Архивный проект. Часть 63. Введение в русскую философию
« … многие заслуги литературы – пробуждение умов, сохранение целостности часто бездеятельного во внешней жизни и постоянно распадающегося национального сознания, гордость и поддержка, которую черпает нация в литературе для себя и перед лицом враждебного окружения, ведение как бы дневника нации, являющееся совсем не тем же, чем является историография, в результате чего происходит более быстрое и тем не менее всегда всестороннее критически оцениваемое развитие, всепроникающее одухотворение широкой общественной жизни, привлечение недовольных элементов, сразу же оказывающихся полезными там, где ущерб может быть причинен просто халатностью, сосредоточение внимания нации на изучении собственных проблем и восприятие чужого лишь в отраженном виде, порождение уважения к людям, занимающимся литературной деятельностью, временное, но приносящее свои плоды пробуждение высоких стремлений в подрастающем поколении, включение литературных явлений в политическую злобу дня, облагораживание и создание возможности обсуждения противоречий между отцами и детьми, исполненный боли, взывающий к прощению, очищающий показ национальных недостатков, возникновение оживленной и потому осознающей свое значение книжной торговли и жадности к книгам – всего этого может достичь и такая литература, которая вследствие недостатка в выдающихся талантах имеет лишь видимость широко развитой, будучи в действительности развитой не слишком широко». Нет, это не цитата из статьи русского литературного критика или публициста середины девятнадцатого – начала двадцатого века, несмотря на то, что все, вроде бы, подходит: и пробуждение умов, и гордость, которую нация черпает в литературе (а где же еще, если речь о России?), и, конечно, упоминание «враждебного окружения» (Достоевский-публицист был экспертом по этому вопросу), и «дневник нации» (в противоположность скучной академической историографии, которая все «не о том»), и «чужое» лишь в отраженном виде, и литературные явления как элемент национальной повестки дня, и показ недостатков, и, конечно же, отцы и дети, куда без них. Речь вообще не о России, не о так называемой «великой державе», производящей так называемую «великую литературу». Наоборот. Цитированный отрывок о «небольшой» (по размерам) словесности, которую тщательно и заботливо создает «небольшая» (по численности) нация, на языке, лишенном любых державных претензий. Фраза, которую я привел в начале этого текста, начинается такими словами: «Все, что я узнал от Леви о современной еврейской литературе в Варшаве, и то, что я знаю о современной чешской литературе (частично на основе собственных наблюдений), позволяет сделать вывод, что …» И дальше уже идет «многие заслуги литературы» и проч. Да-да, речь о словесности, создаваемой на идише и на чешском, скромными по численности народами, которые, к тому же, на тот момент не имели собственной государственности. Чуть не забыл: это запись в дневнике Франца Кафки от 25 декабря 1911 года. Через семь лет чешский язык и литература получат государственную прописку. А еврейская литература, уже на другом совершенно языке, переизобретенном чуть раньше этой дневниковой записи, получит официальный статус тридцать с лишним лет спустя – но только для этого потребуется страшная катастрофа носителей того языка, о котором говорит Кафка.
Но отчего же такое разительное сходство примет и задач двух совершенно разных типов национальной литературы? Более того, в этой записи Кафка как раз и противопоставляет «небольшую» (еще раз: по размерам и по отсутствию «больших» гениев) словесность «большой» (по количеству носителей, по официальному статусу, по наличию «великих»). На деле же получается, что не только (и даже не столько) чешская литература или литература на идише, но и так называемая «великая русская литература», несет в себе одни и те же черты. Все они претендуют на роль главного элемента национальной культуры, национальной политики и национального самопознания и строительства. Все они проводят черту, отделяющую «наше» от «чужого» (которое часто прочитывается как «враждебное»); в любом случае, интерес к «чужому» возникает только в тех случаях, когда последнее отражено «нашим». Еще одна важная черта – превращение «недовольных элементов» в «полезные», ибо национальная литература включает в себя и критический дух (если только он не отрицает саму ее как таковую).
