник короля). Хотя накануне их бракосочетания Людовик XVIII даровал племяннику титул «сына Франции»(который носили лишь королевские сыновья), при появлении обоих супругов во дворце привратник по-прежнему объявлял лишь о прибытии Madame(титул королевской дочери). Но после смерти Людовика XVIII королем стал его брат - отец герцога Ангулемского, а сам герцог сделался дофином - наследником королевского престола. Теперь в придворной иерархии герцогиня Ангулемская оказалась ниже своего супруга: ведь она была дочерью покойного короля, а он - сыном короля действующего. И потому, выходя из покоев Людовика XVIII, только что испустившего дух, герцогиня уступила дорогу мужу и сказала: «Проходите, господин дофин!» Искреннее и глубокое горе не заставило ее забыть о подобных тонкостях».
Итак, все-таки это умозрительный для нас Париж, это повседневный Париж, это путеводитель по этому городу - культурный, исторический, интеллектуальный. Как же он, собственно говоря, составлен, как построена эта книга?
Вера Мильчина: Если кто-то говорит, что она интересно написана, я очень радуюсь и думаю, что иногда надо что-то продумывать, а иногда получается, что приходит само собой. Я совершенно не думала, признаться, о стиле, чтобы у меня была какая-то концепция, как это надо написать. Потому что количество материалов о Париже как ученых статистических и тогдашних, и теперешних, и количество прекрасных, остроумных, подробных нраво- и бытоописательных очерков о Париже таково, что я могу себя сравнить с человеком, на которого валится огромный ворох всего, и его задача уцелеть, из-под этого вороха выбраться, что-то унеся с собой, и остаться в живых. Поэтому мне было, что называется, не до стиля.
Что касается ее построения, я просто рассказывала. Ее можно читать в принципе, там нет сюжета, там есть главы, которые про все стороны быта, которые мне казались любопытными.
Я сначала хотела сделать по-другому, более сложно рассказывать про пространство отдельно, про людей отдельно, про время отдельно. Но потом поняла, что это может быть усложнение, трудно отделить одно от другого. А если мы знаем, что в Париже был парламент, были то, что называется силы охраны порядка, был королевский двор, была светская жизнь, были магазины, были рестораны, был транспорт, была гигиена, была медицина, было образование, и чтобы обо всем этом рассказать коротенько, что называется… Потому что и так в книжке 940 страниц. Каждому из этих сюжетов посветить одну главу, а они естественно есть отсылки одна к другой, где очень нужно, я писала подробнее в главе 12. Вот так она и устроена. И, в принципе, мне было очень приятно слышать комплимент, когда меня спрашивают, я говорю, что скорее компиляция, а Майя Кучерская написала прекрасную рецензию в газете «Ведомости». Она потом написала в письме, что вы напрасно говорите, что это компиляция, — это не компиляция, а справочник. Но это, конечно, повышение, я сама не решилась бы так сказать.
Строго говоря, справочник должен быть немножко по-другому устроен, у него, видимо, должно быть больше указателей. У меня есть указатель топонимов, потому что я считаю, что для старого Парижа невозможно писать «рюдюВьёКоломбье»: если так писать русскими буквами, то нельзя произнести по-французски. Мы же знаем все, что Улицу старой голубятни писали в классическом переводе «Трех мушкетеров», но это можно распространить не на одну Улицу старой голубятни.
Чтобы люди могли отыскать эти топонимы на карте Парижа, там есть список улиц в переводах и как они звучат по-французски. Это список, а не указатель со страницами. Для справочника может быть, нужно было делать более занудно, но зато так ее можно читать. Поэтому иногда спрашивают: а почему там нет ссылок? Там есть библиография в конце книги, но нет ссылок внизу страницы. Если бы там были ссылки внизу страницы, они бы занимали половину каждой страницы, и это было бы может быть полезно для меня самой, только читать было бы невозможно. А я все-таки хотела, чтобы это была книга для чтения. Я раньше старалась, чтобы это было с большим аппаратом, но здесь не всякому читателю нужен аппарат. Поэтому она устроена достаточно волюнтаристски. Там есть подробное оглавление. И с тем, что в старину называлось резюме, то есть коротенькие подзаголовки в каждой главе. Поэтому в принципе тот, кто захочет узнать, про что там, он может почитать оглавление и примерно понять, про что говорится в каждой главе, что в главе про транспорт есть фиакры и кабриолеты, и омнибусы, и пароходы, и железная дорога, даже почта и телеграф, поскольку это тоже средства сообщения.
Иван Толстой: Книга написана исследователем, писателем, живущим в России, в Москве.
Вера Мильчина: Я не писатель. Я пишу, но я не писатель. Я пишущий автор.
Иван Толстой: На Радио Свобода (в 50 годы мы назывались Освобождение), когда нанимались сотрудники, они делились на инженеров (техников) и на писателей. Всякий, кто что-то пишет, - он райтер хотя бы в этом смысле.
Так вот, довольно очевидно, что у автора, у Веры Мильчиной, есть какой-то свой, не скажу московоцентричный, но, может быть, нашецентричный, тутошный взгляд на все происходящее. В конце концов, у вас опыта российского больше, чем опыта французского, — это совершенно неизбежно. Можно ли в этой книге заметить, что светит таким русским, московским взглядом, что подсвечивает эту тему, эти годы, что вас интересовало как русского пишущего?
Вера Мильчина: Вы знаете, я отвечу, как мне это свойственно, издалека. Может быть, потом приду к тому, о чем вы спрашиваете. Тут есть некоторое ответвление сюжета. Я, конечно, русский автор, я много брала у французов, но в этой книге есть некоторый пласт, который французам неизвестен или менее известен, французам французским, не русистам, — это всяческие воспоминания русских людей о Париже. Моя любимая книжка, был такой Владимир Михайлович Строев, он был журналист, печатался в «Северной пчеле», литератор, он побывал на мое счастье в Париже в 1838-39 году. Это прекрасная книжка, я ее разобрала на цитаты почти всю, все, что можно было оттуда взять. Потому что замечательным русским языком чуточку станинным, но читабельным описан парижский быт, но глазами русского.
Тут есть еще другой аспект: в каком-то смысле, я не хочу, чтобы это выглядело, что я хвастаюсь, я говорю не про себя лично, а вообще про исследователей, которые занимаются периодом каким-то на основе источников русских, французских, больше даже французских. В каких-то случаях получается, что мы знаем чуть больше, чем французские французы, но которые не историки. С французским историком в Париже я, конечно, тягаться побоялась бы. Но просто француз, мы с ним не только на равных, может быть, я знаю что-то больше.
Приведу парочку примеров, они довольно забавные в том смысле, что дает знание истории. Я зимой познакомилась с одним господином, он меня пригласил прочесть лекцию, раньше я с ним никогда не виделась, у него семинар по истории жандармерии. Как выяснилось, для нас жандармы — это и Третье отделение, и все на свете. Бенкендорф был жандармом, но он был и шефом Третьего отделения, две организации в одном, но занимались разным. А там жандармы сами по себе. Выяснилось, что его интересуют только жандармы. Но потом мы разговорились, и я спросила его, чем он занимался раньше. И выяснилось очень смешное, что он начинал свою научную деятельность с исследования детских садов и детских приютов.
Иван Толстой: Правильно, все пороки от детства идут.
Вера Мильчина: Перешел плавно к жандармам. Была такая маркиза Пасторе. Он явно думал, что говорит мне, как будто мне сказали бы про какого-то китайского деятеля средних веков. Я говорю: «Кто же не знает маркизу де Пасторе, конечно, она...», и коротенько про нее, рассказала. Я про нее знала, потому что у меня был и есть мой персональный бинокль в этот мир — это Александр Иванович Тургенев, который был замечательным хроникером французской жизни, потому что он прожил почти 20 лет в Париже, и он один из тех кого я там цитирую с удовольствием огромным, потому что он был вхож всюду. Про него сказал потом в некрологе Федор Глинка: он всем был как-то свой. Так он всем как-то был свой и в России, и во Франции. И он был вхож и во дворец, и в салоны, и в архивы. Он был посредником, медиатором между двумя культурами. Допустим, французам он рассказывал про Россию или русским рассказывал про Францию. Он французам рассказывал про французское.
Есть такой смешной эпизод: приехал некоторый немецкий историк права (он описывает это сам), едет в кабриолете и вдруг кто-то кричит ему: «Господин Ганс, господин Ганс!». «Это, - пишет этот немец, - был Александр Иванович Тургенев, который сразу рассказал мне все, что сейчас интересного происходит в жизни Франции и Парижа». То есть нужно было этому немцу в Париже встретить Александра Ивановича Тургенева, чтобы он рассказал ему все, что происходит во Франции.
Я, конечно, с Тургеневым тягаться не могу, но я очень многое знаю благодаря тому, что я комментировала Тургенева. А комментировать Тургенева - я не одна, этим занимается Александр Львович Осповат, этим занимается в Питере Константин Маркович Азадовский и Екатерина Олеговна Ларионова, но она занимается более ранним Тургеневым, русским. Но комментировать Тургенева — это значит, что письмо две страницы, а комментарий не самый полный, но все-таки пристойный — это шесть с половиной страниц, причем петита, а тургеневский текст крупным шрифтом. Поэтому благодаря Тургеневу я знаю много разного, чего может быть, не знают французы.
Я приводила пример, два даже примера, но они мне очень нравятся. Сейчас в Париже больше округов, а тогда Париж делился на 12 округов. И было такое выражение «замужем в 13 округе». Это означало, что куртизанка, она вовсе не замужем. Но когда я упомянула об этом в беседе с коллегой(это коллега, который не занимается французской историей, я даже забыла, кто это, видимо, это был какой-то русист, специалист по 20 веку), он даже сначала не поверил: да, правда? Я что, знаю так хорошо, сколько было частей в Москве в 18 веке? Нет, я для этого должна посмотреть в какую-то книжку.
Или у меня была с французом чистокровным большая дискуссия о том, что такое фланёр, какая разница между фланёром и зевакой? Я знаю из французских текстов.
Иван Толстой: Фланёр — это волокита, по-видимому?
Вера Мильчина: Нет, ни в коем случае. Фланёр — это прогуливающийся. Но он отличается от зеваки тем, что зевака несколько ниже уровнем. Зевака — это простонародный гуляльщик, который ходит, есть много цитат в книжке по этому поводу.
