Ученый, врач, историк, студент, преподаватель, медсестра. Петербуржцы разных поколений - от 18 лет до 90 - делятся своими знаниями о блокаде
Петербурженка: Первое, что я знала о блокаде и к чему меня приучали с детства, - что никогда нельзя говорить пренебрежительно о еде. Можно было отказаться от еды, но никогда нельзя было сказать: «Фу, я не ем эту гадость!». Это было, наверное, самым страшным преступлением и святотатством. И эти блокадные рассказы очень рано вошли в мою жизнь. «Папа, почему ты столько куришь, и куришь такие крепкие сигареты, «Памир»?». - «Ну, я привык в блокаду, и я ничего не могу с собой поделать».
Ему было 16 лет, когда началась война, и он, как все подростки, занимался тем, что тушил зажигалки на крыше, а спасались от голода курением. Это первая такая история была.
Очень часто рассказывали и бабушка, и дедушка, что идешь по улице, идет человек, потом садится, обратно возвращаешься - а этот человек уже лежит, он уже от слабости и от голода умер.
Но вот, наверное, такая самая неожиданная была история, которую мне рассказывали про моего прадеда. Он был нейрохирургом и всю блокаду работал в Травматологическом институте имени Вредена. У него была очень любимая и ценимая им операционная сестра, у которой было двое детей. Кормить их было нечем. У деда был довольно большой академический паек, он этим пайком делился со своими сотрудниками. Но была у него еще любимая собака Бен. Он был заядлый охотник. Хорошая была охотничья собака. И вот когда совсем уже было плохо, ничем было уже невозможно помочь, бабушка говорила, что мой прадед эту собаку отдал своей операционной сестре, чтобы она этой собакой накормила своих детей.
Петербуржец: Я приехал в Ленинград ранним утром 22 июня 1941 года из Москвы. И пробыл я в этом городе почти два месяца, уже в начале августа покинув его, а потом, по службе, работая в комиссии по истории Великой отечественной войны при президиуме Академии Наук, потом в аппарате ЦК комсомола, а потом, будучи лектором Главного политического управления военно-морского флота, я еще прилетал в Ленинград в 42-м, в начале 43-го и потом выехал из Москвы поездом, в мягком вагоне, поездом направления Москва-Ленинград. Он шел кружным путем, но мы прибыли на Московский вокзал в Ленинграде. Это было за несколько дней до того, как начались события, покончившие с Ленинградской блокадой и еще в течение недели продолжались обстрелы города. Последний снаряд упал на улицах Ленинграда 22 января 1944 года. Я помню день 27 января, я помню салют над Невой, над невским льдом. Я наблюдал этот салют, стоя на Дворцовой набережной против дома номер 18. И вот возникает первый очень интересный вопрос. Хотя прошло уже с тех пор 60 лет, мы ответа не знаем. Почему этот салют, данный из 324 орудий и прозвучавший над городом, освобожденным от блокады, 24 залпами, был дан из Ленинграда, а не из Москвы? Ведь это единственный случай за всю Великую отечественную войну, с 5 августа 43 года, когда был дан первый салют, до конца войны, когда салютовала не Москва очередной победе, а город, освобожденный от блокады. И тут же рядом второй вопрос: почему этот салют был единственным, приказ о котором был подписан не верховным главнокомандующим, а Военным советом Ленинградского фронта?
Впечатлений невероятное количество. Это впечатление от того, что город был абсолютно собран, внутренне собран. Он был чист, организован. Он производил впечатление города, живущего по какому-то очень четкому распорядку. Несмотря на то, что рвались снаряды, падали бомбы, несмотря на все ужасы блокады. Как это получилось, что в апреле 42-го года ленинградцы, измученные блокадой, вышли из своих заледенелых квартир с разбитыми стеклами, спустились по обледенелым лестницам, с которых свисали сталактиты нечистот, вышли на улицы и очистили город от множества снега, от льда, от грязи, от нечистот, от трупов, спася, таким образом, свой родной город от того, что могло ему угрожать с наступлением весны, кстати, теплой весны 42-го года после страшной, морозной зимы?
Петербуржец: Меня с детства поразило, это было мамино воспоминание, которое она повторяла несколько раз, что в блокаду весь зоопарк съело начальство: и тигров съели на бифштексы, и слона съели. Почему-то в меня это с детства запало, из любви к животным… Как прохожу мимо зоопарка, так представляю, как здесь готовилось вкусное для начальства.
Тогда у мамы умер один из ее родственников, она на санках поехала в его квартиру и забрала то, что можно реализовать на хлеб. А потом висел там портрет нашего общего дедушки, она его не взяла - его бы никто не купил, на хлеб бы он не пошел. А взяла вещи дорогие - драгоценности, посуда ценилась, почему-то, в блокаду, у кого-то потом было очень хорошее собрание фарфора. Видимо, у них был хлеб.
Петербурженка: Моя бабушка жила в Ленинграде, а когда город начали осаждать немцы, ее вывозили на поезде. И самое яркое ее впечатление, ей запомнилось, как поезд ехал, а его бомбили постоянно, хотя знали, что там, скорее всего, дети и старики, что это не солдаты и не военные. На каждой станции им жители собирали еду: приходили с ведрами супа, все, что могли собрать, они приносили, чтобы покормить детей. И на месте, где ее встретили, чтобы детей не распределять в какие-то детдома, их забирали семьи, которые там жили. Собирали детей вместе с матерями и селили у себя.
Петербуржец: Я о блокаде помню больше, чем о своей жизни в сравнительно недавние годы. Я был тогда ребенком, но какие-то картинки, как какие-то слайды, запечатлелись у меня в памяти. Я вижу людей, меня окружавших, я вижу улицы города, я вижу покойников на улицах. Помню, что напротив нашего дома, мы жили тогда в конце Садовой улицы, дом 123 в Коломне, был большой пустырь. Сейчас он застроен. И там, на брандмауэре, всю войну нас развлекал повешенный еще до войны большой рекламный щит на высоту четырех этажей: "Пейте советское шампанское". Всю войну мы любовались этим щитом. Я помню, как я единственный раз за всю блокаду поддался панике. Детям, по-моему, это свойство не присуще, и если они впадают в панику, то только подражая взрослым. Летом 42 года я ходил в детский сад. Кстати, насчет беспризорных детей, мне кажется, что дети, которые остались в городе, были все пристроены в детские сады и детские дома. Более того, в 1943 году, когда блокада была уже прорвана, но город был все равно в осаде, немецкие позиции оставались на прежних местах, кроме одного места, то нас с детским садом даже на дачу вывозили. Сейчас нам это кажется почти невероятным. Мы провели это лето в Удельной. А Удельная тогда была совершенно зеленой петербургской окраиной и довольно тихим уголком, потому что немецкие снаряды туда не долетали, а с севера, с финских позиций, город не обстреливался. Сейчас это кажется невероятным, что в блокадном городе детей вывозят на дачу.
Петербуржец: Здесь основное количество мифов связано не с ужасами, которые были тогда, какими-то фактами - 40 градусов мороз в комнате, отсутствие воды, каннибализм или замерзающие квартиры полные умерших людей, которые всю зиму лежат до самой весны, некому их посетить. Это не производит впечатление, потому что само число умерших таково, что перекрывает все частные ужасы. А мифы, которые противопоставляют себя этим ужасам.
Например, все знают, что в зоопарке продолжал жить бегемот. При отсутствии водопровода служители таскали воду из Невы и поливали бегемота, чтобы он не засох. И бегемота в блокаду не съели. Вот это считается фактом, который говорит о том, что жизнь была выше непосредственных страданий. Страдания переживаются, а совесть и принципы терять нельзя. Еду ты назад вернешь, а потерянную честь вернуть невозможно. Поэтому очень много рассказов о Ленинграде связано именно с такими вещами.
Известно, что в Кунсткамере сотрудники продолжали работать всю блокаду. Кому это было надо тогда? Но они продолжали работать, и жил там облезлый кот, которого не ели. Считалось, что пока жив кот, ничего не случится. Он уже облез, но его не ели. Это были сотрудники гуманитарные, не технические, у них были какие-то идеалы.
Или в середине блокады была в Эрмитаже конференция по Фирдоуси, тоже актуальнейшая совершенно тема, когда город с замершими водопроводом, неработающими сортирами, и для интеллигенции паек был наименьший, для рабочих было больше. Но конференция по Фирдоуси прошла в Эрмитаже с успехом.
Естественно, блокадные не мифы, а принципы были в том, что если ты ничего не делаешь, лежишь, экономишь силы и готовишься пережить голодное время, эти люди умирали первыми. Надо было двигаться. Странная и парадоксальная вещь, что если человек двигался, ходил на работу, пересиливал себя, имел какой-то запас воли, то при этом, несмотря на расход энергии, эти люди выживали. А те, которые лежали под матрасами для согрева в ожидании следующей порции своей карточной, вот те умирали первыми. Может быть, это обратная корреляция, что если выключалась воля, то это первый признак того, что у организма не хватало физических сил. Но как обратный эффект это заставляло людей, знавших о таком принципе, двигаться, шевелиться, работать.
