Антропологическое смирение неяпонского японца
Клод Леви-Стросс. Обратная сторона Луны: Заметки о Японии / Перевод с французского Е. Лебедевой. – М.: Текст, 2013. – 157 [3] с.
Японские заметки знаменитого французского антрополога – а в Японию Клод Леви-Стросс ездил целых семь раз, с 1977 по 1988 год, – несомненно, имеют все права быть отнесенными к жанру травелога. Правда, это – травелог особенный, интеллектуальный: перед нами – путешествие ученого, который повсюду возит с собой свои исследовательские интересы, установки и задачи. И перемещается он не столько по пространствам как таковым (их роль, в конечном счете, – подчиненная), сколько по смысловым тропам.
Случай путешественника Леви-Стросса вообще довольно нетривиален. Хотя бы уже потому, что когда он впервые – шестидесяти девяти лет от роду! – приехал в Японию, он не просто уже знал ее: больше того, он был предварительно – собственно, изначально! – ею выращен и воспитан.
"Ничто так не способствовало в детстве моему интеллектуальному и духовному развитию, – признавался автор в предисловии к японскому изданию "Печальных тропиков", – как влияние японской цивилизации". Потрясенный пяти-шести лет от роду гравюрой Хиросигэ – женщины под высокими соснами на морском берегу, переживший и навсегда запомнивший ее как свое первое собственно эстетическое впечатление, юный француз затем все детство провел в очаровании Японией и ее искусством. "Через листы Сюнсё, Эйси, Хокусая, Тоёкуни, Кунисада и Куниёси", которые дарил ему отец-художник, он открывал мир и "вплоть до семнадцати или восемнадцати лет" тратил все свои сбережения на японские коллекции: "гравюры, иллюстрированные книги, клинки и гарды мечей". Он выращивал и шлифовал в себе свою Японию: "вооружившись словарем японских иероглифов, <…> старательно расшифровывал названия, легенды и подписи". "Я пребывал, – пишет Леви-Стросс, – в Японии сердцем и умом, и <…> мое детство и отчасти юность разворачивались в этой стране не меньше, если не больше, чем во Франции". С одной только оговоркой: японского языка он не знал – и, видимо, так никогда и не выучил, – все японские тексты читал исключительно во французских и английских переводах.
В 1977-м он, таким образом, приехал на свою незнакомую духовную родину. Попал на обратную сторону Луны, светившей ему все начало жизни, – на сторону, видимую только самим японцам.
Он с самого начала, выходит, был двумирным, двоякодышащим. Вот бы о чем написать! – о становлении в перекрещивающемся свете двух культур, об особенностях взгляда – на всё, не только на предметы исследования – которые такое самовоспитание дает. Но нет (увы?), "Обратная сторона Луны" – никоим образом не автобиография, хоть бы и интеллектуальная. Это именно травелог – даже если в качестве такового и не замышлявшийся: рассказ о путешествии в Иное, составленный из отдельных текстов, более того – принадлежащих формально к разным жанрам: от лекций, выступлений на ученых заседаниях и научных статей до телеинтервью. В стилистическом отношении это, по преимуществу, – эссеистика и то, что можно было бы назвать культурологической лирикой: образное описание личного переживания чужой культуры. Именно так он говорит о своем восприятии японской музыки, о чувствах, захвативших его по время путешествия по острову Кюсю, "где, как считается, разворачивались основополагающие события <…> самой древней мифологии" японцев. "Гора Кирисима, куда спустился с неба бог Ниниги но-микото, Ама-но-ивато-дзиндзя перед пещерой, где скрывалась Охирумэ богиня Аматэрасу, – пробудили, – признается он, – во мне более глубокие чувства, чем предполагаемое место храма Давида, Вифлеемская пещера, Гроб Господень и могила Лазаря".
Надо ли говорить, насколько это субъективно?
Здесь вообще многое от первого лица – и очень много оценочного. То есть пристрастного.
Итак, что все-таки получается в результате взаимодействия столь разноустроенных вещей, как японский материал и западное интерпретирующее сознание?
Это – вопрос тем более интригующий, что с самого начала своих размышлений о Японии автор занимает позицию, которую можно назвать антропологическим смирением: он говорит, по существу, о невозможности исследования. Едва ли не со шпенглеровской радикальностью Леви-Стросс заявляет, что "культуры в принципе по самой своей природе несоизмеримы одна с другой. Любые критерии, которые мы могли бы применить, характеризуя одну из них, либо исходят из нее самой и тем самым лишены объективности, либо происходят из другой и, следовательно, для нее не подходят".