Кстати, о том, что это был не тот Париж, который мы сейчас знаем. Вот Елисейские поля, мы все рождены и выросли с тем, даже кто не был в Париже, что это такая роскошная улица.прекрасные магазины. Это не всегда было, не родились Елисейские поля Елисейскими полями. Это был еще даже в 30 годы 19 века, в ту эпоху, о которой я пишу, это был, в сущности, парк, даже не улица, а, скорее, дорога, которая вела к заставе Этуаль, где только в 36 году поставили арку, арку Звезды, ее строили довольно долго, но она была открыта только в 1836 году. Там были всякие развлекательные ярмарочные заведения, там лазили по намазанному салом шесту, чтобы приз сорвать. Там в 1814 году, когда пришли союзники, которые воевали с Наполеоном, вообще англичане сушили белье на деревьях, потому что они там стояли.
Иван Толстой: И русские стояли лагерем.
Вера Мильчина: Но еще даже в 30 годы это была непролазная грязь, есть соответствующие свидетельства. И это были не те Елисейские поля. На них ходили зеваки, которые, открывши рот, наблюдали. Это был город, с одной стороны, роскошный и в этом смысле очень современный, а, с другой стороны, только в 1829 или 1828 году королевским указом отменили во время каких-либо празднеств(королевских именин) раздачу продовольствия народу. То есть, бросали в толпу какие-то булочки, и была дикая из-за этого свалка, драка и членовредительство. И поэтому, чтобы они не схватывались друг с другом, это отменили в 1829 году. Оказывается, тут такие изысканные вещи, Стендаль пишет «Красное и черное», а там дерутся из-за булочек.
Это я все говорю к тому, что этот зевака, ротозей, который там смотрит, он посмотрит и дальше пойдет в свою лавочку или мастерскую трудиться. А фланёр — это тот, который имеет достаточно средств, чтобы ничего не делать, и он гуляет, он не денди, а, может, и денди — он наблюдатель. Он может потом об этом написать, но может и не написать. Он бескорыстный, искусство для искусства, он прогуливается и впитывает в себя городские впечатления. И фланёр — явление чисто парижское, потому что где тамв провинциальном городе, собственно, прогуливаться и что там, собственно, видеть.
А вот в Париже по Бульвару итальянцев, который был самое модное место, но не весь Бульвар итальянцев, а только одна его сторона, Бальзак пишет, что никакому модному человеку даже в голову бы не пришло пройтись по другой стороне, потому что она считалась абсолютно никому не интересной, а вот эта модная сторона, а на этой модной стороне был еще маленький кусочек, который назывался Гентский бульвар, в который во время «ста дней» сбежал король Людовик XVIII, вот этот Гентский бульвар(не всегда был период, когда он так назывался), он был самый модный даже на этом модном Итальянском бульваре, вот там фланёр прогуливается и наблюдает. Конечно, фланёр не будет прогуливаться по ярмарке, там, где по шесту намазанному забираются за призом. Это для него слишком простонародное и пошлое.
Иван Толстой: Фланёр - это тот, который, придя в гостиную, становится козёром.
Вера Мильчина: Да, и об этом он болтает и беседует. Так вот, мы с этим французом вступили в дискуссию, и он меня уверял, что фланёр — это ротозей, а баду - это такой высокий прогуливающийся. Он француз чистокровный, а я из Москвы приехала, он очень милый человек, и я надеюсь, что он на меня не обиделся, я твердо знала, но я потом еще раз посмотрела, есть масса очерков.
В это время, в 1830 годы и в 1840-е была страшно развита литература о Париже, разные очерки о разных типах парижских и разных сторонах парижской жизни, есть несколько очерков, посвященных фланёрам, и там черным по белому, потом это перешло к Бодлеру, и Бальзак об этом писал, что собственно такое фланёр.
Это я так сложно отвечаю на ваш вопрос о русской точке зрения. Есть русская точка зрения, а есть историческая точка зрения. И в этом смысле чтение исторических книжек, исторические книжки — это те, которые написаны в ту эпоху, в данном случае, оно помогает. Я вспомню еще раз Александра Ивановича, он очень любил в силу того, что он был в самом высоком смысле слова космополит, поэтому очень любил слова Карамзина, которого вообще считал своим учителем, что нужно быть людьми, а не славянами. В этом смысле, по-французски было такое выражение «литературная республика». Когда мы с французскими исследователями, когда прекращаются вопросы «а как там в Москве?» или, если я приезжаю в Париж, «а какая там температура?» и прочее, и вдруг устанавливается, не всегда, кстати, устанавливается, но вдруг возникает момент, что мы можем разговаривать в каком-то другом пространстве «литературной республики» о каких-то вещах, я не скажу на равных, но все-таки с каким-то приближением, - я очень это люблю, потому что это дает нам надежду, что бывают ситуации, когда можно быть людьми, а не славянами, французами и все прочее, хотя мы остаемся теми, кем мы родились.
А что касается русской точки зрения в этой книжке, я уже немножко сказала. Там есть описание этого парижского быта с русской точки зрения, как всегда двунаправленное, оно интересно для того, чтобы понять, что такое Париж, но одновременно очень интересно для того, чтобы понять, что такое Россия тогдашняя. Я уже не говорю о том, что в России тоже были салоны, но это не были политические салоны, потому что, собственно, не было той политической жизни, которую можно было бы обсуждать. И это отмечали, естественно, те, кто приезжали сюда. Но когда приезжали туда наши, видимо, у них срабатывали какие-то компенсаторные механизмы, потому что вдруг про какой-то роскошный посольский особняк (прекрасный, богатый, и там очень важно было освещение, сколько свечей затрачено, - потому что газовое освещение входило, начиная с 30 годов, но было не везде; поэтому момент, что очень хорошо освещено — это был самый шик), так вот вдруг оказывается, что этот самый английский посольский особняк, о котором все пишут, все наблюдатели, что это самая роскошь, вдруг для Андрея Николаевича Карамзина, сына историка, оказывается каким-то достаточно бедным и тесным. Я его очень люблю, там есть прекрасные описания, но думаю, что тут он чуть-чуть преувеличил. То есть был какой-то русский наблюдатель, который так решил принизить английский особняк.
Но есть, например, свидетельство Герцена — это 1847 год, он описывает французских слуг, что такое французский слуга сравнительно с нашим. А что такое наш слуга? Это крепостной, поэтому какие у него могут быть требования и особые воззрения. То есть, они, может быть, есть, но их никто слушать не станет. А французский слуга, пишет Герцен, только что приехавший из России, он работает столько, на сколько он подрядился, а потом он обязательно почитает газету. Если ему надо почитать газету, то он ее почитает. Французский слуга - это человек с чувством собственного достоинства, которым нельзя так помыкать, как русским. Французу это невдомек, потому что он не знает ничего другого. А русский человек, особенно свежеприехавший из России, ему это, как говорится, завсегда видать. Вот такие вещи, что называется, возникают на стыке двух культур.
А кроме того, я старалась много включать кусков, я сама переводила, как правило, из Бальзака я не стала переводить заново, но это описательные очерки, и там есть описание парижского дня, описание того, как можно в Париже провести день на улице, не пересекая порога ни одного бытового заведения, ни ресторана, ни кафе, ни театра, никуда не заходя, можно и посмотреть, и поучиться, и поесть, и выпить, и почитать газету, все не пересекая порога ни одного дома. Такой очерк, мне так хотелось его перевести, я его перевела. Потому что, мне кажется, конечно, там есть немножко художественное преувеличение.
Иван Толстой: Это бальзаковский очерк?
Вера Мильчина: Нет, это были авторы, которые мало кому говорят, имени одного из них имени во Французской национальной библиотеке. Они написали такую книжку в 1828 году - «Новые картины Парижа». Вы еще меня спросили, какие там главы, вообще был некоторый реестр глав, о чем нужно писать о Париже в эту эпоху. Я не полностью ему следовала, но есть такие темы. Кафе, магазины, прогулки. Это прелестная книжка - «Новые картины Парижа», а потом был многотомный сборникмногих авторов «Новая картина Парижа». Но разница не только в названии, что где-то множественное число, а где-то единственное, 28-го года книжка - это видно, она более старорежимная и авторы более пожилые, она более архаическая. И Париж, была разница с 28-го года по 35-й. Книга 35-го года, видно, что люди более молодые, они считают, что больше иногда нужно какой-то статистики вводить и каких-то научных сведений. 28-го года книжка в самом высоком смысле козери, болтовня письменная - это такие зарисовки, иногда смешные. Но, мне кажется, пусть они проигрывают в чем-то, в какой-то, может быть, точности в смысле не то, что проигрывают, но пусть они немножко преувеличены, но зато они имеют перед всеми учеными, даже самыми прекрасными современными то преимущество, что они жили тогда и видели это своими глазами. И поэтому, естественно, это не значит, что нужно оставаться только при них и только при непроверенных анекдотах, нужно какой-то баланс соблюдать, но мне хотелось, чтобы были такие вкрапления.
И вот я их переводила, а Бальзака цитировала в тех переводах, которые есть. Но при этом, когда ты вступаешь на почву русского очерка, написанного на натуральном русском языке, то ты как бы отдыхаешь душой, в каком-то смысле ни за что не отвечаешь. Я цитирую. А там же видно одновременно по этим отрывкам, как менялся русский язык и как менялся образ автора лингвистический.
Там есть в начале, был некто Михаил Михайлович Петров, он был просто военный, он попал в 14 году, как многие русские люди, с армией в Париж и оставил свои воспоминания об этом, прямо по свежим следам, видимо, написанные, и они опубликованы. Видно, что человек культуры 18 века, там такой текст русский, что даже потом меня корректор переспрашивала, я сама шла, наверное, в пятый раз проверять, что там действительно так написано. Я сейчас не помню наизусть, не буду приводить примеры. Это немножко странный, тяжеловесный русский язык, но он тоже прекрасный, потому что, во-первых, это дает представление, там через язык все видно, какой обстоятельный человек, который, видимо, был в этот момент не 18-летний юноша, очень добропорядочный. Там был ботанический сад и при нем был естествоиспытательский музей, где были выставлены всякие модрепоры, например. Поди пойми, что такое модрепоры, какие-то, по-моему, это водоросли или ракушки. Грешным делом я проверяла и у меня написано в квадратных скобках, что это такое, но так это не очевидно, надо смотреть в словарь. Он это все описывает подробнейшим образом, что выставлено в этом музее. Это меня от необходимости, у меня есть глава про изобразительное искусство и музеи, а музеи были не только художественные, но и такие тоже. И выставки были разные, включая катакомбы, тоже были своего рода музеи, спускались под землю и смотрели.
Иван Толстой: Те самые на Данфер?
Вера Мильчина: Те самые, да. Потому что старинное кладбище, например, которое было в самом центре правобережного Парижа, невинноубиенных, его как раз в конце 18 века - в начале 19 перенесли туда, и этот квартал на левом берегу немножко весь на костях. Там, с одной стороны, тоже была антисанитария, кто-то якобы в них потерялся, власти хотели закрыть. А жители района не хотели, чтобы закрывали, потому что для них это было очень выгодно. Приходили люди, соответственно, и что-то покупали по ходу дела, какие-то булочки, пирожки, и они хотели, чтобы эти катакомбы оставались. Это тоже музей.Естественно-исторический музей за меня сделал Михаил Михайлович Петров работу. Таким образом, когда русских людей цитируешь, то это очень приятно с точки зрения чисто лингвистической, попадаешь на твердую почву.