Я привел только часть рассуждения из дневника Франца Кафки, там еще пару страниц очень тонких и проницательных замечаний о том, насколько необходимы обе разновидности национальных литератур, большая и небольшая. Как обычно у Кафки, благожелательное отношение к предмету незаметно, в результате мельчайших сдвигов в логике и оптике, превращается в собственную противоположность; под конец картина становится малоприятной и возникает ощущение, что не вредна и та, и другая словесность (как социокультурная система, речь не об отдельных писателя). Завершающий пассаж, впрочем, сводит их вместе, так что вновь совершенно не понятно, о какой именно литературе говорит автор дневника: «Вообще охотно занимаются литературной разработкой малых тем, которые имеют право быть лишь настолько большими, чтобы суметь вызвать малый восторг, и обладают полемическими перспективами и подпорками. Облеченные в литературную форму ругательства катятся туда-сюда, а в кругу более сильных темпераментов – летают. То, что в больших литературах происходит внизу и образует подвал здания, – подвал, без которого можно и обойтись, – здесь происходит при полном освещении; то, что там вызывает минутное оживление, здесь влечет за собой никак не меньше, чем решение о жизни и смерти всех». Где, как не в большой русской литературе, перебранка писателей, поэтов и публицистов влекла за собой никак не меньше, чем вопрос о жизни и смерти? Разве до сих пор не доругиваются «реалисты» и «модернисты», «революционеры» и «охранители», бунинцы и блоковцы, мандельштамовцы и хлебниковцы? Разве не слышны в нынешних бранях отклики взаимных ненависти и презрения Достоевского и Тургенева (и всего того, что за этими именами подразумевается)?
Ответ прост: русская литература, русская культура есть и большая, и небольшая одновременно. Она большая по количеству людей, говорящих на этом языке, по своему державному статусу, по наличию в ней «больших талантов» (как в выражается в дневнике Кафка). Она небольшая по непроработанности деталей, по слабости инфраструктуры, по недиверсифицированности направлений, наконец, самое главное – по своей молодости и скромным количественным размерам. Набоков писал о «небольшой, но отменной по качеству» русской словесности. Она действительно небольшая, особенно, если говорить о новорусской литературе, берущей начало со времен Петра Первого. Ее корпус невелик; более того – что является важным маркером – один человек теоретически может прочитать всё так или иначе интересное в русской литературе XIX века (а уж XVIII и подавно). С двадцатым столетием сложнее, произведений там действительно написано очень много, но, в сущности, русская словесность даже в это время количественно (подчеркиваю, количественно) меньше той же американской (и, возможно, французской и британской). Иными словами, мы имеем дело с феноменом относительно молодым (с исторической точки зрения), бурно развивающимся, занятым, прежде всего, производством и воспроизводством актуальных для нации смыслов.
Обычно такая литература (и Кафка об этом пишет) готова подменить собой многие смежные области, от политики до философии – особенно это характерно для стран, где прямое высказывание на общественно-политические темы не особенно приветствуется (или попросту запрещено). Дело даже не в том, чтобы «протащить» оппозиционную мыслишку под видом литературной критики или пьесы (хотя русская словесность избыточно богата подобными умельцами), тут другое – литература дает универсальный для нации язык разговора на любые темы, в том числе и на те, которые в других культурах не проходят по ведомству изящной словесности. В «больших старых европейских культурах», ставших в течение XIX—первой половины XX века демократическими, подобный универсальный язык не нужен – общество там представляет собой совокупность разных социальных, профессиональных и религиозных групп, каждая из которых имеет свой собственный язык, а роль всеобщего выполняет как раз политический дискурс, который разделяет подавляющее большинство населения, несмотря на все различия. В культурах «молодых» (как новорусская, или новочешская, ведущая свое начало с эпохи «национального возрождения» XIX века) литература становится универсальным языком, претендующим на всеобщность. Конечно, это временное состояние – и оно (с разными результатами, надо сказать) закончилось как в постсоветской Чехии, так и в постсоветской России. В первом случае – переходом на стадию «старых» европейских культур, во втором – исчезновением любого универсального языка вообще, невозможностью общенационального высказывания как такового.