Известно, вместе с тем, уже немцы не причем, а общий беспорядок советский, которого невозможно было избежать, что основное количество смертей приходилось на те моменты, когда временно прекращалось отоваривание по карточкам. Люди приходили с последней надеждой, стояли в очереди. Сейчас, задним счетом, можно обсуждать, что было важнее, что первично, а что вторично. Сила воли давала возможность преодолеть физическую немощь и выжить, или сила воли была проявлением того, что физические силы еще оставались. Но это сейчас не важно, а важно, что это всеобщее мнение позволило шевелиться и как-то выживать.
Но были и парадоксы. Например, немцы сосчитали, что количество калорий, оставшееся в запасе у Петербурга, недостаточно для того, чтобы прокормить то количество жителей, которое есть, и город обречен на полное вымирание. Но у них под боком работал Кировский завод, который чинил вооружение и танки. Кировский завод обстреливался, рабочие там работали, и, по расчетам немцев, поскольку рабочие жили при заводе, они должны были вымереть от голода. А не вымирали. Что оказалось? А оказалось, что по указу еще Петра Первого смазывать пушки нужно свиным салом. Никакая синтетика не допускалась. И на этом оружейном заводе был запас железных бочек, наполненных свиным салом. И рабочие питались этим салом. Им выдавалось по норме калорийная пища, и они выживали, между делом смазывая этим продуктом ружейные стволы. Вот такой парадокс, о чем немцы догадаться, естественно, не могли по своим калькуляциям.
И, наконец, еще это факт, который может обрастать символическими вещами: холод в сочетании с голодом погубил город или не погубил? Он, с одной стороны, погубил, а с другой стороны - спас. Если бы не 40-градусные морозы, не замерзло бы Ладожское озеро. А по жидкому Ладожскому озеру невозможно было ни эвакуировать, ни привозить пищу, и город вымер бы без морозов, даже если бы в относительном тепле люди могли бы пережить эту голодовку. Вот где тут роль Господа Бога, а где странные случайности - непонятно. Но факт - выживание города от жестоких морозов, это несомненно.
Что еще существенно из упомянутого? Перерывы в отоваривании карточек. Когда человек стоял на морозе и не дожидался карточек, это такой был психологический, не считая физического, шок, что многие просто не добирались до дому назад, потому что когда ты получил эти 125 грамм, по дороге назад ты их грыз. А не получив их и вернувшись домой в холодную квартиру, поднявшись на какой-то этаж, истратив последние силы, уже не было силы выйти и снова дотащиться с незнанием того, будут ли отвариваться карточки или нет. И когда бомба попала в водопровод хлебного завода, на два дня выключив хлебный завод, это дало фантастический всплеск смертей зимой 41-42 года. Завод починили, но накормить уже нужно было на многие десятки тысяч меньше народу, чем стояли в очереди в ожидании первой выдачи по карточкам.
По прошествии многих лет было большое движение людей за то, чтобы каким-то способом скомпенсировать моральный ущерб, который был нанесен. Расположение Парка Победы на месте кирпичного завода, который работал в Московском районе, сжигал сотни тысяч людей, пепел был развеян, на этом месте увеселительный парк и люди ходили по пеплу. А статистику кирпичного завода, как и крематория, старалась тогдашняя власть не опубликовывать, тем самым, приуменьшая количество жертв на полмиллиона. И только в перестройку это всплыло. Осталось неясным - ведь парк, вроде, Победы, значит, надо торжествовать победу или разрушать Парк Победы, чтобы ставить памятник полумиллиону трупов, которые были сожжены на кирпичном заводе? Непонятно. Вот такой неразрешимый парадокс существует. И сам факт, что можно было утаить полмиллиона…
Точно никто не может сказать, сколько людей погибло в блокаду, потому что на фоне всего прочего не было учтено количество людей, которые от наступления немцев вошли в город. А после войны, в 70-е годы, парадокс, в котором я сам участвовал, бюрократический парадокс. Нужно было, чтобы восстановить право московской жительницы, как жительницы блокадного Ленинграда, получить справку, что она жила в городе во время войны. Документы все, естественно, сгорели, но осталась у нее грамота с печатью и сведения о том, что она работала в военной типографии с 41-го по 44-й год. Мне казалось, что этого достаточно, чтобы отстоять ее права. Я занимался восстановлением этих прав. Но при попытке решить этот вопрос оказалось, что нужна справка с места жительства. И на мой вопрос в эту организацию, которая должна была решать, жила она здесь или нет: «Как вы думаете, она каждую ночь подползала под проволокой, после работы в типографии, уходила на немецкую территорию, а потом на работу подползала снова, вставала к станку и снова вечером уползала? Вот так вы себе представляете грамоту за отличную работу в этой типографии?» - мне ответили: «Ну, вы скажете тоже!», не ответив нечего по существу. Я был вынужден решать этот вопрос через суд, путем нахождения свидетелей того, что она жила там, где она жила, в разбомбленном и сгоревшем доме. Причем бюрократическая игра со мной была явная: «Вы найдите кого-то, кто скажет, что она там жила». Никто не интересовался, говорят свидетели правду или нет. Но преодолеть бюрократию, что признать жителем города можно только по документам прописки, по домовым книгам, половина которых сгорела в Ленинграде…. С одной стороны, всеобщее уважение и непрерывное напоминание о героических блокадных днях, а с другой стороны, простая бюрократия не признает никакого героизма и документов, созданных во время блокады, кроме тех, которые написаны в прописи. Дайте мне домовую книгу, где будет написано это имя и фамилия. Нет домовой книги – гуляйте.
Другое дело - блокадные дети, которые эвакуировались. По этому поводу написано очень много, а мне рассказывали лица, которые сопровождали эшелоны с детьми, которые вывозились из города. Эшелоны бомбились немцами. Понимая, что до места они не доедут, воспитательницы, которые сопровождали, раздавали по дороге детей жителям, которые выходили к поезду из деревень, сочувствуя эвакуированным детям. Потому что либо они не доедут до конца, либо там, куда их везут, дистрофики не выживут. А тут была надежда, что эти дети выживут в деревне на натуральном продукте. Железная дорогая - это было самое опасное место, по которому вообще можно было детей перевозить. Одновременно это и спасение, и трагедия. Потому что если выживали родители, их дети исчезали неизвестно где, но при этом всегда существовала надежда у выживших родителей, что дети не погибли, не доехав до места, а остались живы у крестьян. Так что сам этот факт давал очень многим надежду, что хоть дети останутся живы.
Петербуржец: Вы знаете, эти блокадные годы мне по-разному вспоминаются. Они не похожи один на другой. Сначала было привыкание - конец лета и осень 41 года. Потом страшная зима, когда у меня на глазах умерли моя бабушка и мой сводный брат. Потом у меня какой-то провал в памяти. Мама мне потом говорила, что несколько недель я сидел на кровати и раскачивался из стороны в сторону. Доходил, как это называется. А потом уже какие-то воспоминания начинаются с лета 42 года. Лето 42 года было очень ясным, солнечным. И как раз тишина на улицах мне и запомнилась.
Петербурженка: Когда началась блокада, мне было всего три года десять месяцев. Братик родился в конце февраля 41 года. Когда начались проблемы с продуктами, мама выходила с нами в булочную. Мама привязывала братика полотенцем, чтобы ей было легче идти. И вот однажды какой-то мужчина, проходя из очереди, ей сказал, показывая на братика: "Что вы киснете? Вам-то хорошо. Вы голодной не останетесь". Вот это был кошмар. Мама бежала назад и не знала, как унести ноги из этой очереди, потому что кругом уже были сугробы и сил уже было мало. Несколько раз ее буквально схватывали на улице, когда она вечером бежала в магазин. Уже тогда начались случаи людоедства. Напротив нас жила мать, сын и дочка. Мальчику было лет 13, дочке лет 9. Они пошли в магазин, и в магазине мужчина пообещал что-то мальчику, какой-то продукт. Мальчик пошел за ним и не вернулся. Конец его был известен. И когда мы уезжали, мама хотела взять термос, который предложил ей мужчина. Но он сказал, что нужно подняться на какой-то этаж. Но после того, как ее несколько раз хватали, она просто боялась. Последнее время мы даже боялись деда и поместили его в какой-то психиатрический стационар. Мы боялись, что он нас прикончит.