Иван Толстой: Еще один отрывок из книги моей собеседницы.
«Парламент. (…) После 1830 года, когда Луи-Филипп занял престол по приглашению и с согласия депутатов, церемония открытия парламентской сессии изменилась: теперь не депутаты и пэры приезжали «на поклон» к королю в его дворец, а король прибывал в палату депутатов. Русский путешественник Николай Сергеевич Всеволожский, имевший билет в ложу министров, а иногда посещавший и ложу дипломатического корпуса, подробно описывает торжественную процедуру открытия сессии 27 декабря 1836 года(омраченную покушением на жизнь короля, которое произошло в тот же день утром.
«Я приехал рано, чтобы занять повыгоднее место, в первом ряду. Депутатов в зале было еще немного; они оставались в других комнатах; но ложи были уже довольно полны. Скоро приехала Королева и заняла свою ложу, против приготовленного королю трона на президентском месте. С ними были герцог Омальский и герцог Монапансьерский, меньшие сыновья ее, сестра Короля и дочери его. Тотчас по прибытии королевы зала начала наполняться.Пэры Франции занимали свои места по правую сторону залы, депутаты - по левую; скоро раздался гром пушек: это означало, что Король вышел из дворца и шествие началось. Войско было расставлено от самого дворца до палаты депутатов, по обе стороны улицы. Вдруг заметил я волнение в зале: депутаты вставали с своих мест, подходили друг к другу, шептались; некоторые поспешно выходили из залы: так же и пэры Франции. Тут вошел в Королевину ложу адъютант Его Величества. Королева и Принцессы стали плакать, но не покидали своих мест. Скоро раздался говор, что в Короля стреляли, но что он остался невредим [стрелял в короля республиканец Менье; он промахнулся, и пуля всего лишь разбила одно из окон кареты]. Минут через пять показались, с левой стороны залы, герольды; за ними шли министры, президент, секретари собрания и наконец показался Король. За ним шли два старших сына его, герцоги Орлеанский и Немурский, маршалы, адъютанты и свита. Зала мгновенно огласилась криками: «Да здравствует Король!». Государь встал на свое место, благодарил, кажется с чувством, кланялся на все стороны: крики не прекращались, а беспрестанно усиливались. Король несколько раз начинал говорить, но это было невозможно. Никогда еще восторг и изъявление к нему преданности не выражались так сильно! Король беспрестанно кланялся. Наконец крики приумолкли, и он успел сказать, что вполне чувствует народное участие и благодарит за изъявление его. Но он ни слова не говорил о злодейском покушении. Сел на трон и накрылся[надел головной убор]. Герцог Орлеанский сел по правую, а Немурский по левую его сторону; министры и президент поместились на скамейках ниже трона, а маршалы на приготовленных для них местах. Тогда канцлер возвестил пэрам и депутатам, что они могут садиться. Я заметил, что Король был несколько бледен, взволнован, тронут; но твердость ни на минуту не оставила его, и он произнес речь свою внятно, твердо и без малейшей торопливости. <…>По окончании королевской речи опять начали кричать: «ViveleRoi!». Король опять стал на все стороны кланяться. Тут подошел к трону канцлер и, приняв королевское повеление, обратился к депутатам и пэрам и объявил им, что палаты открыты. Тотчас после этого Король встал и прежним порядком вышел из собрания».
Это был отрывок из книги Веры Мильчиной «Париж в 1814-1848 годах», выпущенной издательством «Новое литературное обозрение». Продолжаем разговор с автором. Вера Аркадьевна, у меня так и сидит в памяти, что мы, кажется, так и не закончили сюжет об этой маркизе, о которой вы заговорили с французом.
Вера Мильчина: Оказалось, что я эту маркизу прекрасно знаю, потому что про нее писал Александр Иванович Тургенев. С французами мне каждый раз приходится объяснять, что это не великий Иван Тургенев — это другой Тургенев. Я даже однажды употребила выражение по-французскиcousindeBretagne, как у нас «седьмая вода на киселе». Я его знала откуда-то, я же перевожу тексты 19 века, а его уже современные люди знают, но не употребляют. Французский слушатель был очень поражен, откуда оно у меня взялось. Он действительно был Тургенев Александра Иванович, эта ветвь Тургеневых с Иваном Сергеевичем, но они, может быть, на уровне совсем давних предков родня, но в реальности 19 века они совершенно были не с родни.
Иван Толстой:Семевский в статье в Брокгаузе и Ефроне пишет, что они были убеждены, что они родня, но никаких свидетельств тому не имеется.
Вера Мильчина: Александр Иванович родня Петру Тургеневу, которого казнили при Лжедмитрии, но это тоже, кажется, однофамилец. Я не специалист по русской генеалогии, тут даже врать не буду. Но, во всяком случае, поскольку французы очень хорошо знают Ивана Тургенева, но, как правило, не знают Александра Ивановича, да его и у нас не всякий знает, мне всегда приходится пояснять, что он - это не тот. Этот специалист-жандармовед, скажем так, он, конечно, удивился, что я знаю маркизу. Не надо преувеличивать степень подробностей моих знаний об этой маркизе. Я про нее знала, потому что Александр Иванович был еще и филантроп, он ездил на Воробьевы горы, оттуда отправляли каторжников, он им помогал деньгами, хлопотал, если можно каких-то крепостных попытаться освободить. И когда его упрекали друзья за то, что это лицемерие, они преступники, а есть другие бедные люди, которые не преступники, он говорил: задругих найдутся заступники, а за этих никто не заступится. Кстати, он умер, потому что простудился на Воробьевых горах, и эта болезнь его доконала. Но дело не в этом, а том, что он чувствителен и страшно интересовался всеми этими проблемами.
А с маркизой было дело так: она была человеколюбивая и пыталась сразу после Французской революции насадить приюты, чтобы было работающим матерям бедным где оставлять детей. И никак ее во Франции никто не поддержал, а поддержали ее английские квакеры, и в Англии это все развилось. И она второй раз попробовала, завезла это из Англии, и второй раз уже получилось. Поэтому она считается покровительницей введения детских приютов в Париже, а в 1830-е годы это было развито, началось где-то в середине 1820-х годов. И Александр Иванович, естественно, ее несколько раз упоминает.
Был еще такой философ и филантроп, который с этой маркизой был в отношениях, много помогал этому, в частности, его Александр Иванович хорошо знал, с ним переписывался. И когда этот француз, тоже не самый известный человек, я повторяю, я бы про них ничего не знала, но поскольку есть Александр Иванович, я знаю и про них тоже. Поэтому мне пришлось французу сказать, что да, они мне более-менее известны. Но это все благодаря Александру Ивановичу.
Кстати, о деталях, может быть, их можно узнать не только у Александра Ивановича, я сейчас обдумываю наш с вами разговор, я поняла, что есть довольно любопытная тема парижского бульона, как это ни смешно. И вот это, я продолжаю свою мысль о деталях, которых не узнаешь или почти не узнаешь из большой истории, хотя повторяю, они страшно важны, и я их люблю читать.
Пишет Александр Иванович в своем дневнике, он впервые приехал в Париж в конце 1825 года. И ведет свой дневник, который Максим Гиллельсон, царство ему небесное и спасибо огромное, потому что он был пионером в наше время - издал в Литпамятниках некоторые парижские корреспонденцииА.И.Тургенева, хотя, на самом деле, писем у него гораздо больше очень интересных. И вот этот дневник 1825-26 года, и там среди прочего говорится о рутине королевского двора, что Людовик XIII, мы знаем - «Три мушкетера», XVII век, - однажды захотел чашку бульона. И с тех пор в распорядок королевского двора, в меню внесли бульон. А пишется это при Людовике XVIII, он был подагрик, был больной, ему бульон был совершенно ни к чему по соображениям здоровья. Но бульона чашка, хороший бульон все равно остается в королевском распорядке, а выпивает его камердинер.
Вот этот бульон, а с бульоном есть разные сюжеты, потому что с бульона начались парижские рестораны, потому что слово «ресторан» - укрепляющий, сначала те, из которых развились рестораны, они имели привилегию, разрешение торговать бульоном, мясом и яйцами, тем, что укрепляет силу и здоровье. А потом они постепенно расширили меню и стали теми ресторанами, которые мы знаем, ресторанами с меню постепенно развились. Этимология такая: был бульон в конце XVII века, настоящее употребление получил после революции, потому что(это подробно описано в «Альманахе гурманов») очень много поваров у богатых людей, но богатые люди или эмигрировали, или им отрубили голову, повара оказались на улице без работы и потом еще долгое время своих хозяев не могли обрести. И они тогда стали заводить заведения, где готовили все то роскошное, что они умели готовить, в большом количестве, потому что там было не одно блюдо.
Иван Толстой:Vivelarevolutionfrancaise, иначе не было бы ресторанов.
Вера Мильчина: Это вы сказали, я этого не говорила. В ту эпоху, о которой я пишу, уже были такие заведения, которые, как сейчас пиццу, бульон отправляли по заказу. В частности, в Палату депутатов, там была специальная фирма, которая была уполномочена, чтобы они немножко подкрепились во время заседания. И один русский, он был русский подданный, а вообще немец по фамилии Фабер, франкоязычный немец, русский подданный, у него такой любопытный текст 29-го года, он был близок к дипломатической службе, и это дипломатическая записка, как они часто писали, общее описание морального и физического облика города, в основном морального, конечно. У него есть такая записка 29 года, и он там пишет, что скоро, если так пойдет дело, бульон начнут подавать по трубам, как газ. Бульон по трубам не стали подавать, но развозка бульона была.
Иван Толстой: Гениальная перспектива.
Вера Мильчина: И была еще не только развозка бульона, а был еще, я не знаю, долго ли он просуществовал или был проект, был еще такой омнибус, то есть большое заведение на колесах, в котором были поставлены какие-то специальные печки, варился бульон и развозился по городу.
Иван Толстой: Кухня Армии спасения.
Вера Мильчина: Собственно Фабер по этому поводу и пишет, что если так пойдет, то не только будут развозить, но еще и по трубам. Потому что ему это было тоже немножко диковато, хотя он был европейский человек, но много служил в Германии тоже при дипломатической службе, в Германии такого не было. Это была изысканная жизнь чисто парижская.
Иван Толстой: Я не могу не заметить, как интересно: в русском языке слово «ресторан» заимствованное и не переводится, ресторан и ресторан, мы не задумываемся, какая этимология. А по-чешски он переводится: «ресторация» по-чешски, то есть восстановление реставрация своих сил.