Но мы пока еще в XIX веке, со второй трети которого Пятигорский начинает свой новый цикл под названием «Философия в России – идеи и проблемы». Он оговаривается: не «русская философия», а философия, которая возникла, произошла, случилась в России. При таком раскладе философия сохраняет свои белоснежные одежды «думания об абстрактных материях и категориях» незапятнанными национальными цветами. По сути Пятигорский будто намекает: истинная философия в России всегда была побочным эффектом «русской философии», иногда даже непреднамеренным, случайным, а то и вовсе нежелательным. «Русская философия» – камни, порой их столкновение высекает искру. Искра и есть философия. Так думал Пятигорский.
В подобном контексте «русская философия» есть всего лишь отрасль «русской литературы». Более того, главным сырьем русской философии была та же русская литература. Не «жизнь», не «политика», не «экономика» (упаси Боже!), не «история» (вспомним, что Кафка пишет о «дневнике нации», который совсем не о том, о чем историография), а литература. В качестве двух главных черт русской философии Пятигорский называет ее связь: по типу – с литературой, по характеру – с религией. Иными словами, она специализировалась на интерпретации произведений довольно узкого круга писателей (от Пушкина до Блока), претендуя на характерный для религии универсальный характер выводов. Безо всякой иронии – это очень важный род культурной деятельности, совершенно необходимый для молодой нации, переживающей становление и модернизацию, но он резко ограничен историческими рамками. За пределами их, после окончания соответствующего исторического периода, подобная культурная деятельность превращается либо в профанацию, либо в пекинскую оперу.
«Русская философия» стала историей, требующей – как и любой другой важный для понимания истоков сегодняшней культуры феномен – тщательного изучения. «Философия в России» актуальна, ибо универсальна, как любая другая философия без паспорта и без штампа постоянной прописки в нем.
Первая беседа Александра Моисеевича Пятигорского из цикла «Философия в России – идеи и проблемы» (под названием «Черты русской философии – связь с литературой и религией») вышла в эфир Радио Свобода 28 марта 1978 года.
Проект «Свободный философ Пятигорский» готовится совместно с Фондом Александра Пятигорского. Благодарим руководство Фонда и лично Людмилу Пятигорскую за сотрудничество. Напоминаю, этот проект был бы невозможен без архивиста «Свободы» Ольги Широковой; она соавтор всего начинания. Бессменный редактор рубрики (и автор некоторых текстов) – Ольга Серебряная. Постоянная заглавная фотография рубрики сделана Петром Серебряным в лондонской квартире А.М. Пятигорского в 2006 году.
Все выпуски доступны здесь
Но отчего же такое разительное сходство примет и задач двух совершенно разных типов национальной литературы? Более того, в этой записи Кафка как раз и противопоставляет «небольшую» (еще раз: по размерам и по отсутствию «больших» гениев) словесность «большой» (по количеству носителей, по официальному статусу, по наличию «великих»). На деле же получается, что не только (и даже не столько) чешская литература или литература на идише, но и так называемая «великая русская литература», несет в себе одни и те же черты. Все они претендуют на роль главного элемента национальной культуры, национальной политики и национального самопознания и строительства. Все они проводят черту, отделяющую «наше» от «чужого» (которое часто прочитывается как «враждебное»); в любом случае, интерес к «чужому» возникает только в тех случаях, когда последнее отражено «нашим». Еще одна важная черта – превращение «недовольных элементов» в «полезные», ибо национальная литература включает в себя и критический дух (если только он не отрицает саму ее как таковую).
Я привел только часть рассуждения из дневника Франца Кафки, там еще пару страниц очень тонких и проницательных замечаний о том, насколько необходимы обе разновидности национальных литератур, большая и небольшая. Как обычно у Кафки, благожелательное отношение к предмету незаметно, в результате мельчайших сдвигов в логике и оптике, превращается в собственную противоположность; под конец картина становится малоприятной и возникает ощущение, что не вредна и та, и другая словесность (как социокультурная система, речь не об отдельных писателя). Завершающий пассаж, впрочем, сводит их вместе, так что вновь совершенно не понятно, о какой именно литературе говорит автор дневника: «Вообще охотно занимаются литературной разработкой малых тем, которые имеют право быть лишь настолько большими, чтобы суметь вызвать малый восторг, и обладают полемическими перспективами и подпорками. Облеченные в литературную форму ругательства катятся туда-сюда, а в кругу более сильных темпераментов – летают. То, что в больших литературах происходит внизу и образует подвал здания, – подвал, без которого можно и обойтись, – здесь происходит при полном освещении; то, что там вызывает минутное оживление, здесь влечет за собой никак не меньше, чем решение о жизни и смерти всех». Где, как не в большой русской литературе, перебранка писателей, поэтов и публицистов влекла за собой никак не меньше, чем вопрос о жизни и смерти? Разве до сих пор не доругиваются «реалисты» и «модернисты», «революционеры» и «охранители», бунинцы и блоковцы, мандельштамовцы и хлебниковцы? Разве не слышны в нынешних бранях отклики взаимных ненависти и презрения Достоевского и Тургенева (и всего того, что за этими именами подразумевается)?