Петербуржец: Блокада, как какая-то многотонная глыба, давила на нравственность, на принципы, на отношения между людьми. Что мне было бы жаль отцу? Мне ничего никогда ему бы не было жаль. Но вот он умирает, потому что дежуря на крыше Лесотехнической академии, профессором которой он был: его дежурство состояло в том, что он должен был звонить по телефону и сообщать, куда упала бомба. Он там получил двустороннее крупозное воспаление легких, никаких лекарств не было в помине. Он умирал. А что у меня стучало в мозгу? А то, что рядом с его постелью была табуретка, на ней блюдечко, а на блюдечке два кусочка рафинада и кусочек масла размером с эти два кусочка рафинада. И у меня неотступно эти три предмета стояли перед глазами. Мне было жаль отца смертельно, а вот это я не мог от себя отодвинуть: он умрет, и это мне отдадут. Я думаю, что тут и обвинять никого не надо, но это было ужасно. Отец, видимо, хотел мне помочь и однажды изобрел такую вещь. "Ты знаешь, что твой дед перед революцией объехал все лицеи Европы, потому что был назначен инспектором классов Александровского лицея. Но ты не знаешь, что мы с ним ездили всей семьей, потому что командировочные были очень щедрые, мы из Европы привезли много чего и, в том числе, шоколадную дубинку (они были тогда в моде). И вот ты знаешь, я забыл, где она у нас лежит". Я, который с утра, как и все голодные ленинградцы, думал о еде, вдруг получаю такой сообщение. И недели две я обшаривал квартиру. Уже ясно было, что ничего нигде нет. Но мне казалось, что пока я в этой комнате, дубинка в соседней, я шел туда, и мне казалось, что дубинка в той комнате, из которой я ушел.
Петербурженка: Я сама блокадной не была, но вся моя семья пережила блокаду – со стороны мамы, со стороны папы, и в блокаду погиб дедушка. И вот самое главное, что я не могу видеть, как в общественных местах валяется везде хлеб. Меня это вроде уже не касается, но я не могу. Сразу слеза.
Вопрос: Как пережили блокаду ваши родственники?
Петербурженка: В общем-то, нехорошо так говорить, но не так ужасно. Потому что они все работали. Мама в госпитале работала, дети работали на заводах. Погиб дедушка во время бомбежки. Дедушка агроном был.
Вопрос: Родня рассказывала какие-нибудь случаи блокадные?
Петербурженка: Вообще рассказывали много неприятного. Мы жили около Волкова кладбища, и дорога на работу всегда шла мимо кладбища. Были и не очень приятные случаи. Я только могу сказать, что люди во время блокады были людьми, нельзя сравнить с тем, что сейчас. Всегда помощь оказывали друг дружке. Сейчас просто какие-то злые люди. Не дай Бог сейчас что-то - перегрыземся.
Петербуржец: В своей душе я ощущаю блокаду не как ее участник, но как потомок. Вообще история такая штука, что каждое поколение может перекрасить ее по-своему. Была очень интересная передача про блокаду, именно американская, она была совершенно под другим ракурсом. Не то что под другим, конечно, люди страдали, но и заслуга американцев была в освобождении, был большой акцент сделан на помощи продовольствием. Это говорит о том, что для каждого история своя.
Петербурженка: Я - врач по специальности. Пережила блокаду. Наш госпиталь находится в Политехническом институте. Мы стирали за больными, убирали все их фекалии, голодали. Отпускали больных так, чтобы политуправление не знало. Допустим, сегодня Иванов идет, пайку собирали, чтобы родные не умирали. В общем, спасали, как только могли. И голодающих ленинградцев, и самих раненых, и больных, которых привозили нам с Дубровки, где шли бои. Мы были на казарменном положении, никуда не ходили. Если вы пойдете, вы упадете. Я один раз пошла проведать тетю и дядю, они жили в переулке Ильича, дом два, напротив домика Ильича, и я с трудом туда дошла, а оттуда я, когда шла, я видела, как садились люди, я подходила узнать, что, он откидывался и уже мертвый сидел. А обратно, рядом стояла танковая бригада, ехал начальник, спросил меня у Литейного моста, куда я иду. Я ему объяснила, что в Политехнический институт. Они говорят: «Садитесь, мы вас подвезем».
Жили генералы, адмиралы и все это ждановское окружение. Жданов тогда был начальником, и к нам приходили в госпиталь. Наш госпиталь из Политехнического потом перевели на Садовую, напротив Гостиного Двора, Суворовское училище, нас туда перевели, и к нам приходили генералы, адмиралы, полковники, и мы им делали витаминные уколы, их спасали, в первую очередь. Мы знали прекрасно, что они нормально питаются, что у них все есть. Тогда были сталинские времена, рта открыть нельзя было. Весь этот генералитет лежал в отдельных палатах, перед ними танцевали все врачи, потому что боялись, что на фронт отправят, на передовую. Они жили нормальной хорошей жизнью, если можно так сказать - в питании, в поведении. Они заводили себе любовниц. Мне 90 лет, врать я не собираюсь.
Я была у родителей в Мелитополе. Мой папа тоже был врач, он кончил Берлинский университет, медицинский факультет. Я оттуда уехала 18 июля только лишь потому, что я от мужа не получила 14 июля телеграмму поздравительную. Я папе сказала, что я должна узнать, что с ним, потому что он был в Риге на практике. Их там, оказывается, заперли латыши, отобрали оружие, но там какой-то дед лаз знал, он их ночью вывел, они ушли пешком и пришли в Ленинград. А я приехала в Ленинград 18 июля и сразу поняла, что идет война не на шутку. Позвонила родным и сказала, что немедленно выезжайте, аттестатом будете обеспечены, потому что я пошла добровольно в армию. И получила ответ, что «выезд невозможен, прощайте. Целуем, папа, мама». Немцы высадились в Харькове и в Севастополе. А Мелитополь был в окружении немцев, и выехать было уже невозможно. Меня спас муж тем, что он не прислал мне телеграмму.
С политработниками мы были на ножах, потому что в аудитории Политехнического института 90 кроватей стояло, 90 больных. Иди, проследи, Иванов здесь или нет его. Подходит ко мне политрук и говорит: «Я Иванова не вижу. Где Иванов?». Я говорю, что он только что от меня отошел, мы с ним разговаривали. А Иванов со мной договорился, что он собрал от ребят кусочки хлеба и отнесет родным. Как я могла запретить больным делать такие вещи! Сегодня Иванов, завтра Петров, послезавтра Сидоров. Я не имела права. Они спасали своих родных. Вот такая была обстановка в Ленинграде. Моя коллега работала врачом-патологоанатомом. И она была на гражданке. И она говорила, что вырезали куски ягодиц. Каннибализм был. От этого никуда не уйти. Было все. Бывало, что соседи убивали друг друга. Вот в Политехническом институте, когда мы стояли, я жила в подвале. Там нас несколько врачей. И мы раздеваться не могли, женщины. И я своей приятельнице Тасе Егоровой сказала, что, давай, снимем комнату и помоемся, иначе мы завшивеем и умрем. И мы пошли в дома. И вот кандидат наук сдал нам комнатку за 125 грамм хлеба в неделю. Мы там помылись, так этот кандидат наук говорил: «Если бы мне дали кошку, я бы кошку сейчас съел».
Вот такая была обстановка в Ленинграде. ужасная обстановка. Люди умирали. Трупы бросали по дороге, на кладбище редко кто свозил, не было сил у людей. Вот вам пример. В столовую мы ходили кушать. Нам давали пышные булки, потому что на них меньше шло. Я откусила кусок булки и пошла за гречневой кашей. После чего, кстати, гречневую кашу я в жизни больше не ем. И в это время мне кричат: «Ирка, твою булку!». Зашла какая-то женщина, схватила мою булку. Я подошла и говорю: «Слушайте, я тоже голодная». Вот вам пример.
Трудно сказать. Наживались продавцы. У меня была приятельница, которая была сама врачом, но по магазинам она ходила. Она родила ребенка, и она мне помогала. Молоко принесет, кусок булки, чего-нибудь принесет. Спасала меня. Мы из одного города, из Мелитополя. Лидочка Лазарева, пусть ей земля будет пухом. И как-то я пришла и она говорит: «Вот там молоко стоит, пей». Я пью и говорю: «Такое невкусное молоко сегодня». Она говорит: «А где ты взяла?». Я ей объясняю, где. Она говорит: «Это я сцедила молоко».
Петербурженка: 25 июля 41 года нас вывозил в эвакуацию на Урал проектный институт, где работал мой отец. Накануне пришел дворник, выхлопывал ковры, куда-то их свозили. Выскочил кот наш любимый, Урсик, и не пришел. Он чувствовал. Мы больше никогда его не увидели. И для меня, девочки 9 лет, остался символ нашего любимого прекрасного кота, который исчез и где-то бедствует. А кошечка, которую мы спасли на улице, мы ее отнесли к соседям, очень милым людям, которые ее взяли. Была милая дама в такой модной шляпке, которая сказала: «Какая чудная у вас кошечка, Машенька». Потом они эту Машеньку съели. Я это знаю.