Вера Мильчина: Кстати, в русском языке тоже было слово «ресторация», а по-французски это не переводится, это ложные друзья переводчика. Точно так же, как во французском языке не было слова «бельэтаж» в том употреблении, в котором у нас оно употребляется.
Иван Толстой: А как же было?
Вера Мильчина: Можно было сказать «прекрасный этаж», но этого никто не говорил. Слова эти есть: «бель» - прекрасный, «этаж» - этаж. Я это узнала, кстати, с удивлением, даже не поверила и полезла в словари проверять. У Проспера Мериме был кузен а ля мод де Бретань, непонятно, насколько он ему был родственник, Анри Мериме, который год прожил в России и написал потом эту книжку в 47 году. Она не самая яркая, но стоило бы ее перевести, кстати, было бы еще одно свидетельство о русской жизни. И он там пишет, есть такая, идея, что все прекрасно говорили по-французски, а он немножко оздоравливающий, не реставрирующий, а оздоравливающий душ не из бульона, а из холодной воды проливает на это представление…
Иван Толстой:Bouillonfroid.
Вера Мильчина: Вот именно. И он говорит, что прекрасно-то прекрасно, но только если здесь год проживете, как бы вам не испортить французский язык, потому что вы можете заразиться разными словами, которых нет во французском языке. И приводит немного, к сожалению, а так было бы бесценное свидетельство. И с бельэтаж я полезла, думаю: нет, соврал француз, как же без бельэтажа? Кстати, к вопросу о театре, знаете, откуда «ложа Бенуара»? Я тоже не знала. Это ванна. Они действительно похожи на ванну. Никогда в жизни не догадаешься. Но это отдельная тема, это игра слов русско-французских. Мы опять возвращаемся к Александру Ивановичу.
Иван Толстой: Так все-таки бельэтаж откуда, как было по-французски бельэтаж?
Вера Мильчина: Да никак, просто русские люди соединили два французских слова, и получилось так. Хорошо, что не получилось «ваш салоп». Знаете историю про «ваш салоп»?
Иван Толстой: Нет, про «ваш ридикюль» знаю, а про «ваш салоп» нет.
Вера Мильчина: Сейчас вы расскажете про «ваш ридикюль». «Ваш салоп» может быть анекдот, но анекдот, если не правдивый, то правдоподобный, который в воспоминаниях Дмитрия Николаевича Свербеева, такого русского мемуариста, описан, приурочен он к визиту госпожи де Сталь, замечательной писательницы, визит ее был вынужденный, она бежала от Наполеона как раз в 1812 году. Наполеон наступал с одной стороны, а она бежала с другой стороны. А он действительно сначала изгнал ее из Парижа, потом из Франции и готов был ее арестовать. Она приехала в Россию, и если верить анекдоту изложенному Свербеевым, когда она уходила, то слуга подавал ей, поскольку это было летом, то по-видимому, это было летнее пальто и говорил ей: «Ваш салоп». Но по-французски «ваш салоп» — это грязная корова. И она немножко удивилась такому не очень учтивому обращению, да еще от слуги. Я думаю, что это миф именно потому, что салоп что-то более плотное и зачем бы он ей среди лета подавал салоп. Может быть, это когда-то было с кем-то другим. Вообще очень похоже на мятлевские воспоминания.
Иван Толстой: Абсолютно да, или на примечания, которые должны были бы снабжать издание этого Мериме, другого, этого родственника.
Вера Мильчина: История сама по себе настолько забавная, я бы не поручилась за ее достоверность. А что с ридикюлем?
Иван Толстой: Это такой же литературный анекдот, только уже, кажется, начало ХХ века, хотя такие анекдоты переходят из одной эпохи в другую. Якобы Бальмонт бежит по Парижу за парижанкой, которая уронила свой ридикюль, и кричит ей: «Мадам, ваш ридикюль!». «Нелепая корова».
Иван Толстой: Кстати, ридикюль стало потом искаженное, а был он «ретикюль». Ридикюль — это смешно. Но это неправильная ослышка, которая потом вошла в язык, у нас в особенности и стало русским словом «ридикюль». Мы, видимо, никогда не придем к Александру Ивановичу.
Иван Толстой: До Александра Тургенева мы в течение нашей первой беседы так и не дошли и решили об этом прославленном русском человеке поговорить отдельно. А в завершении сегодняшней программы еще один отрывок из книги Веры Мильчиной «Париж в 18-14-1848 годах».
«Парижанки. Все образованные иностранцы, побывавшие в столице Франции, считали своим долгом особо остановиться на характеристике парижских женщин разных сословий, профессий и возрастов.
В начале 1840-х годов В.М.Строев писал о жительницах французской столицы, принадлежащих к высшему сословию:
«Парижанки делятся на несколько классов. Каждый класс имеет свою отличительную физиономию, свой особенный характер; на верхней ступеньке женской лестницы надо поставить дам Сен-Жерменского предместья. Это жены и дочери старинных, столбовых дворян, настоящие аристократки. Мужья и отцы их остались верными Бурбонам, не присягнули королю Филиппу. Они живут вне нынешнего придворного общества, не мешаются с другими сословиями и совершенно отделились от остального Парижа. Между ними следует искать истинной, прославленной французской грации и любезности. Они редко показываются на улицах и то в каретах; шелковое платье легитимистки никогда не встречается с синею июльскою блузой [блузы из грубой ткани, которые носили ремесленники]. Их можно видеть или познакомившись в их домах, для чего надобно пожертвовать всем остальным Парижем, или на выставках и продажах изделий, которые учреждаются ими для разных благотворительных целей. Тут они сами продают свои изделия и показываются толпе, сбирая деньги для разоренных пожарами, бурями, землетрясениями, наводнениями или политическими переворотами. Тщеславие примешивается к благотворительности. Они знают, что для них, для их глаз, ручек и ножек покупаются изделия втридорога. <…>Они живут всю зиму в Париже, а к 1 мая[день Святого Филиппа и тезоименитство короля] разлетаются, как пташки, по своим поместьям, чтобы не видать народных праздников».
Помимо представительниц старинных дворянских родов, - продолжает Вера Мильчина, - в Париже жили и аристократки, возвысившиеся сравнительно недавно. В их число входили аристократки «имперские», те, чьи мужья были возведены в княжеское или графское достоинство Наполеоном, и «июльские», поднявшиеся на вершину социальной лестницы только после 1830 года. Последнюю категорию парижских дам выдавал «первоначальный характер происхождения»: по словам Строева, «куда их ни посади, хоть в золотую карету, они все будут прежними добрыми мещанками (bourgeoises). На их фоне даже имперские княгини и графини выглядели уже прирожденными аристократками».
Так пишет в своей книге «Париж в 1814-1848 годах» Вера Мильчина. Книга выпущена московским издательством «Новое литературное обозрение». В следующий раз мы с Верой Аркадьевной условились подробнее поговорить об Александре Ивановиче Тургеневе.
Вера Аркадьевна Мильчина – историк русско-французских культурных связей, переводчик, комментатор, специалист, главным образом, по XIX веку, но не только. Вообще, книжное в мильчинской семье живет уже в трех, как минимум, поколениях: отец Аркадий Мильчин – известнейший книговед и издательский работник, сын Константин Мильчин – литературный критик. В доме, полном книг, приятно поговорить о книжной новинке Веры Аркадьевны. Книга «Париж в 1814-1848 годах: Повседневная жизнь» выпущена московским издательством Новое Литературное обозрение.
Когда в названии книжки видишь слово «Париж», особенно с подзаголовком «Повседневная жизнь», то современный глаз хочет предугадать содержание: это нечто, связанное с путеводителем по Парижу, с какими-то, очевидно, злачными историями, с Парижем развлекательным. Но у вас в название входят так же и даты: 1814-1848 годы. Даты, конечно, очень говорящие, но я не хочу предварять и отвечать за вас. Я хочу задать вам первый вопрос: что, собственно говоря, вы вкладываете в этот подзаголовок «повседневная жизнь» именно этих лет? Что это за годы для вас как для исследователя?
Вера Мильчина: Спасибо за вопрос. Вы знаете, даже забавно, что вы уже не первый, кто задаете этот вопрос. Мне казалось, с моей точки зрения личной, что это абсолютно естественно, потому что это та эпоха, которой я всю жизнь занимаюсь, и это тот случай, когда чем больше занимаешься, тем больше оказывается, что ты еще не знаешь и хочешь узнать. Поэтому для меня совершенно естественно, что именно эта эпоха, но для внешнего наблюдателя, конечно, период моих занятий не так важен.
Это действительно очень интересный период, потому что в это время Париж стал становиться таким городом или почти таким, каким мы привыкли его знать. Многие проблемы современного большого города, урбанистические, что называется, - что тесно, что по улице не пройти, пробки уже были, с другой стороны появляется общественный транспорт, омнибусы и потом железная дорога, которые были страшными новациями, появляются точки общественного питания, рестораны. Они появились, строго говоря, до этой эпохи, но расцвет — это именно это время.
Это время, когда Франция еще монархия, но она конституционная монархия, поэтому там есть парламент, и все проблемы, связанные с парламентом, с выборами депутатов, с подкупом депутатов, с подкупом избирателей — это все, разумеется, в мелком масштабе, если смотреть с нашей современной точки зрения, но это все уже начинается.
Поэтому мне кажется, что мой личный выбор эпохи, повторю, объясняется моими исследовательскими предпочтениями, он не так волюнтаристичен, как может показаться. Поэтому это должно быть, я думаю, интересно, я надеюсь, и другим людям.
А кроме того, на самом деле повседневная жизнь, если ее рассматривать в подробностях, я думаю, что в любую эпоху интересна. Я всегда так думаю: есть история, даже история, допустим, этого периода, она будет рассказывать про события исторические, она будет рассказывать про парламентскую историю, если есть парламент, но с другой точки зрения в историю не войдут мелочи — это будет как бы взгляд не в микроскоп.
А есть какие-то такие штуки, например, всякая история вам расскажет, сколько было депутатов таких воззрений, сяких воззрений, как распустили палату, как ее опять потом выбирали, но ни в какой истории не будет рассказано, как именно они голосовали. А они голосовали очень любопытно, даже редактор сначала меня переспросил: так ли это? Я сама этого не знала до того, как стала писать книгу. Каждому депутату выдавали черный шар и белый, и они должны были в одну урну опустить белый шар, но в другую опустить черный. Для чего? Для точности. Потом сверяли черные и белые.