Тем не менее, на протяжении всей книги он только и делает, что говорит о Японии именно с позиций исследователя. Еще точнее – и парадоксальнее: очарованного исследователя. Очарованность Японией легла в основу исследовательского взгляда Леви-Стросса и многое в нем определила. Хочется даже сказать, что он ее несколько идеализирует (весьма вероятно, что такой взгляд возможен только извне). Иногда кажется, что он ей едва ли не льстит ("Дистиллируя все, что приносил сюда бег времени, она создавала, – утверждает автор, – редкую и более тонкую сущность, чем те субстанции, которые перемешивала"). По крайней мере, чего он точно не усматривает в японской культуре, так это проблематичностей и разрывов. Европейских – не находит, а внутренних, японских, – скорее всего, не опознает. Он видит и приветствует в ней – цельность, связность, преемственность, гармонию. (Должно быть, так спроецировалась на японский материал его европейская тоска по непротиворечивости.) В то время, как, например, для европейцев "между историей и мифом пролегает пропасть" – в Японии, по Леви-Строссу, "все наоборот": "одна из самых обаятельных и удивительных черт этой культуры состоит в том, что японцам близко и то, и другое <…> великие мифы об истоках и грандиозные пейзажи, на фоне которых они разворачиваются согласно традиции, поддерживают живую связь между временами легенды и современностью". (То ли дело в Палестине, где, полагает он, "заурядные сами по себе места должны обогащаться мифом" – как чем-то внешним по отношению к ним!)
Интересно, что, даже будучи очарован Японией, в своем взгляде на нее Леви-Стросс сохраняет естественный до наивности европоцентризм, искренне полагая Европу и европейское – даже географически – точкой отсчета. "Основная проблема осмысления японской культуры" видится ему так: "Находясь на краю гигантского континента и занимая в нем периферийное положение, – пишет он, долгое время живя в изоляции, – как случилось, что эта культура уже в самых древних текстах смогла осуществить столь совершенный синтез элементов, имеющихся в других местах лишь в отрывочном и разрозненном виде?"
Да ведь Япония окажется "в периферийном положении" в одном-единственном случае: если смотреть на нее из Европы! – которая и сама, помести мы центр на те же японские острова, окажется очень даже на краю…
В предмете своего внимания Леви-Стросс, в конечном счете, усматривает – кто бы мог подумать! – источник моделей не только для самопонимания иных культур, но и, более того, для организации их жизни.
Несколько вопреки заявленным вначале позиции антропологического смирения и идее принципиальной несоизмеримости культур, автор прочитывает Японию как своего рода урок для Запада (и заодно – для по-западному увиденного Востока, помещая ее таким образом едва ли не в центр мироздания). Сегодня, после и в результате большого и сложного опыта заимствований у разных стран, Япония, утверждает Леви-Стросс, "побуждает всех извлекать уроки и теперь заимствовать уже у нее". Эта культура, уверен он, "предоставляет Востоку образец социального здоровья, а Западу – образец психической гигиены". Согласится ли с этим – обобщенно взятый – Восток? (Как и с самой своей обобщенностью: годятся ли японские уроки "социального здоровья" в равной мере, скажем, для Сирии и Индии, Ирана и Филиппин?) Согласится ли – уже как-то привыкший к своей обобщенности в собственных глазах – Запад? Да и, в конце концов, какие же могут быть уроки и образцы (а, кстати, и заимствования) при несоизмеримости?
Ответ на этот вопрос мы отчасти находим уже и у самого автора. Собственно, ответом может служить личный опыт самого Леви-Стросса, выросшего под сильным воздействием никогда не виданной (в конечном счете – воображенной) Японии. Короткая формула этого ответа, пожалуй, могла бы быть такой: конструктивное домысливание. Причем в этой формуле равно важны оба слова.
Сам Леви-Стросс говорит об этом так: антропология, будучи "лишена возможности постигать культуры изнутри", – "может как минимум предложить целостный взгляд на них извне. Пусть он сводится к некоторой схеме, но для самих этих культур изнутри такой взгляд совершенно недостижим".
Что, значит, получается? – Получается карта европейских смыслов, вычерченная с помощью японских инструментов. Пригодная и, пожалуй, даже насущная для европейца, любопытная, но экзотичная и вряд ли существенным образом полезная для японца. Вернее, как-то наверняка полезная. Только иначе, чем для нас – в совсем других отношениях.
Проникают ли смыслы из одной культуры в другую, не меняя собственного содержания и облика? – Сомнительно. Но видеть мы их можем. И в ответ на то, чем увидится нам другая культура – на слепок с нее внутри нас, – мы можем создать собственные смыслы. (В конце концов, не то же ли делал и сам Клод Леви-Стросс, оттачивая и уточняя свои идеи и теории на японском материале?) Мы можем иначе поставить и иначе решить собственные задачи; иначе выговорить собственные тревоги (узнав о которых, люди другой культуры, пожалуй, сильно удивились бы).
И это, пожалуй, – самый важный вывод из японских странствий французского ученого.