Я вернулась в 46-м году, и я одна ходила по этим мертвым улицам. И вот эти две жизни, двух маленьких существ были для меня символом и знаком. Еще до того как они исчезли, я вышла на улицу с мамой и стояла на трамвайной остановке. И что-то было смешное. Был жаркий день, и я громко рассмеялась. Я никогда не забуду маминого взгляда. Мама было очень волевой, сильный, очень красивый человек. Она сказала: «Как ты можешь! Столько смерти сейчас там!». И я начала выть. И трое суток оплакивала неизвестно что. Вот именно неизвестно что. Потому что это было беспредметно. Это было ощущение детского сердца происходящего ужаса вот там, ближе к Питеру. Это вот мои личные воспоминания. Что касается впечатлений блокады… Сегодня - 22 января, и в этот день умерла моя бабашка, моего не родного отца мать. Но они были мне, как родные. Я была усыновлена. Так хотела мама. Письмо, о том, что она умерла, пришло к нам месяца через два на Северный Урал. Все понимали, что это происходило. Это тогда как-то было естественно. Естественный ужас.
Что касается впечатлений, собранных от людей и из книг, вы знаете, они перепутались, потому что то и другое ужасно. Какие самые страшные? Самые трогательные. Знаете, как старушка жила со своей собачкой и вышла погулять, зная, что она сейчас ее должна убить, потому что она не может ее кормить. Она несколько дней собирала какие-то корочки от старого, сухого, черствого сыра. И вот она этой собачке полумертвой уже дала эти корочки. Собачка их со вкусом съела. О дальнейшем замолчим.
Вот эта тема бессилия людей, на которых абсолютно никакого внимания не обращали. И третье впечатление, чьи-то воспоминания. «А мы выжили. У нас на лестничной площадке стояло мусорное ведро, а напротив жили работники райкома. Райком, горком, обком - три инстанции. Никто не умер - ни в райкоме, ни обкоме, ни в горкоме. И они выбрасывали подсохший хлеб, вот, поверите ли, в эти ведра, а мы караулили. И вот эти сухари мы могли съесть. Мы остались
Вот это запомнилось. И какой-то страшный рассказ, печатный текст. Я иногда прохожу мимо Площади Мира, Сенной. Церковь, разрушенная, при мне разрушалась. Я всегда помню, что за церковью стоит дом, боком к выходу из метро, и что в этом доме жили люди, которые готовили котлеты из человечины. Это воспоминание американца какого-то. И вот эти котлеты из человечины, всегда, когда я хожу по этой площади, я не говорю никому, но я понимаю, что за каким-то из этих окон человек приготовлялся. Вот и все.
Иван Толстой: Со времени выхода в эфир программы «Без имен» прошло шесть лет. Я не стал менять в ней ничего. Но вот что я хотел бы теперь добавить, это фрагменты воспоминаний одного ленинградца, эвакуированного и оказавшегося на оккупированной территории. Вывезенный в Германию, он после войны в Советский Союз не вернулся, перебрался через океан и написал книгу воспоминаний «Осада Ленинграда». Это одно из блокадных свидетельств, до сих пор в России не переизданных. Книга ценна своими свидетельствами и наблюдениями за жизнью и настроением горожан. Не переизданных книг еще очень много, но на этой я хочу остановиться потому, что она также – безымянная, как и герои сегодняшней передачи. Почти безымянная, она подписана псевдонимом. Причем, очень литературно выбранным, - Криптон. По-гречески криптоним – это тайное имя. Кто же скрылся за этим псевдонимом? Сперва я немного поцитирую.
Книга Криптона «Осада Ленинграда» выпущена нью-йоркским Издательством имени Чехова в 1952 году и состоит из 12 глав. Автор начинает со своих и своего окружения впечатлений от мирного пакта СССР с Германией, описывает городской быт в месяцы советско-финской кампании 1939 года, когда многим ленинградцам открылась вся несостоятельность советской пропаганды о готовности Красной армии, и затем переходит к 41-му году.
“Что представляли собой, - пишет Криптон, - политические настроения народа, то есть основной массы ленинградского населения после начала войны с Германией? Оставив вопрос о горе ряда семейств, вызванного мобилизацией и разлукой с мужьями, сыновьями, братьями, надо сказать, что здесь появились большие надежды на избавление от тиранической системы большевизма. “Ленинградская правда” вынуждена была даже поместить несколько заметок о “контрреволюционных выпадах, запрятавшихся антисоветских элементов”. Самый факт подобных сообщения в газете говорил, что сочли нужным пригрозить населению. На улицах начали происходить инциденты, свидетельствующие о том, что народ ждет избавления и ему не терпится. Языки, несмотря на всю силу советского политического террора, начали, очевидно, развязываться. По времени это относилось к августу-сентябрю 41-го года, периода непрерывного отступления Красной армии и общего убеждения, что Ленинград будет взят. Я сам был свидетелем проявления антиправительственных настроений. У Пяти углов во время оживленного людского движения подвыпивший рабочий, видимо, грузчик из порта, поссорился с каким-то сторонником советской власти. Не долго думая, он крикнул ему: “Ну хорошо, скоро мы пойдем по квартирам, покажем, кому надо!”. Рабочий был здесь же задержан и арестован. Ожидая трамвая вечером на Васильевском острове недалеко от уличного радиорепродуктора, я обратил внимание на мрачного мужчину лет 50, тоже рабочего. Он куда-то решительно шагал, громко говоря по адресу вещавшего радио: “Всё врут, всё врут, всё врут”. Небольшая группа людей, бывших на трамвайной остановке, смотрела на него с явным одобрением. Какие-то три женщины у витрины магазина весьма откровенно рассуждали: “Что же Гитлер? Хуже, чем есть, не будет, а хоть церкви-то разрешат иметь и Богу молиться”. Квалифицированный мастер из дореволюционных рабочих, живший в одном доме со мной и знавший еще раньше мою семью, говорил: “Наконец-то идет избавление, и власть мошенников будет убрана”. От немцев он не ждал хорошего, но считал, что самое главное - покончить с большевиками. Подобные настроения, - продолжает Криптон, - вообще, конечно, тщательно скрывавшиеся, характеризовали все слои ленинградского населения от рабочих до высококвалифицированных специалистов. Наиболее видных представителей последних вывезли из Ленинграда, когда его окружали немцы, на самолетах. Некоторые из “обязанных” уехать сопротивлялись этому сколько могли. С одним большим человеком каждый раз, когда его привозили на аэродром, случался сердечный припадок, и он не мог лететь. Не летела, разумеется, и его семья. Так он и остался в Ленинграде, о чем сильно пожалел месяца через три. Немцы города не взяли, а сын его умер от голода. Подобных случаев было немало”.
Иван Толстой: Так пишет некто Криптон в книге «Осада Ленинграда» выпущенной нью-йоркским Издательством имени Чехова в 1952 году. Еще цитата.
“Угроза прихода немцев становилась между тем все реальнее. Был отдан приказ об уничтожении всех дел, материалов, какие не могут быть спасены и какие не должны попасть в руки немцев. Несколько дней Ленинград жжет непомерное количество бумаг, книг, журналов. Жгут все отделы исполкомов, жгут всевозможные представительства наркоматов, жгут хозяйственные учреждения, жгут высшие учебные заведения, жгут больницы, жгут средние школы. Даже управдомы, и те жгут домовые книги, чтобы скрыть след жильцов членов партии, коммунистов. Работы происходят везде под контролем не только представителей администрации, но и партийных секретарей или выверенных специально членов партийных комитетов. По слухам, такая же большая работа сожжения была проделана в НКВД. В это же время проводится ряд мероприятий для борьбы в самом городе. К щелям и убежищам, которые покрыли Ленинград еще раньше, присоединяются на многих улицах баррикады. Воинские саперные команды проводят большие работы по минированию значительной части домов. Нижние этажи всех зданий, окна квартир, витрины магазинов, парикмахерских и других учреждений забиваются стеной крепких деревянных балок и досок. В ряде учреждений созданы новые отряды ополчения, которые вечерами проходят военное обучение. В первую очередь их тренируют на метание взрывных бутылок против наступающих танков. С неорганизованным населением, домохозяйками ведутся разговоры о забрасывании камнями и поливании кипятком противника, если он прорвется в город. Готовится второй Мадрид.
Иван Толстой: Так пишет Криптон в книге «Осада Ленинграда», до сих пор не переизданной ни в эмиграции, ни в России.
Однажды, перебирая совершенно другие бумаги в одном из западных архивов, я случайно натолкнулся на письма этого загадочного автора. И сегодня могу раскрыть его настоящее имя. За псевдонимом Криптон скрылся петербуржец Константин Георгиевич Молодецкий. Он родился в 1902 году в старой русской культурной семье. Прадед был архитектором еще при Екатерине. «Свое место в СССР, - пишет Молодецкий в частном письме 1950-го года, - нашел в научной работе, став специалистом по Арктике и Сибири. Всю свою жизнь (по настоящий день) был беспартийным».
В 42-м Молодецкий был эвакуирован из Ленинграда и попал на Северный Кавказ. Здесь его ждала судьба многих: гитлеровская оккупация, Германия, после войны – лагерь для перемещенных лиц. В 48-м устроился в Германии на преподавательскую работу. Писал по специальности, выпустил, в частности – на английском языке – исследование «Северный морской путь и экономика советского Севера». Для нью-йоркского издательства имени Чехова написал «Осаду Ленинграда», а перед этим успел некоторые главы напечатать в сан-францисской газете «Русская жизнь» под псевдонимом Георгий Арктин.