Там были реакционеры, которые были за будущего короля Карла Х, который был старорежимный достаточно господин, те, которые были его сторонники, против более-менее прогрессивных проектов, бросали очень много черных шаров, и это назывались «сливы графа Дартуа», черные шары, которые они опускали в соответствующую урну для черных шаров. Такие штуки, их не прочтешь в политической истории, при том, что политическая история есть совершенно замечательная, там прочтешь много вещей, которые не прочтешь в книжках про быт.
Но если писать про повседневную историю, а это очень любопытно, есть какие-то вещи, которые только выхватишь из каких-то низовых описательных очерков, а в других про это не прочтешь, и даже непонятно, как искать.
Любая повседневная история, мне кажется, интересна. Я написала в самом начале, что мне хотелось ответить на вопрос: «как все было устроено»? И поставила все это в кавычки. А потом сама себя спросила: а почему, собственно, в кавычки? Это в принципе такой вопрос, когда мы думаем про прошлое, всегда интересно узнать, как это устроено. В каком-то смысле это путеводитель, но не по современному городу, а по прошлому.
У меня были совершенно замечательные предшественники, с которых я пыталась брать пример, их использовать, — это авторы, которых я переводила. Был такой автор «Альманаха гурманов», который я, слава богу, перевела и в том же издательстве «Новое литературное обозрение», в котором вышла книжка про Париж, его выпустила, у него самый настоящий путеводитель в 1803 году по парижским магазинам и ресторанам. Казалось бы, зачем нам знать, какие были рестораны в 1803 году? Но читатели подтвердили мое мнение, что если это написано вкусно(некоторые не любят, когда слово «вкусно» употребляется применительно к несъедобным вещам, но поскольку это «Альманах гурманов», то я думаю, что такая метафора оправдана), когда это написано остроумно, изящно, вкусно, то я думаю, что это интересно почитать. А для тех, кто немножко представляет себе географию Парижа современного, сравнить, как было и посмотреть, что осталось сейчас, что изменилось.
Иван Толстой: Да, и самое главное, - это не тот Париж, который мы увидим сегодня - это доосмановский Париж. И по нему, насколько я знаю, умел путешествовать сын Павла Елисеевича Щеголева, который знал тот старый Париж, и он водил русских эмигрантов и показывал, где было что. Я помню, что Александр Васильевич Бахрах восхищался, когда он встретился с Павлом Павловичем Щеголевым-младшим в Париже, и тот ходил и говорил: вот здесь на месте этого стояло в дореволюционную эпоху то-то и то-то. И был восхищен, что человек, приехавший из Советского Союза, знает Париж лучше него.
Прежде, чем двинемся дальше, я познакомлю вас с небольшим отрывком из книги моей собеседницы.
«Королевский двор. Хотя король Людовик XVIII долгие годы прожил в эмиграции, он оставался величайшим знатоком и любителем придворного этикета. За его соблюдением король тщательно следил всегда и везде: членам королевской семьи запрещалось в его присутствии обращаться друг к другу на «ты»; все должны были строго держать длительный траур по каждому умершему родственнику. Например, придворные герцога Беррийского(которого в 1820 году заколол шорник Лувель) ровно полгода носили только черную одежду, ездили в каретах, убранных черным сукном и т.д.
В вопросах соблюдения этикета у Людовика XVIII была единомышленница — его племянница герцогиня Ангулемская. Дочь короля Людовика XVI, казненного во время Революции, она с величайшим энтузиазмом принялась воскрешать придворный церемониал Версаля и даже проводила специальные изыскания на этот счет, поскольку не могла помнить версальскую жизнь во всех подробностях (в год взятия Бастилии ей было всего 11 лет).
О глубоком почтении герцогини Ангулемской к требованиям этикета можно судить по выразительному эпизоду, происшедшему в 1824 году; он приведен в воспоминаниях язвительной и наблюдательной мемуаристски графини де Буань и откомментирован современным историком Анной Мартен-Фюжье. Пока Людовик XVIII был жив, герцогиня стояла в этой придворной иерархии выше своего супруга(она - королевская дочь, он - лишь племянник короля). Хотя накануне их бракосочетания Людовик XVIII даровал племяннику титул «сына Франции»(который носили лишь королевские сыновья), при появлении обоих супругов во дворце привратник по-прежнему объявлял лишь о прибытии Madame(титул королевской дочери). Но после смерти Людовика XVIII королем стал его брат - отец герцога Ангулемского, а сам герцог сделался дофином - наследником королевского престола. Теперь в придворной иерархии герцогиня Ангулемская оказалась ниже своего супруга: ведь она была дочерью покойного короля, а он - сыном короля действующего. И потому, выходя из покоев Людовика XVIII, только что испустившего дух, герцогиня уступила дорогу мужу и сказала: «Проходите, господин дофин!» Искреннее и глубокое горе не заставило ее забыть о подобных тонкостях».
Итак, все-таки это умозрительный для нас Париж, это повседневный Париж, это путеводитель по этому городу - культурный, исторический, интеллектуальный. Как же он, собственно говоря, составлен, как построена эта книга?
Вера Мильчина: Если кто-то говорит, что она интересно написана, я очень радуюсь и думаю, что иногда надо что-то продумывать, а иногда получается, что приходит само собой. Я совершенно не думала, признаться, о стиле, чтобы у меня была какая-то концепция, как это надо написать. Потому что количество материалов о Париже как ученых статистических и тогдашних, и теперешних, и количество прекрасных, остроумных, подробных нраво- и бытоописательных очерков о Париже таково, что я могу себя сравнить с человеком, на которого валится огромный ворох всего, и его задача уцелеть, из-под этого вороха выбраться, что-то унеся с собой, и остаться в живых. Поэтому мне было, что называется, не до стиля.
Что касается ее построения, я просто рассказывала. Ее можно читать в принципе, там нет сюжета, там есть главы, которые про все стороны быта, которые мне казались любопытными.
Я сначала хотела сделать по-другому, более сложно рассказывать про пространство отдельно, про людей отдельно, про время отдельно. Но потом поняла, что это может быть усложнение, трудно отделить одно от другого. А если мы знаем, что в Париже был парламент, были то, что называется силы охраны порядка, был королевский двор, была светская жизнь, были магазины, были рестораны, был транспорт, была гигиена, была медицина, было образование, и чтобы обо всем этом рассказать коротенько, что называется… Потому что и так в книжке 940 страниц. Каждому из этих сюжетов посветить одну главу, а они естественно есть отсылки одна к другой, где очень нужно, я писала подробнее в главе 12. Вот так она и устроена. И, в принципе, мне было очень приятно слышать комплимент, когда меня спрашивают, я говорю, что скорее компиляция, а Майя Кучерская написала прекрасную рецензию в газете «Ведомости». Она потом написала в письме, что вы напрасно говорите, что это компиляция, — это не компиляция, а справочник. Но это, конечно, повышение, я сама не решилась бы так сказать.
Строго говоря, справочник должен быть немножко по-другому устроен, у него, видимо, должно быть больше указателей. У меня есть указатель топонимов, потому что я считаю, что для старого Парижа невозможно писать «рюдюВьёКоломбье»: если так писать русскими буквами, то нельзя произнести по-французски. Мы же знаем все, что Улицу старой голубятни писали в классическом переводе «Трех мушкетеров», но это можно распространить не на одну Улицу старой голубятни.
Чтобы люди могли отыскать эти топонимы на карте Парижа, там есть список улиц в переводах и как они звучат по-французски. Это список, а не указатель со страницами. Для справочника может быть, нужно было делать более занудно, но зато так ее можно читать. Поэтому иногда спрашивают: а почему там нет ссылок? Там есть библиография в конце книги, но нет ссылок внизу страницы. Если бы там были ссылки внизу страницы, они бы занимали половину каждой страницы, и это было бы может быть полезно для меня самой, только читать было бы невозможно. А я все-таки хотела, чтобы это была книга для чтения. Я раньше старалась, чтобы это было с большим аппаратом, но здесь не всякому читателю нужен аппарат. Поэтому она устроена достаточно волюнтаристски. Там есть подробное оглавление. И с тем, что в старину называлось резюме, то есть коротенькие подзаголовки в каждой главе. Поэтому в принципе тот, кто захочет узнать, про что там, он может почитать оглавление и примерно понять, про что говорится в каждой главе, что в главе про транспорт есть фиакры и кабриолеты, и омнибусы, и пароходы, и железная дорога, даже почта и телеграф, поскольку это тоже средства сообщения.
Иван Толстой: Книга написана исследователем, писателем, живущим в России, в Москве.
Вера Мильчина: Я не писатель. Я пишу, но я не писатель. Я пишущий автор.
Иван Толстой: На Радио Свобода (в 50 годы мы назывались Освобождение), когда нанимались сотрудники, они делились на инженеров (техников) и на писателей. Всякий, кто что-то пишет, - он райтер хотя бы в этом смысле.
Так вот, довольно очевидно, что у автора, у Веры Мильчиной, есть какой-то свой, не скажу московоцентричный, но, может быть, нашецентричный, тутошный взгляд на все происходящее. В конце концов, у вас опыта российского больше, чем опыта французского, — это совершенно неизбежно. Можно ли в этой книге заметить, что светит таким русским, московским взглядом, что подсвечивает эту тему, эти годы, что вас интересовало как русского пишущего?
Вера Мильчина: Вы знаете, я отвечу, как мне это свойственно, издалека. Может быть, потом приду к тому, о чем вы спрашиваете. Тут есть некоторое ответвление сюжета. Я, конечно, русский автор, я много брала у французов, но в этой книге есть некоторый пласт, который французам неизвестен или менее известен, французам французским, не русистам, — это всяческие воспоминания русских людей о Париже. Моя любимая книжка, был такой Владимир Михайлович Строев, он был журналист, печатался в «Северной пчеле», литератор, он побывал на мое счастье в Париже в 1838-39 году. Это прекрасная книжка, я ее разобрала на цитаты почти всю, все, что можно было оттуда взять. Потому что замечательным русским языком чуточку станинным, но читабельным описан парижский быт, но глазами русского.
Тут есть еще другой аспект: в каком-то смысле, я не хочу, чтобы это выглядело, что я хвастаюсь, я говорю не про себя лично, а вообще про исследователей, которые занимаются периодом каким-то на основе источников русских, французских, больше даже французских. В каких-то случаях получается, что мы знаем чуть больше, чем французские французы, но которые не историки. С французским историком в Париже я, конечно, тягаться побоялась бы. Но просто француз, мы с ним не только на равных, может быть, я знаю что-то больше.
Приведу парочку примеров, они довольно забавные в том смысле, что дает знание истории. Я зимой познакомилась с одним господином, он меня пригласил прочесть лекцию, раньше я с ним никогда не виделась, у него семинар по истории жандармерии. Как выяснилось, для нас жандармы — это и Третье отделение, и все на свете. Бенкендорф был жандармом, но он был и шефом Третьего отделения, две организации в одном, но занимались разным. А там жандармы сами по себе. Выяснилось, что его интересуют только жандармы. Но потом мы разговорились, и я спросила его, чем он занимался раньше. И выяснилось очень смешное, что он начинал свою научную деятельность с исследования детских садов и детских приютов.
Иван Толстой: Правильно, все пороки от детства идут.
Вера Мильчина: Перешел плавно к жандармам. Была такая маркиза Пасторе. Он явно думал, что говорит мне, как будто мне сказали бы про какого-то китайского деятеля средних веков. Я говорю: «Кто же не знает маркизу де Пасторе, конечно, она...», и коротенько про нее, рассказала. Я про нее знала, потому что у меня был и есть мой персональный бинокль в этот мир — это Александр Иванович Тургенев, который был замечательным хроникером французской жизни, потому что он прожил почти 20 лет в Париже, и он один из тех кого я там цитирую с удовольствием огромным, потому что он был вхож всюду. Про него сказал потом в некрологе Федор Глинка: он всем был как-то свой. Так он всем как-то был свой и в России, и во Франции. И он был вхож и во дворец, и в салоны, и в архивы. Он был посредником, медиатором между двумя культурами. Допустим, французам он рассказывал про Россию или русским рассказывал про Францию. Он французам рассказывал про французское.
Есть такой смешной эпизод: приехал некоторый немецкий историк права (он описывает это сам), едет в кабриолете и вдруг кто-то кричит ему: «Господин Ганс, господин Ганс!». «Это, - пишет этот немец, - был Александр Иванович Тургенев, который сразу рассказал мне все, что сейчас интересного происходит в жизни Франции и Парижа». То есть нужно было этому немцу в Париже встретить Александра Ивановича Тургенева, чтобы он рассказал ему все, что происходит во Франции.
Я, конечно, с Тургеневым тягаться не могу, но я очень многое знаю благодаря тому, что я комментировала Тургенева. А комментировать Тургенева - я не одна, этим занимается Александр Львович Осповат, этим занимается в Питере Константин Маркович Азадовский и Екатерина Олеговна Ларионова, но она занимается более ранним Тургеневым, русским. Но комментировать Тургенева — это значит, что письмо две страницы, а комментарий не самый полный, но все-таки пристойный — это шесть с половиной страниц, причем петита, а тургеневский текст крупным шрифтом. Поэтому благодаря Тургеневу я знаю много разного, чего может быть, не знают французы.
Я приводила пример, два даже примера, но они мне очень нравятся. Сейчас в Париже больше округов, а тогда Париж делился на 12 округов. И было такое выражение «замужем в 13 округе». Это означало, что куртизанка, она вовсе не замужем. Но когда я упомянула об этом в беседе с коллегой(это коллега, который не занимается французской историей, я даже забыла, кто это, видимо, это был какой-то русист, специалист по 20 веку), он даже сначала не поверил: да, правда? Я что, знаю так хорошо, сколько было частей в Москве в 18 веке? Нет, я для этого должна посмотреть в какую-то книжку.
Или у меня была с французом чистокровным большая дискуссия о том, что такое фланёр, какая разница между фланёром и зевакой? Я знаю из французских текстов.
Иван Толстой: Фланёр — это волокита, по-видимому?
Вера Мильчина: Нет, ни в коем случае. Фланёр — это прогуливающийся. Но он отличается от зеваки тем, что зевака несколько ниже уровнем. Зевака — это простонародный гуляльщик, который ходит, есть много цитат в книжке по этому поводу.
Кстати, о том, что это был не тот Париж, который мы сейчас знаем. Вот Елисейские поля, мы все рождены и выросли с тем, даже кто не был в Париже, что это такая роскошная улица.прекрасные магазины. Это не всегда было, не родились Елисейские поля Елисейскими полями. Это был еще даже в 30 годы 19 века, в ту эпоху, о которой я пишу, это был, в сущности, парк, даже не улица, а, скорее, дорога, которая вела к заставе Этуаль, где только в 36 году поставили арку, арку Звезды, ее строили довольно долго, но она была открыта только в 1836 году. Там были всякие развлекательные ярмарочные заведения, там лазили по намазанному салом шесту, чтобы приз сорвать. Там в 1814 году, когда пришли союзники, которые воевали с Наполеоном, вообще англичане сушили белье на деревьях, потому что они там стояли.
Иван Толстой: И русские стояли лагерем.
Вера Мильчина: Но еще даже в 30 годы это была непролазная грязь, есть соответствующие свидетельства. И это были не те Елисейские поля. На них ходили зеваки, которые, открывши рот, наблюдали. Это был город, с одной стороны, роскошный и в этом смысле очень современный, а, с другой стороны, только в 1829 или 1828 году королевским указом отменили во время каких-либо празднеств(королевских именин) раздачу продовольствия народу. То есть, бросали в толпу какие-то булочки, и была дикая из-за этого свалка, драка и членовредительство. И поэтому, чтобы они не схватывались друг с другом, это отменили в 1829 году. Оказывается, тут такие изысканные вещи, Стендаль пишет «Красное и черное», а там дерутся из-за булочек.
Это я все говорю к тому, что этот зевака, ротозей, который там смотрит, он посмотрит и дальше пойдет в свою лавочку или мастерскую трудиться. А фланёр — это тот, который имеет достаточно средств, чтобы ничего не делать, и он гуляет, он не денди, а, может, и денди — он наблюдатель. Он может потом об этом написать, но может и не написать. Он бескорыстный, искусство для искусства, он прогуливается и впитывает в себя городские впечатления. И фланёр — явление чисто парижское, потому что где тамв провинциальном городе, собственно, прогуливаться и что там, собственно, видеть.
А вот в Париже по Бульвару итальянцев, который был самое модное место, но не весь Бульвар итальянцев, а только одна его сторона, Бальзак пишет, что никакому модному человеку даже в голову бы не пришло пройтись по другой стороне, потому что она считалась абсолютно никому не интересной, а вот эта модная сторона, а на этой модной стороне был еще маленький кусочек, который назывался Гентский бульвар, в который во время «ста дней» сбежал король Людовик XVIII, вот этот Гентский бульвар(не всегда был период, когда он так назывался), он был самый модный даже на этом модном Итальянском бульваре, вот там фланёр прогуливается и наблюдает. Конечно, фланёр не будет прогуливаться по ярмарке, там, где по шесту намазанному забираются за призом. Это для него слишком простонародное и пошлое.
Иван Толстой: Фланёр - это тот, который, придя в гостиную, становится козёром.
Вера Мильчина: Да, и об этом он болтает и беседует. Так вот, мы с этим французом вступили в дискуссию, и он меня уверял, что фланёр — это ротозей, а баду - это такой высокий прогуливающийся. Он француз чистокровный, а я из Москвы приехала, он очень милый человек, и я надеюсь, что он на меня не обиделся, я твердо знала, но я потом еще раз посмотрела, есть масса очерков.
В это время, в 1830 годы и в 1840-е была страшно развита литература о Париже, разные очерки о разных типах парижских и разных сторонах парижской жизни, есть несколько очерков, посвященных фланёрам, и там черным по белому, потом это перешло к Бодлеру, и Бальзак об этом писал, что собственно такое фланёр.
Это я так сложно отвечаю на ваш вопрос о русской точке зрения. Есть русская точка зрения, а есть историческая точка зрения. И в этом смысле чтение исторических книжек, исторические книжки — это те, которые написаны в ту эпоху, в данном случае, оно помогает. Я вспомню еще раз Александра Ивановича, он очень любил в силу того, что он был в самом высоком смысле слова космополит, поэтому очень любил слова Карамзина, которого вообще считал своим учителем, что нужно быть людьми, а не славянами. В этом смысле, по-французски было такое выражение «литературная республика». Когда мы с французскими исследователями, когда прекращаются вопросы «а как там в Москве?» или, если я приезжаю в Париж, «а какая там температура?» и прочее, и вдруг устанавливается, не всегда, кстати, устанавливается, но вдруг возникает момент, что мы можем разговаривать в каком-то другом пространстве «литературной республики» о каких-то вещах, я не скажу на равных, но все-таки с каким-то приближением, - я очень это люблю, потому что это дает нам надежду, что бывают ситуации, когда можно быть людьми, а не славянами, французами и все прочее, хотя мы остаемся теми, кем мы родились.
А что касается русской точки зрения в этой книжке, я уже немножко сказала. Там есть описание этого парижского быта с русской точки зрения, как всегда двунаправленное, оно интересно для того, чтобы понять, что такое Париж, но одновременно очень интересно для того, чтобы понять, что такое Россия тогдашняя. Я уже не говорю о том, что в России тоже были салоны, но это не были политические салоны, потому что, собственно, не было той политической жизни, которую можно было бы обсуждать. И это отмечали, естественно, те, кто приезжали сюда. Но когда приезжали туда наши, видимо, у них срабатывали какие-то компенсаторные механизмы, потому что вдруг про какой-то роскошный посольский особняк (прекрасный, богатый, и там очень важно было освещение, сколько свечей затрачено, - потому что газовое освещение входило, начиная с 30 годов, но было не везде; поэтому момент, что очень хорошо освещено — это был самый шик), так вот вдруг оказывается, что этот самый английский посольский особняк, о котором все пишут, все наблюдатели, что это самая роскошь, вдруг для Андрея Николаевича Карамзина, сына историка, оказывается каким-то достаточно бедным и тесным. Я его очень люблю, там есть прекрасные описания, но думаю, что тут он чуть-чуть преувеличил. То есть был какой-то русский наблюдатель, который так решил принизить английский особняк.
Но есть, например, свидетельство Герцена — это 1847 год, он описывает французских слуг, что такое французский слуга сравнительно с нашим. А что такое наш слуга? Это крепостной, поэтому какие у него могут быть требования и особые воззрения. То есть, они, может быть, есть, но их никто слушать не станет. А французский слуга, пишет Герцен, только что приехавший из России, он работает столько, на сколько он подрядился, а потом он обязательно почитает газету. Если ему надо почитать газету, то он ее почитает. Французский слуга - это человек с чувством собственного достоинства, которым нельзя так помыкать, как русским. Французу это невдомек, потому что он не знает ничего другого. А русский человек, особенно свежеприехавший из России, ему это, как говорится, завсегда видать. Вот такие вещи, что называется, возникают на стыке двух культур.
А кроме того, я старалась много включать кусков, я сама переводила, как правило, из Бальзака я не стала переводить заново, но это описательные очерки, и там есть описание парижского дня, описание того, как можно в Париже провести день на улице, не пересекая порога ни одного бытового заведения, ни ресторана, ни кафе, ни театра, никуда не заходя, можно и посмотреть, и поучиться, и поесть, и выпить, и почитать газету, все не пересекая порога ни одного дома. Такой очерк, мне так хотелось его перевести, я его перевела. Потому что, мне кажется, конечно, там есть немножко художественное преувеличение.