Георгий Константинович Молодецкий прожил долгую жизнь, я пока не смог установить точную дату его смерти, но, по некоторым данным, он скончался в начале 1990-х.
Еще один блокадный свидетель.
И на этом мы заканчиваем программу, приуроченную к 70-летию освобождения Ленинграда от вражеского кольца.
Ему было 16 лет, когда началась война, и он, как все подростки, занимался тем, что тушил зажигалки на крыше, а спасались от голода курением. Это первая такая история была.
Очень часто рассказывали и бабушка, и дедушка, что идешь по улице, идет человек, потом садится, обратно возвращаешься - а этот человек уже лежит, он уже от слабости и от голода умер.
Но вот, наверное, такая самая неожиданная была история, которую мне рассказывали про моего прадеда. Он был нейрохирургом и всю блокаду работал в Травматологическом институте имени Вредена. У него была очень любимая и ценимая им операционная сестра, у которой было двое детей. Кормить их было нечем. У деда был довольно большой академический паек, он этим пайком делился со своими сотрудниками. Но была у него еще любимая собака Бен. Он был заядлый охотник. Хорошая была охотничья собака. И вот когда совсем уже было плохо, ничем было уже невозможно помочь, бабушка говорила, что мой прадед эту собаку отдал своей операционной сестре, чтобы она этой собакой накормила своих детей.
Петербуржец: Я приехал в Ленинград ранним утром 22 июня 1941 года из Москвы. И пробыл я в этом городе почти два месяца, уже в начале августа покинув его, а потом, по службе, работая в комиссии по истории Великой отечественной войны при президиуме Академии Наук, потом в аппарате ЦК комсомола, а потом, будучи лектором Главного политического управления военно-морского флота, я еще прилетал в Ленинград в 42-м, в начале 43-го и потом выехал из Москвы поездом, в мягком вагоне, поездом направления Москва-Ленинград. Он шел кружным путем, но мы прибыли на Московский вокзал в Ленинграде. Это было за несколько дней до того, как начались события, покончившие с Ленинградской блокадой и еще в течение недели продолжались обстрелы города. Последний снаряд упал на улицах Ленинграда 22 января 1944 года. Я помню день 27 января, я помню салют над Невой, над невским льдом. Я наблюдал этот салют, стоя на Дворцовой набережной против дома номер 18. И вот возникает первый очень интересный вопрос. Хотя прошло уже с тех пор 60 лет, мы ответа не знаем. Почему этот салют, данный из 324 орудий и прозвучавший над городом, освобожденным от блокады, 24 залпами, был дан из Ленинграда, а не из Москвы? Ведь это единственный случай за всю Великую отечественную войну, с 5 августа 43 года, когда был дан первый салют, до конца войны, когда салютовала не Москва очередной победе, а город, освобожденный от блокады. И тут же рядом второй вопрос: почему этот салют был единственным, приказ о котором был подписан не верховным главнокомандующим, а Военным советом Ленинградского фронта?
Впечатлений невероятное количество. Это впечатление от того, что город был абсолютно собран, внутренне собран. Он был чист, организован. Он производил впечатление города, живущего по какому-то очень четкому распорядку. Несмотря на то, что рвались снаряды, падали бомбы, несмотря на все ужасы блокады. Как это получилось, что в апреле 42-го года ленинградцы, измученные блокадой, вышли из своих заледенелых квартир с разбитыми стеклами, спустились по обледенелым лестницам, с которых свисали сталактиты нечистот, вышли на улицы и очистили город от множества снега, от льда, от грязи, от нечистот, от трупов, спася, таким образом, свой родной город от того, что могло ему угрожать с наступлением весны, кстати, теплой весны 42-го года после страшной, морозной зимы?
Петербуржец: Меня с детства поразило, это было мамино воспоминание, которое она повторяла несколько раз, что в блокаду весь зоопарк съело начальство: и тигров съели на бифштексы, и слона съели. Почему-то в меня это с детства запало, из любви к животным… Как прохожу мимо зоопарка, так представляю, как здесь готовилось вкусное для начальства.
Тогда у мамы умер один из ее родственников, она на санках поехала в его квартиру и забрала то, что можно реализовать на хлеб. А потом висел там портрет нашего общего дедушки, она его не взяла - его бы никто не купил, на хлеб бы он не пошел. А взяла вещи дорогие - драгоценности, посуда ценилась, почему-то, в блокаду, у кого-то потом было очень хорошее собрание фарфора. Видимо, у них был хлеб.
Петербурженка: Моя бабушка жила в Ленинграде, а когда город начали осаждать немцы, ее вывозили на поезде. И самое яркое ее впечатление, ей запомнилось, как поезд ехал, а его бомбили постоянно, хотя знали, что там, скорее всего, дети и старики, что это не солдаты и не военные. На каждой станции им жители собирали еду: приходили с ведрами супа, все, что могли собрать, они приносили, чтобы покормить детей. И на месте, где ее встретили, чтобы детей не распределять в какие-то детдома, их забирали семьи, которые там жили. Собирали детей вместе с матерями и селили у себя.
Петербуржец: Я о блокаде помню больше, чем о своей жизни в сравнительно недавние годы. Я был тогда ребенком, но какие-то картинки, как какие-то слайды, запечатлелись у меня в памяти. Я вижу людей, меня окружавших, я вижу улицы города, я вижу покойников на улицах. Помню, что напротив нашего дома, мы жили тогда в конце Садовой улицы, дом 123 в Коломне, был большой пустырь. Сейчас он застроен. И там, на брандмауэре, всю войну нас развлекал повешенный еще до войны большой рекламный щит на высоту четырех этажей: "Пейте советское шампанское". Всю войну мы любовались этим щитом. Я помню, как я единственный раз за всю блокаду поддался панике. Детям, по-моему, это свойство не присуще, и если они впадают в панику, то только подражая взрослым. Летом 42 года я ходил в детский сад. Кстати, насчет беспризорных детей, мне кажется, что дети, которые остались в городе, были все пристроены в детские сады и детские дома. Более того, в 1943 году, когда блокада была уже прорвана, но город был все равно в осаде, немецкие позиции оставались на прежних местах, кроме одного места, то нас с детским садом даже на дачу вывозили. Сейчас нам это кажется почти невероятным. Мы провели это лето в Удельной. А Удельная тогда была совершенно зеленой петербургской окраиной и довольно тихим уголком, потому что немецкие снаряды туда не долетали, а с севера, с финских позиций, город не обстреливался. Сейчас это кажется невероятным, что в блокадном городе детей вывозят на дачу.
Петербуржец: Здесь основное количество мифов связано не с ужасами, которые были тогда, какими-то фактами - 40 градусов мороз в комнате, отсутствие воды, каннибализм или замерзающие квартиры полные умерших людей, которые всю зиму лежат до самой весны, некому их посетить. Это не производит впечатление, потому что само число умерших таково, что перекрывает все частные ужасы. А мифы, которые противопоставляют себя этим ужасам.
Например, все знают, что в зоопарке продолжал жить бегемот. При отсутствии водопровода служители таскали воду из Невы и поливали бегемота, чтобы он не засох. И бегемота в блокаду не съели. Вот это считается фактом, который говорит о том, что жизнь была выше непосредственных страданий. Страдания переживаются, а совесть и принципы терять нельзя. Еду ты назад вернешь, а потерянную честь вернуть невозможно. Поэтому очень много рассказов о Ленинграде связано именно с такими вещами.
Известно, что в Кунсткамере сотрудники продолжали работать всю блокаду. Кому это было надо тогда? Но они продолжали работать, и жил там облезлый кот, которого не ели. Считалось, что пока жив кот, ничего не случится. Он уже облез, но его не ели. Это были сотрудники гуманитарные, не технические, у них были какие-то идеалы.
Или в середине блокады была в Эрмитаже конференция по Фирдоуси, тоже актуальнейшая совершенно тема, когда город с замершими водопроводом, неработающими сортирами, и для интеллигенции паек был наименьший, для рабочих было больше. Но конференция по Фирдоуси прошла в Эрмитаже с успехом.
Естественно, блокадные не мифы, а принципы были в том, что если ты ничего не делаешь, лежишь, экономишь силы и готовишься пережить голодное время, эти люди умирали первыми. Надо было двигаться. Странная и парадоксальная вещь, что если человек двигался, ходил на работу, пересиливал себя, имел какой-то запас воли, то при этом, несмотря на расход энергии, эти люди выживали. А те, которые лежали под матрасами для согрева в ожидании следующей порции своей карточной, вот те умирали первыми. Может быть, это обратная корреляция, что если выключалась воля, то это первый признак того, что у организма не хватало физических сил. Но как обратный эффект это заставляло людей, знавших о таком принципе, двигаться, шевелиться, работать.