Иван Толстой: Это бальзаковский очерк?
Вера Мильчина: Нет, это были авторы, которые мало кому говорят, имени одного из них имени во Французской национальной библиотеке. Они написали такую книжку в 1828 году - «Новые картины Парижа». Вы еще меня спросили, какие там главы, вообще был некоторый реестр глав, о чем нужно писать о Париже в эту эпоху. Я не полностью ему следовала, но есть такие темы. Кафе, магазины, прогулки. Это прелестная книжка - «Новые картины Парижа», а потом был многотомный сборникмногих авторов «Новая картина Парижа». Но разница не только в названии, что где-то множественное число, а где-то единственное, 28-го года книжка - это видно, она более старорежимная и авторы более пожилые, она более архаическая. И Париж, была разница с 28-го года по 35-й. Книга 35-го года, видно, что люди более молодые, они считают, что больше иногда нужно какой-то статистики вводить и каких-то научных сведений. 28-го года книжка в самом высоком смысле козери, болтовня письменная - это такие зарисовки, иногда смешные. Но, мне кажется, пусть они проигрывают в чем-то, в какой-то, может быть, точности в смысле не то, что проигрывают, но пусть они немножко преувеличены, но зато они имеют перед всеми учеными, даже самыми прекрасными современными то преимущество, что они жили тогда и видели это своими глазами. И поэтому, естественно, это не значит, что нужно оставаться только при них и только при непроверенных анекдотах, нужно какой-то баланс соблюдать, но мне хотелось, чтобы были такие вкрапления.
И вот я их переводила, а Бальзака цитировала в тех переводах, которые есть. Но при этом, когда ты вступаешь на почву русского очерка, написанного на натуральном русском языке, то ты как бы отдыхаешь душой, в каком-то смысле ни за что не отвечаешь. Я цитирую. А там же видно одновременно по этим отрывкам, как менялся русский язык и как менялся образ автора лингвистический.
Там есть в начале, был некто Михаил Михайлович Петров, он был просто военный, он попал в 14 году, как многие русские люди, с армией в Париж и оставил свои воспоминания об этом, прямо по свежим следам, видимо, написанные, и они опубликованы. Видно, что человек культуры 18 века, там такой текст русский, что даже потом меня корректор переспрашивала, я сама шла, наверное, в пятый раз проверять, что там действительно так написано. Я сейчас не помню наизусть, не буду приводить примеры. Это немножко странный, тяжеловесный русский язык, но он тоже прекрасный, потому что, во-первых, это дает представление, там через язык все видно, какой обстоятельный человек, который, видимо, был в этот момент не 18-летний юноша, очень добропорядочный. Там был ботанический сад и при нем был естествоиспытательский музей, где были выставлены всякие модрепоры, например. Поди пойми, что такое модрепоры, какие-то, по-моему, это водоросли или ракушки. Грешным делом я проверяла и у меня написано в квадратных скобках, что это такое, но так это не очевидно, надо смотреть в словарь. Он это все описывает подробнейшим образом, что выставлено в этом музее. Это меня от необходимости, у меня есть глава про изобразительное искусство и музеи, а музеи были не только художественные, но и такие тоже. И выставки были разные, включая катакомбы, тоже были своего рода музеи, спускались под землю и смотрели.
Иван Толстой: Те самые на Данфер?
Вера Мильчина: Те самые, да. Потому что старинное кладбище, например, которое было в самом центре правобережного Парижа, невинноубиенных, его как раз в конце 18 века - в начале 19 перенесли туда, и этот квартал на левом берегу немножко весь на костях. Там, с одной стороны, тоже была антисанитария, кто-то якобы в них потерялся, власти хотели закрыть. А жители района не хотели, чтобы закрывали, потому что для них это было очень выгодно. Приходили люди, соответственно, и что-то покупали по ходу дела, какие-то булочки, пирожки, и они хотели, чтобы эти катакомбы оставались. Это тоже музей.Естественно-исторический музей за меня сделал Михаил Михайлович Петров работу. Таким образом, когда русских людей цитируешь, то это очень приятно с точки зрения чисто лингвистической, попадаешь на твердую почву.
Иван Толстой: Еще один отрывок из книги моей собеседницы.
«Парламент. (…) После 1830 года, когда Луи-Филипп занял престол по приглашению и с согласия депутатов, церемония открытия парламентской сессии изменилась: теперь не депутаты и пэры приезжали «на поклон» к королю в его дворец, а король прибывал в палату депутатов. Русский путешественник Николай Сергеевич Всеволожский, имевший билет в ложу министров, а иногда посещавший и ложу дипломатического корпуса, подробно описывает торжественную процедуру открытия сессии 27 декабря 1836 года(омраченную покушением на жизнь короля, которое произошло в тот же день утром.
«Я приехал рано, чтобы занять повыгоднее место, в первом ряду. Депутатов в зале было еще немного; они оставались в других комнатах; но ложи были уже довольно полны. Скоро приехала Королева и заняла свою ложу, против приготовленного королю трона на президентском месте. С ними были герцог Омальский и герцог Монапансьерский, меньшие сыновья ее, сестра Короля и дочери его. Тотчас по прибытии королевы зала начала наполняться.Пэры Франции занимали свои места по правую сторону залы, депутаты - по левую; скоро раздался гром пушек: это означало, что Король вышел из дворца и шествие началось. Войско было расставлено от самого дворца до палаты депутатов, по обе стороны улицы. Вдруг заметил я волнение в зале: депутаты вставали с своих мест, подходили друг к другу, шептались; некоторые поспешно выходили из залы: так же и пэры Франции. Тут вошел в Королевину ложу адъютант Его Величества. Королева и Принцессы стали плакать, но не покидали своих мест. Скоро раздался говор, что в Короля стреляли, но что он остался невредим [стрелял в короля республиканец Менье; он промахнулся, и пуля всего лишь разбила одно из окон кареты]. Минут через пять показались, с левой стороны залы, герольды; за ними шли министры, президент, секретари собрания и наконец показался Король. За ним шли два старших сына его, герцоги Орлеанский и Немурский, маршалы, адъютанты и свита. Зала мгновенно огласилась криками: «Да здравствует Король!». Государь встал на свое место, благодарил, кажется с чувством, кланялся на все стороны: крики не прекращались, а беспрестанно усиливались. Король несколько раз начинал говорить, но это было невозможно. Никогда еще восторг и изъявление к нему преданности не выражались так сильно! Король беспрестанно кланялся. Наконец крики приумолкли, и он успел сказать, что вполне чувствует народное участие и благодарит за изъявление его. Но он ни слова не говорил о злодейском покушении. Сел на трон и накрылся[надел головной убор]. Герцог Орлеанский сел по правую, а Немурский по левую его сторону; министры и президент поместились на скамейках ниже трона, а маршалы на приготовленных для них местах. Тогда канцлер возвестил пэрам и депутатам, что они могут садиться. Я заметил, что Король был несколько бледен, взволнован, тронут; но твердость ни на минуту не оставила его, и он произнес речь свою внятно, твердо и без малейшей торопливости. <…>По окончании королевской речи опять начали кричать: «ViveleRoi!». Король опять стал на все стороны кланяться. Тут подошел к трону канцлер и, приняв королевское повеление, обратился к депутатам и пэрам и объявил им, что палаты открыты. Тотчас после этого Король встал и прежним порядком вышел из собрания».
Это был отрывок из книги Веры Мильчиной «Париж в 1814-1848 годах», выпущенной издательством «Новое литературное обозрение». Продолжаем разговор с автором. Вера Аркадьевна, у меня так и сидит в памяти, что мы, кажется, так и не закончили сюжет об этой маркизе, о которой вы заговорили с французом.
Вера Мильчина: Оказалось, что я эту маркизу прекрасно знаю, потому что про нее писал Александр Иванович Тургенев. С французами мне каждый раз приходится объяснять, что это не великий Иван Тургенев — это другой Тургенев. Я даже однажды употребила выражение по-французскиcousindeBretagne, как у нас «седьмая вода на киселе». Я его знала откуда-то, я же перевожу тексты 19 века, а его уже современные люди знают, но не употребляют. Французский слушатель был очень поражен, откуда оно у меня взялось. Он действительно был Тургенев Александра Иванович, эта ветвь Тургеневых с Иваном Сергеевичем, но они, может быть, на уровне совсем давних предков родня, но в реальности 19 века они совершенно были не с родни.
Иван Толстой:Семевский в статье в Брокгаузе и Ефроне пишет, что они были убеждены, что они родня, но никаких свидетельств тому не имеется.
Вера Мильчина: Александр Иванович родня Петру Тургеневу, которого казнили при Лжедмитрии, но это тоже, кажется, однофамилец. Я не специалист по русской генеалогии, тут даже врать не буду. Но, во всяком случае, поскольку французы очень хорошо знают Ивана Тургенева, но, как правило, не знают Александра Ивановича, да его и у нас не всякий знает, мне всегда приходится пояснять, что он - это не тот. Этот специалист-жандармовед, скажем так, он, конечно, удивился, что я знаю маркизу. Не надо преувеличивать степень подробностей моих знаний об этой маркизе. Я про нее знала, потому что Александр Иванович был еще и филантроп, он ездил на Воробьевы горы, оттуда отправляли каторжников, он им помогал деньгами, хлопотал, если можно каких-то крепостных попытаться освободить. И когда его упрекали друзья за то, что это лицемерие, они преступники, а есть другие бедные люди, которые не преступники, он говорил: задругих найдутся заступники, а за этих никто не заступится. Кстати, он умер, потому что простудился на Воробьевых горах, и эта болезнь его доконала. Но дело не в этом, а том, что он чувствителен и страшно интересовался всеми этими проблемами.
А с маркизой было дело так: она была человеколюбивая и пыталась сразу после Французской революции насадить приюты, чтобы было работающим матерям бедным где оставлять детей. И никак ее во Франции никто не поддержал, а поддержали ее английские квакеры, и в Англии это все развилось. И она второй раз попробовала, завезла это из Англии, и второй раз уже получилось. Поэтому она считается покровительницей введения детских приютов в Париже, а в 1830-е годы это было развито, началось где-то в середине 1820-х годов. И Александр Иванович, естественно, ее несколько раз упоминает.
Был еще такой философ и филантроп, который с этой маркизой был в отношениях, много помогал этому, в частности, его Александр Иванович хорошо знал, с ним переписывался. И когда этот француз, тоже не самый известный человек, я повторяю, я бы про них ничего не знала, но поскольку есть Александр Иванович, я знаю и про них тоже. Поэтому мне пришлось французу сказать, что да, они мне более-менее известны. Но это все благодаря Александру Ивановичу.