Известно, вместе с тем, уже немцы не причем, а общий беспорядок советский, которого невозможно было избежать, что основное количество смертей приходилось на те моменты, когда временно прекращалось отоваривание по карточкам. Люди приходили с последней надеждой, стояли в очереди. Сейчас, задним счетом, можно обсуждать, что было важнее, что первично, а что вторично. Сила воли давала возможность преодолеть физическую немощь и выжить, или сила воли была проявлением того, что физические силы еще оставались. Но это сейчас не важно, а важно, что это всеобщее мнение позволило шевелиться и как-то выживать.
Но были и парадоксы. Например, немцы сосчитали, что количество калорий, оставшееся в запасе у Петербурга, недостаточно для того, чтобы прокормить то количество жителей, которое есть, и город обречен на полное вымирание. Но у них под боком работал Кировский завод, который чинил вооружение и танки. Кировский завод обстреливался, рабочие там работали, и, по расчетам немцев, поскольку рабочие жили при заводе, они должны были вымереть от голода. А не вымирали. Что оказалось? А оказалось, что по указу еще Петра Первого смазывать пушки нужно свиным салом. Никакая синтетика не допускалась. И на этом оружейном заводе был запас железных бочек, наполненных свиным салом. И рабочие питались этим салом. Им выдавалось по норме калорийная пища, и они выживали, между делом смазывая этим продуктом ружейные стволы. Вот такой парадокс, о чем немцы догадаться, естественно, не могли по своим калькуляциям.
И, наконец, еще это факт, который может обрастать символическими вещами: холод в сочетании с голодом погубил город или не погубил? Он, с одной стороны, погубил, а с другой стороны - спас. Если бы не 40-градусные морозы, не замерзло бы Ладожское озеро. А по жидкому Ладожскому озеру невозможно было ни эвакуировать, ни привозить пищу, и город вымер бы без морозов, даже если бы в относительном тепле люди могли бы пережить эту голодовку. Вот где тут роль Господа Бога, а где странные случайности - непонятно. Но факт - выживание города от жестоких морозов, это несомненно.
Что еще существенно из упомянутого? Перерывы в отоваривании карточек. Когда человек стоял на морозе и не дожидался карточек, это такой был психологический, не считая физического, шок, что многие просто не добирались до дому назад, потому что когда ты получил эти 125 грамм, по дороге назад ты их грыз. А не получив их и вернувшись домой в холодную квартиру, поднявшись на какой-то этаж, истратив последние силы, уже не было силы выйти и снова дотащиться с незнанием того, будут ли отвариваться карточки или нет. И когда бомба попала в водопровод хлебного завода, на два дня выключив хлебный завод, это дало фантастический всплеск смертей зимой 41-42 года. Завод починили, но накормить уже нужно было на многие десятки тысяч меньше народу, чем стояли в очереди в ожидании первой выдачи по карточкам.
По прошествии многих лет было большое движение людей за то, чтобы каким-то способом скомпенсировать моральный ущерб, который был нанесен. Расположение Парка Победы на месте кирпичного завода, который работал в Московском районе, сжигал сотни тысяч людей, пепел был развеян, на этом месте увеселительный парк и люди ходили по пеплу. А статистику кирпичного завода, как и крематория, старалась тогдашняя власть не опубликовывать, тем самым, приуменьшая количество жертв на полмиллиона. И только в перестройку это всплыло. Осталось неясным - ведь парк, вроде, Победы, значит, надо торжествовать победу или разрушать Парк Победы, чтобы ставить памятник полумиллиону трупов, которые были сожжены на кирпичном заводе? Непонятно. Вот такой неразрешимый парадокс существует. И сам факт, что можно было утаить полмиллиона…
Точно никто не может сказать, сколько людей погибло в блокаду, потому что на фоне всего прочего не было учтено количество людей, которые от наступления немцев вошли в город. А после войны, в 70-е годы, парадокс, в котором я сам участвовал, бюрократический парадокс. Нужно было, чтобы восстановить право московской жительницы, как жительницы блокадного Ленинграда, получить справку, что она жила в городе во время войны. Документы все, естественно, сгорели, но осталась у нее грамота с печатью и сведения о том, что она работала в военной типографии с 41-го по 44-й год. Мне казалось, что этого достаточно, чтобы отстоять ее права. Я занимался восстановлением этих прав. Но при попытке решить этот вопрос оказалось, что нужна справка с места жительства. И на мой вопрос в эту организацию, которая должна была решать, жила она здесь или нет: «Как вы думаете, она каждую ночь подползала под проволокой, после работы в типографии, уходила на немецкую территорию, а потом на работу подползала снова, вставала к станку и снова вечером уползала? Вот так вы себе представляете грамоту за отличную работу в этой типографии?» - мне ответили: «Ну, вы скажете тоже!», не ответив нечего по существу. Я был вынужден решать этот вопрос через суд, путем нахождения свидетелей того, что она жила там, где она жила, в разбомбленном и сгоревшем доме. Причем бюрократическая игра со мной была явная: «Вы найдите кого-то, кто скажет, что она там жила». Никто не интересовался, говорят свидетели правду или нет. Но преодолеть бюрократию, что признать жителем города можно только по документам прописки, по домовым книгам, половина которых сгорела в Ленинграде…. С одной стороны, всеобщее уважение и непрерывное напоминание о героических блокадных днях, а с другой стороны, простая бюрократия не признает никакого героизма и документов, созданных во время блокады, кроме тех, которые написаны в прописи. Дайте мне домовую книгу, где будет написано это имя и фамилия. Нет домовой книги – гуляйте.
Другое дело - блокадные дети, которые эвакуировались. По этому поводу написано очень много, а мне рассказывали лица, которые сопровождали эшелоны с детьми, которые вывозились из города. Эшелоны бомбились немцами. Понимая, что до места они не доедут, воспитательницы, которые сопровождали, раздавали по дороге детей жителям, которые выходили к поезду из деревень, сочувствуя эвакуированным детям. Потому что либо они не доедут до конца, либо там, куда их везут, дистрофики не выживут. А тут была надежда, что эти дети выживут в деревне на натуральном продукте. Железная дорогая - это было самое опасное место, по которому вообще можно было детей перевозить. Одновременно это и спасение, и трагедия. Потому что если выживали родители, их дети исчезали неизвестно где, но при этом всегда существовала надежда у выживших родителей, что дети не погибли, не доехав до места, а остались живы у крестьян. Так что сам этот факт давал очень многим надежду, что хоть дети останутся живы.
Петербуржец: Вы знаете, эти блокадные годы мне по-разному вспоминаются. Они не похожи один на другой. Сначала было привыкание - конец лета и осень 41 года. Потом страшная зима, когда у меня на глазах умерли моя бабушка и мой сводный брат. Потом у меня какой-то провал в памяти. Мама мне потом говорила, что несколько недель я сидел на кровати и раскачивался из стороны в сторону. Доходил, как это называется. А потом уже какие-то воспоминания начинаются с лета 42 года. Лето 42 года было очень ясным, солнечным. И как раз тишина на улицах мне и запомнилась.
Петербурженка: Когда началась блокада, мне было всего три года десять месяцев. Братик родился в конце февраля 41 года. Когда начались проблемы с продуктами, мама выходила с нами в булочную. Мама привязывала братика полотенцем, чтобы ей было легче идти. И вот однажды какой-то мужчина, проходя из очереди, ей сказал, показывая на братика: "Что вы киснете? Вам-то хорошо. Вы голодной не останетесь". Вот это был кошмар. Мама бежала назад и не знала, как унести ноги из этой очереди, потому что кругом уже были сугробы и сил уже было мало. Несколько раз ее буквально схватывали на улице, когда она вечером бежала в магазин. Уже тогда начались случаи людоедства. Напротив нас жила мать, сын и дочка. Мальчику было лет 13, дочке лет 9. Они пошли в магазин, и в магазине мужчина пообещал что-то мальчику, какой-то продукт. Мальчик пошел за ним и не вернулся. Конец его был известен. И когда мы уезжали, мама хотела взять термос, который предложил ей мужчина. Но он сказал, что нужно подняться на какой-то этаж. Но после того, как ее несколько раз хватали, она просто боялась. Последнее время мы даже боялись деда и поместили его в какой-то психиатрический стационар. Мы боялись, что он нас прикончит.
Петербуржец: Блокада, как какая-то многотонная глыба, давила на нравственность, на принципы, на отношения между людьми. Что мне было бы жаль отцу? Мне ничего никогда ему бы не было жаль. Но вот он умирает, потому что дежуря на крыше Лесотехнической академии, профессором которой он был: его дежурство состояло в том, что он должен был звонить по телефону и сообщать, куда упала бомба. Он там получил двустороннее крупозное воспаление легких, никаких лекарств не было в помине. Он умирал. А что у меня стучало в мозгу? А то, что рядом с его постелью была табуретка, на ней блюдечко, а на блюдечке два кусочка рафинада и кусочек масла размером с эти два кусочка рафинада. И у меня неотступно эти три предмета стояли перед глазами. Мне было жаль отца смертельно, а вот это я не мог от себя отодвинуть: он умрет, и это мне отдадут. Я думаю, что тут и обвинять никого не надо, но это было ужасно. Отец, видимо, хотел мне помочь и однажды изобрел такую вещь. "Ты знаешь, что твой дед перед революцией объехал все лицеи Европы, потому что был назначен инспектором классов Александровского лицея. Но ты не знаешь, что мы с ним ездили всей семьей, потому что командировочные были очень щедрые, мы из Европы привезли много чего и, в том числе, шоколадную дубинку (они были тогда в моде). И вот ты знаешь, я забыл, где она у нас лежит". Я, который с утра, как и все голодные ленинградцы, думал о еде, вдруг получаю такой сообщение. И недели две я обшаривал квартиру. Уже ясно было, что ничего нигде нет. Но мне казалось, что пока я в этой комнате, дубинка в соседней, я шел туда, и мне казалось, что дубинка в той комнате, из которой я ушел.
Петербурженка: Я сама блокадной не была, но вся моя семья пережила блокаду – со стороны мамы, со стороны папы, и в блокаду погиб дедушка. И вот самое главное, что я не могу видеть, как в общественных местах валяется везде хлеб. Меня это вроде уже не касается, но я не могу. Сразу слеза.
Вопрос: Как пережили блокаду ваши родственники?
Петербурженка: В общем-то, нехорошо так говорить, но не так ужасно. Потому что они все работали. Мама в госпитале работала, дети работали на заводах. Погиб дедушка во время бомбежки. Дедушка агроном был.
Вопрос: Родня рассказывала какие-нибудь случаи блокадные?
Петербурженка: Вообще рассказывали много неприятного. Мы жили около Волкова кладбища, и дорога на работу всегда шла мимо кладбища. Были и не очень приятные случаи. Я только могу сказать, что люди во время блокады были людьми, нельзя сравнить с тем, что сейчас. Всегда помощь оказывали друг дружке. Сейчас просто какие-то злые люди. Не дай Бог сейчас что-то - перегрыземся.
Петербуржец: В своей душе я ощущаю блокаду не как ее участник, но как потомок. Вообще история такая штука, что каждое поколение может перекрасить ее по-своему. Была очень интересная передача про блокаду, именно американская, она была совершенно под другим ракурсом. Не то что под другим, конечно, люди страдали, но и заслуга американцев была в освобождении, был большой акцент сделан на помощи продовольствием. Это говорит о том, что для каждого история своя.
Петербурженка: Я - врач по специальности. Пережила блокаду. Наш госпиталь находится в Политехническом институте. Мы стирали за больными, убирали все их фекалии, голодали. Отпускали больных так, чтобы политуправление не знало. Допустим, сегодня Иванов идет, пайку собирали, чтобы родные не умирали. В общем, спасали, как только могли. И голодающих ленинградцев, и самих раненых, и больных, которых привозили нам с Дубровки, где шли бои. Мы были на казарменном положении, никуда не ходили. Если вы пойдете, вы упадете. Я один раз пошла проведать тетю и дядю, они жили в переулке Ильича, дом два, напротив домика Ильича, и я с трудом туда дошла, а оттуда я, когда шла, я видела, как садились люди, я подходила узнать, что, он откидывался и уже мертвый сидел. А обратно, рядом стояла танковая бригада, ехал начальник, спросил меня у Литейного моста, куда я иду. Я ему объяснила, что в Политехнический институт. Они говорят: «Садитесь, мы вас подвезем».
Жили генералы, адмиралы и все это ждановское окружение. Жданов тогда был начальником, и к нам приходили в госпиталь. Наш госпиталь из Политехнического потом перевели на Садовую, напротив Гостиного Двора, Суворовское училище, нас туда перевели, и к нам приходили генералы, адмиралы, полковники, и мы им делали витаминные уколы, их спасали, в первую очередь. Мы знали прекрасно, что они нормально питаются, что у них все есть. Тогда были сталинские времена, рта открыть нельзя было. Весь этот генералитет лежал в отдельных палатах, перед ними танцевали все врачи, потому что боялись, что на фронт отправят, на передовую. Они жили нормальной хорошей жизнью, если можно так сказать - в питании, в поведении. Они заводили себе любовниц. Мне 90 лет, врать я не собираюсь.
Я была у родителей в Мелитополе. Мой папа тоже был врач, он кончил Берлинский университет, медицинский факультет. Я оттуда уехала 18 июля только лишь потому, что я от мужа не получила 14 июля телеграмму поздравительную. Я папе сказала, что я должна узнать, что с ним, потому что он был в Риге на практике. Их там, оказывается, заперли латыши, отобрали оружие, но там какой-то дед лаз знал, он их ночью вывел, они ушли пешком и пришли в Ленинград. А я приехала в Ленинград 18 июля и сразу поняла, что идет война не на шутку. Позвонила родным и сказала, что немедленно выезжайте, аттестатом будете обеспечены, потому что я пошла добровольно в армию. И получила ответ, что «выезд невозможен, прощайте. Целуем, папа, мама». Немцы высадились в Харькове и в Севастополе. А Мелитополь был в окружении немцев, и выехать было уже невозможно. Меня спас муж тем, что он не прислал мне телеграмму.
С политработниками мы были на ножах, потому что в аудитории Политехнического института 90 кроватей стояло, 90 больных. Иди, проследи, Иванов здесь или нет его. Подходит ко мне политрук и говорит: «Я Иванова не вижу. Где Иванов?». Я говорю, что он только что от меня отошел, мы с ним разговаривали. А Иванов со мной договорился, что он собрал от ребят кусочки хлеба и отнесет родным. Как я могла запретить больным делать такие вещи! Сегодня Иванов, завтра Петров, послезавтра Сидоров. Я не имела права. Они спасали своих родных. Вот такая была обстановка в Ленинграде. Моя коллега работала врачом-патологоанатомом. И она была на гражданке. И она говорила, что вырезали куски ягодиц. Каннибализм был. От этого никуда не уйти. Было все. Бывало, что соседи убивали друг друга. Вот в Политехническом институте, когда мы стояли, я жила в подвале. Там нас несколько врачей. И мы раздеваться не могли, женщины. И я своей приятельнице Тасе Егоровой сказала, что, давай, снимем комнату и помоемся, иначе мы завшивеем и умрем. И мы пошли в дома. И вот кандидат наук сдал нам комнатку за 125 грамм хлеба в неделю. Мы там помылись, так этот кандидат наук говорил: «Если бы мне дали кошку, я бы кошку сейчас съел».
Вот такая была обстановка в Ленинграде. ужасная обстановка. Люди умирали. Трупы бросали по дороге, на кладбище редко кто свозил, не было сил у людей. Вот вам пример. В столовую мы ходили кушать. Нам давали пышные булки, потому что на них меньше шло. Я откусила кусок булки и пошла за гречневой кашей. После чего, кстати, гречневую кашу я в жизни больше не ем. И в это время мне кричат: «Ирка, твою булку!». Зашла какая-то женщина, схватила мою булку. Я подошла и говорю: «Слушайте, я тоже голодная». Вот вам пример.
Трудно сказать. Наживались продавцы. У меня была приятельница, которая была сама врачом, но по магазинам она ходила. Она родила ребенка, и она мне помогала. Молоко принесет, кусок булки, чего-нибудь принесет. Спасала меня. Мы из одного города, из Мелитополя. Лидочка Лазарева, пусть ей земля будет пухом. И как-то я пришла и она говорит: «Вот там молоко стоит, пей». Я пью и говорю: «Такое невкусное молоко сегодня». Она говорит: «А где ты взяла?». Я ей объясняю, где. Она говорит: «Это я сцедила молоко».
Петербурженка: 25 июля 41 года нас вывозил в эвакуацию на Урал проектный институт, где работал мой отец. Накануне пришел дворник, выхлопывал ковры, куда-то их свозили. Выскочил кот наш любимый, Урсик, и не пришел. Он чувствовал. Мы больше никогда его не увидели. И для меня, девочки 9 лет, остался символ нашего любимого прекрасного кота, который исчез и где-то бедствует. А кошечка, которую мы спасли на улице, мы ее отнесли к соседям, очень милым людям, которые ее взяли. Была милая дама в такой модной шляпке, которая сказала: «Какая чудная у вас кошечка, Машенька». Потом они эту Машеньку съели. Я это знаю.
Я вернулась в 46-м году, и я одна ходила по этим мертвым улицам. И вот эти две жизни, двух маленьких существ были для меня символом и знаком. Еще до того как они исчезли, я вышла на улицу с мамой и стояла на трамвайной остановке. И что-то было смешное. Был жаркий день, и я громко рассмеялась. Я никогда не забуду маминого взгляда. Мама было очень волевой, сильный, очень красивый человек. Она сказала: «Как ты можешь! Столько смерти сейчас там!». И я начала выть. И трое суток оплакивала неизвестно что. Вот именно неизвестно что. Потому что это было беспредметно. Это было ощущение детского сердца происходящего ужаса вот там, ближе к Питеру. Это вот мои личные воспоминания. Что касается впечатлений блокады… Сегодня - 22 января, и в этот день умерла моя бабашка, моего не родного отца мать. Но они были мне, как родные. Я была усыновлена. Так хотела мама. Письмо, о том, что она умерла, пришло к нам месяца через два на Северный Урал. Все понимали, что это происходило. Это тогда как-то было естественно. Естественный ужас.