Кстати, о деталях, может быть, их можно узнать не только у Александра Ивановича, я сейчас обдумываю наш с вами разговор, я поняла, что есть довольно любопытная тема парижского бульона, как это ни смешно. И вот это, я продолжаю свою мысль о деталях, которых не узнаешь или почти не узнаешь из большой истории, хотя повторяю, они страшно важны, и я их люблю читать.
Пишет Александр Иванович в своем дневнике, он впервые приехал в Париж в конце 1825 года. И ведет свой дневник, который Максим Гиллельсон, царство ему небесное и спасибо огромное, потому что он был пионером в наше время - издал в Литпамятниках некоторые парижские корреспонденцииА.И.Тургенева, хотя, на самом деле, писем у него гораздо больше очень интересных. И вот этот дневник 1825-26 года, и там среди прочего говорится о рутине королевского двора, что Людовик XIII, мы знаем - «Три мушкетера», XVII век, - однажды захотел чашку бульона. И с тех пор в распорядок королевского двора, в меню внесли бульон. А пишется это при Людовике XVIII, он был подагрик, был больной, ему бульон был совершенно ни к чему по соображениям здоровья. Но бульона чашка, хороший бульон все равно остается в королевском распорядке, а выпивает его камердинер.
Вот этот бульон, а с бульоном есть разные сюжеты, потому что с бульона начались парижские рестораны, потому что слово «ресторан» - укрепляющий, сначала те, из которых развились рестораны, они имели привилегию, разрешение торговать бульоном, мясом и яйцами, тем, что укрепляет силу и здоровье. А потом они постепенно расширили меню и стали теми ресторанами, которые мы знаем, ресторанами с меню постепенно развились. Этимология такая: был бульон в конце XVII века, настоящее употребление получил после революции, потому что(это подробно описано в «Альманахе гурманов») очень много поваров у богатых людей, но богатые люди или эмигрировали, или им отрубили голову, повара оказались на улице без работы и потом еще долгое время своих хозяев не могли обрести. И они тогда стали заводить заведения, где готовили все то роскошное, что они умели готовить, в большом количестве, потому что там было не одно блюдо.
Иван Толстой:Vivelarevolutionfrancaise, иначе не было бы ресторанов.
Вера Мильчина: Это вы сказали, я этого не говорила. В ту эпоху, о которой я пишу, уже были такие заведения, которые, как сейчас пиццу, бульон отправляли по заказу. В частности, в Палату депутатов, там была специальная фирма, которая была уполномочена, чтобы они немножко подкрепились во время заседания. И один русский, он был русский подданный, а вообще немец по фамилии Фабер, франкоязычный немец, русский подданный, у него такой любопытный текст 29-го года, он был близок к дипломатической службе, и это дипломатическая записка, как они часто писали, общее описание морального и физического облика города, в основном морального, конечно. У него есть такая записка 29 года, и он там пишет, что скоро, если так пойдет дело, бульон начнут подавать по трубам, как газ. Бульон по трубам не стали подавать, но развозка бульона была.
Иван Толстой: Гениальная перспектива.
Вера Мильчина: И была еще не только развозка бульона, а был еще, я не знаю, долго ли он просуществовал или был проект, был еще такой омнибус, то есть большое заведение на колесах, в котором были поставлены какие-то специальные печки, варился бульон и развозился по городу.
Иван Толстой: Кухня Армии спасения.
Вера Мильчина: Собственно Фабер по этому поводу и пишет, что если так пойдет, то не только будут развозить, но еще и по трубам. Потому что ему это было тоже немножко диковато, хотя он был европейский человек, но много служил в Германии тоже при дипломатической службе, в Германии такого не было. Это была изысканная жизнь чисто парижская.
Иван Толстой: Я не могу не заметить, как интересно: в русском языке слово «ресторан» заимствованное и не переводится, ресторан и ресторан, мы не задумываемся, какая этимология. А по-чешски он переводится: «ресторация» по-чешски, то есть восстановление реставрация своих сил.
Вера Мильчина: Кстати, в русском языке тоже было слово «ресторация», а по-французски это не переводится, это ложные друзья переводчика. Точно так же, как во французском языке не было слова «бельэтаж» в том употреблении, в котором у нас оно употребляется.
Иван Толстой: А как же было?
Вера Мильчина: Можно было сказать «прекрасный этаж», но этого никто не говорил. Слова эти есть: «бель» - прекрасный, «этаж» - этаж. Я это узнала, кстати, с удивлением, даже не поверила и полезла в словари проверять. У Проспера Мериме был кузен а ля мод де Бретань, непонятно, насколько он ему был родственник, Анри Мериме, который год прожил в России и написал потом эту книжку в 47 году. Она не самая яркая, но стоило бы ее перевести, кстати, было бы еще одно свидетельство о русской жизни. И он там пишет, есть такая, идея, что все прекрасно говорили по-французски, а он немножко оздоравливающий, не реставрирующий, а оздоравливающий душ не из бульона, а из холодной воды проливает на это представление…
Иван Толстой:Bouillonfroid.
Вера Мильчина: Вот именно. И он говорит, что прекрасно-то прекрасно, но только если здесь год проживете, как бы вам не испортить французский язык, потому что вы можете заразиться разными словами, которых нет во французском языке. И приводит немного, к сожалению, а так было бы бесценное свидетельство. И с бельэтаж я полезла, думаю: нет, соврал француз, как же без бельэтажа? Кстати, к вопросу о театре, знаете, откуда «ложа Бенуара»? Я тоже не знала. Это ванна. Они действительно похожи на ванну. Никогда в жизни не догадаешься. Но это отдельная тема, это игра слов русско-французских. Мы опять возвращаемся к Александру Ивановичу.
Иван Толстой: Так все-таки бельэтаж откуда, как было по-французски бельэтаж?
Вера Мильчина: Да никак, просто русские люди соединили два французских слова, и получилось так. Хорошо, что не получилось «ваш салоп». Знаете историю про «ваш салоп»?
Иван Толстой: Нет, про «ваш ридикюль» знаю, а про «ваш салоп» нет.
Вера Мильчина: Сейчас вы расскажете про «ваш ридикюль». «Ваш салоп» может быть анекдот, но анекдот, если не правдивый, то правдоподобный, который в воспоминаниях Дмитрия Николаевича Свербеева, такого русского мемуариста, описан, приурочен он к визиту госпожи де Сталь, замечательной писательницы, визит ее был вынужденный, она бежала от Наполеона как раз в 1812 году. Наполеон наступал с одной стороны, а она бежала с другой стороны. А он действительно сначала изгнал ее из Парижа, потом из Франции и готов был ее арестовать. Она приехала в Россию, и если верить анекдоту изложенному Свербеевым, когда она уходила, то слуга подавал ей, поскольку это было летом, то по-видимому, это было летнее пальто и говорил ей: «Ваш салоп». Но по-французски «ваш салоп» — это грязная корова. И она немножко удивилась такому не очень учтивому обращению, да еще от слуги. Я думаю, что это миф именно потому, что салоп что-то более плотное и зачем бы он ей среди лета подавал салоп. Может быть, это когда-то было с кем-то другим. Вообще очень похоже на мятлевские воспоминания.
Иван Толстой: Абсолютно да, или на примечания, которые должны были бы снабжать издание этого Мериме, другого, этого родственника.
Вера Мильчина: История сама по себе настолько забавная, я бы не поручилась за ее достоверность. А что с ридикюлем?
Иван Толстой: Это такой же литературный анекдот, только уже, кажется, начало ХХ века, хотя такие анекдоты переходят из одной эпохи в другую. Якобы Бальмонт бежит по Парижу за парижанкой, которая уронила свой ридикюль, и кричит ей: «Мадам, ваш ридикюль!». «Нелепая корова».
Иван Толстой: Кстати, ридикюль стало потом искаженное, а был он «ретикюль». Ридикюль — это смешно. Но это неправильная ослышка, которая потом вошла в язык, у нас в особенности и стало русским словом «ридикюль». Мы, видимо, никогда не придем к Александру Ивановичу.
Иван Толстой: До Александра Тургенева мы в течение нашей первой беседы так и не дошли и решили об этом прославленном русском человеке поговорить отдельно. А в завершении сегодняшней программы еще один отрывок из книги Веры Мильчиной «Париж в 18-14-1848 годах».
«Парижанки. Все образованные иностранцы, побывавшие в столице Франции, считали своим долгом особо остановиться на характеристике парижских женщин разных сословий, профессий и возрастов.
В начале 1840-х годов В.М.Строев писал о жительницах французской столицы, принадлежащих к высшему сословию:
«Парижанки делятся на несколько классов. Каждый класс имеет свою отличительную физиономию, свой особенный характер; на верхней ступеньке женской лестницы надо поставить дам Сен-Жерменского предместья. Это жены и дочери старинных, столбовых дворян, настоящие аристократки. Мужья и отцы их остались верными Бурбонам, не присягнули королю Филиппу. Они живут вне нынешнего придворного общества, не мешаются с другими сословиями и совершенно отделились от остального Парижа. Между ними следует искать истинной, прославленной французской грации и любезности. Они редко показываются на улицах и то в каретах; шелковое платье легитимистки никогда не встречается с синею июльскою блузой [блузы из грубой ткани, которые носили ремесленники]. Их можно видеть или познакомившись в их домах, для чего надобно пожертвовать всем остальным Парижем, или на выставках и продажах изделий, которые учреждаются ими для разных благотворительных целей. Тут они сами продают свои изделия и показываются толпе, сбирая деньги для разоренных пожарами, бурями, землетрясениями, наводнениями или политическими переворотами. Тщеславие примешивается к благотворительности. Они знают, что для них, для их глаз, ручек и ножек покупаются изделия втридорога. <…>Они живут всю зиму в Париже, а к 1 мая[день Святого Филиппа и тезоименитство короля] разлетаются, как пташки, по своим поместьям, чтобы не видать народных праздников».
Помимо представительниц старинных дворянских родов, - продолжает Вера Мильчина, - в Париже жили и аристократки, возвысившиеся сравнительно недавно. В их число входили аристократки «имперские», те, чьи мужья были возведены в княжеское или графское достоинство Наполеоном, и «июльские», поднявшиеся на вершину социальной лестницы только после 1830 года. Последнюю категорию парижских дам выдавал «первоначальный характер происхождения»: по словам Строева, «куда их ни посади, хоть в золотую карету, они все будут прежними добрыми мещанками (bourgeoises). На их фоне даже имперские княгини и графини выглядели уже прирожденными аристократками».
Так пишет в своей книге «Париж в 1814-1848 годах» Вера Мильчина. Книга выпущена московским издательством «Новое литературное обозрение». В следующий раз мы с Верой Аркадьевной условились подробнее поговорить об Александре Ивановиче Тургеневе.