Что касается впечатлений, собранных от людей и из книг, вы знаете, они перепутались, потому что то и другое ужасно. Какие самые страшные? Самые трогательные. Знаете, как старушка жила со своей собачкой и вышла погулять, зная, что она сейчас ее должна убить, потому что она не может ее кормить. Она несколько дней собирала какие-то корочки от старого, сухого, черствого сыра. И вот она этой собачке полумертвой уже дала эти корочки. Собачка их со вкусом съела. О дальнейшем замолчим.
Вот эта тема бессилия людей, на которых абсолютно никакого внимания не обращали. И третье впечатление, чьи-то воспоминания. «А мы выжили. У нас на лестничной площадке стояло мусорное ведро, а напротив жили работники райкома. Райком, горком, обком - три инстанции. Никто не умер - ни в райкоме, ни обкоме, ни в горкоме. И они выбрасывали подсохший хлеб, вот, поверите ли, в эти ведра, а мы караулили. И вот эти сухари мы могли съесть. Мы остались
Вот это запомнилось. И какой-то страшный рассказ, печатный текст. Я иногда прохожу мимо Площади Мира, Сенной. Церковь, разрушенная, при мне разрушалась. Я всегда помню, что за церковью стоит дом, боком к выходу из метро, и что в этом доме жили люди, которые готовили котлеты из человечины. Это воспоминание американца какого-то. И вот эти котлеты из человечины, всегда, когда я хожу по этой площади, я не говорю никому, но я понимаю, что за каким-то из этих окон человек приготовлялся. Вот и все.
Иван Толстой: Со времени выхода в эфир программы «Без имен» прошло шесть лет. Я не стал менять в ней ничего. Но вот что я хотел бы теперь добавить, это фрагменты воспоминаний одного ленинградца, эвакуированного и оказавшегося на оккупированной территории. Вывезенный в Германию, он после войны в Советский Союз не вернулся, перебрался через океан и написал книгу воспоминаний «Осада Ленинграда». Это одно из блокадных свидетельств, до сих пор в России не переизданных. Книга ценна своими свидетельствами и наблюдениями за жизнью и настроением горожан. Не переизданных книг еще очень много, но на этой я хочу остановиться потому, что она также – безымянная, как и герои сегодняшней передачи. Почти безымянная, она подписана псевдонимом. Причем, очень литературно выбранным, - Криптон. По-гречески криптоним – это тайное имя. Кто же скрылся за этим псевдонимом? Сперва я немного поцитирую.
Книга Криптона «Осада Ленинграда» выпущена нью-йоркским Издательством имени Чехова в 1952 году и состоит из 12 глав. Автор начинает со своих и своего окружения впечатлений от мирного пакта СССР с Германией, описывает городской быт в месяцы советско-финской кампании 1939 года, когда многим ленинградцам открылась вся несостоятельность советской пропаганды о готовности Красной армии, и затем переходит к 41-му году.
“Что представляли собой, - пишет Криптон, - политические настроения народа, то есть основной массы ленинградского населения после начала войны с Германией? Оставив вопрос о горе ряда семейств, вызванного мобилизацией и разлукой с мужьями, сыновьями, братьями, надо сказать, что здесь появились большие надежды на избавление от тиранической системы большевизма. “Ленинградская правда” вынуждена была даже поместить несколько заметок о “контрреволюционных выпадах, запрятавшихся антисоветских элементов”. Самый факт подобных сообщения в газете говорил, что сочли нужным пригрозить населению. На улицах начали происходить инциденты, свидетельствующие о том, что народ ждет избавления и ему не терпится. Языки, несмотря на всю силу советского политического террора, начали, очевидно, развязываться. По времени это относилось к августу-сентябрю 41-го года, периода непрерывного отступления Красной армии и общего убеждения, что Ленинград будет взят. Я сам был свидетелем проявления антиправительственных настроений. У Пяти углов во время оживленного людского движения подвыпивший рабочий, видимо, грузчик из порта, поссорился с каким-то сторонником советской власти. Не долго думая, он крикнул ему: “Ну хорошо, скоро мы пойдем по квартирам, покажем, кому надо!”. Рабочий был здесь же задержан и арестован. Ожидая трамвая вечером на Васильевском острове недалеко от уличного радиорепродуктора, я обратил внимание на мрачного мужчину лет 50, тоже рабочего. Он куда-то решительно шагал, громко говоря по адресу вещавшего радио: “Всё врут, всё врут, всё врут”. Небольшая группа людей, бывших на трамвайной остановке, смотрела на него с явным одобрением. Какие-то три женщины у витрины магазина весьма откровенно рассуждали: “Что же Гитлер? Хуже, чем есть, не будет, а хоть церкви-то разрешат иметь и Богу молиться”. Квалифицированный мастер из дореволюционных рабочих, живший в одном доме со мной и знавший еще раньше мою семью, говорил: “Наконец-то идет избавление, и власть мошенников будет убрана”. От немцев он не ждал хорошего, но считал, что самое главное - покончить с большевиками. Подобные настроения, - продолжает Криптон, - вообще, конечно, тщательно скрывавшиеся, характеризовали все слои ленинградского населения от рабочих до высококвалифицированных специалистов. Наиболее видных представителей последних вывезли из Ленинграда, когда его окружали немцы, на самолетах. Некоторые из “обязанных” уехать сопротивлялись этому сколько могли. С одним большим человеком каждый раз, когда его привозили на аэродром, случался сердечный припадок, и он не мог лететь. Не летела, разумеется, и его семья. Так он и остался в Ленинграде, о чем сильно пожалел месяца через три. Немцы города не взяли, а сын его умер от голода. Подобных случаев было немало”.
Иван Толстой: Так пишет некто Криптон в книге «Осада Ленинграда» выпущенной нью-йоркским Издательством имени Чехова в 1952 году. Еще цитата.
“Угроза прихода немцев становилась между тем все реальнее. Был отдан приказ об уничтожении всех дел, материалов, какие не могут быть спасены и какие не должны попасть в руки немцев. Несколько дней Ленинград жжет непомерное количество бумаг, книг, журналов. Жгут все отделы исполкомов, жгут всевозможные представительства наркоматов, жгут хозяйственные учреждения, жгут высшие учебные заведения, жгут больницы, жгут средние школы. Даже управдомы, и те жгут домовые книги, чтобы скрыть след жильцов членов партии, коммунистов. Работы происходят везде под контролем не только представителей администрации, но и партийных секретарей или выверенных специально членов партийных комитетов. По слухам, такая же большая работа сожжения была проделана в НКВД. В это же время проводится ряд мероприятий для борьбы в самом городе. К щелям и убежищам, которые покрыли Ленинград еще раньше, присоединяются на многих улицах баррикады. Воинские саперные команды проводят большие работы по минированию значительной части домов. Нижние этажи всех зданий, окна квартир, витрины магазинов, парикмахерских и других учреждений забиваются стеной крепких деревянных балок и досок. В ряде учреждений созданы новые отряды ополчения, которые вечерами проходят военное обучение. В первую очередь их тренируют на метание взрывных бутылок против наступающих танков. С неорганизованным населением, домохозяйками ведутся разговоры о забрасывании камнями и поливании кипятком противника, если он прорвется в город. Готовится второй Мадрид.
Иван Толстой: Так пишет Криптон в книге «Осада Ленинграда», до сих пор не переизданной ни в эмиграции, ни в России.
Однажды, перебирая совершенно другие бумаги в одном из западных архивов, я случайно натолкнулся на письма этого загадочного автора. И сегодня могу раскрыть его настоящее имя. За псевдонимом Криптон скрылся петербуржец Константин Георгиевич Молодецкий. Он родился в 1902 году в старой русской культурной семье. Прадед был архитектором еще при Екатерине. «Свое место в СССР, - пишет Молодецкий в частном письме 1950-го года, - нашел в научной работе, став специалистом по Арктике и Сибири. Всю свою жизнь (по настоящий день) был беспартийным».
В 42-м Молодецкий был эвакуирован из Ленинграда и попал на Северный Кавказ. Здесь его ждала судьба многих: гитлеровская оккупация, Германия, после войны – лагерь для перемещенных лиц. В 48-м устроился в Германии на преподавательскую работу. Писал по специальности, выпустил, в частности – на английском языке – исследование «Северный морской путь и экономика советского Севера». Для нью-йоркского издательства имени Чехова написал «Осаду Ленинграда», а перед этим успел некоторые главы напечатать в сан-францисской газете «Русская жизнь» под псевдонимом Георгий Арктин.
Георгий Константинович Молодецкий прожил долгую жизнь, я пока не смог установить точную дату его смерти, но, по некоторым данным, он скончался в начале 1990-х.
Еще один блокадный свидетель.
И на этом мы заканчиваем программу, приуроченную к 70-летию освобождения Ленинграда от вражеского кольца.