Обычно такая литература (и Кафка об этом пишет) готова подменить собой многие смежные области, от политики до философии – особенно это характерно для стран, где прямое высказывание на общественно-политические темы не особенно приветствуется (или попросту запрещено). Дело даже не в том, чтобы «протащить» оппозиционную мыслишку под видом литературной критики или пьесы (хотя русская словесность избыточно богата подобными умельцами), тут другое – литература дает универсальный для нации язык разговора на любые темы, в том числе и на те, которые в других культурах не проходят по ведомству изящной словесности. В «больших старых европейских культурах», ставших в течение XIX—первой половины XX века демократическими, подобный универсальный язык не нужен – общество там представляет собой совокупность разных социальных, профессиональных и религиозных групп, каждая из которых имеет свой собственный язык, а роль всеобщего выполняет как раз политический дискурс, который разделяет подавляющее большинство населения, несмотря на все различия. В культурах «молодых» (как новорусская, или новочешская, ведущая свое начало с эпохи «национального возрождения» XIX века) литература становится универсальным языком, претендующим на всеобщность. Конечно, это временное состояние – и оно (с разными результатами, надо сказать) закончилось как в постсоветской Чехии, так и в постсоветской России. В первом случае – переходом на стадию «старых» европейских культур, во втором – исчезновением любого универсального языка вообще, невозможностью общенационального высказывания как такового.
Но мы пока еще в XIX веке, со второй трети которого Пятигорский начинает свой новый цикл под названием «Философия в России – идеи и проблемы». Он оговаривается: не «русская философия», а философия, которая возникла, произошла, случилась в России. При таком раскладе философия сохраняет свои белоснежные одежды «думания об абстрактных материях и категориях» незапятнанными национальными цветами. По сути Пятигорский будто намекает: истинная философия в России всегда была побочным эффектом «русской философии», иногда даже непреднамеренным, случайным, а то и вовсе нежелательным. «Русская философия» – камни, порой их столкновение высекает искру. Искра и есть философия. Так думал Пятигорский.
В подобном контексте «русская философия» есть всего лишь отрасль «русской литературы». Более того, главным сырьем русской философии была та же русская литература. Не «жизнь», не «политика», не «экономика» (упаси Боже!), не «история» (вспомним, что Кафка пишет о «дневнике нации», который совсем не о том, о чем историография), а литература. В качестве двух главных черт русской философии Пятигорский называет ее связь: по типу – с литературой, по характеру – с религией. Иными словами, она специализировалась на интерпретации произведений довольно узкого круга писателей (от Пушкина до Блока), претендуя на характерный для религии универсальный характер выводов. Безо всякой иронии – это очень важный род культурной деятельности, совершенно необходимый для молодой нации, переживающей становление и модернизацию, но он резко ограничен историческими рамками. За пределами их, после окончания соответствующего исторического периода, подобная культурная деятельность превращается либо в профанацию, либо в пекинскую оперу.
«Русская философия» стала историей, требующей – как и любой другой важный для понимания истоков сегодняшней культуры феномен – тщательного изучения. «Философия в России» актуальна, ибо универсальна, как любая другая философия без паспорта и без штампа постоянной прописки в нем.
Ваш браузер не поддерживает HTML5
Первая беседа Александра Моисеевича Пятигорского из цикла «Философия в России – идеи и проблемы» (под названием «Черты русской философии – связь с литературой и религией») вышла в эфир Радио Свобода 28 марта 1978 года.
Проект «Свободный философ Пятигорский» готовится совместно с Фондом Александра Пятигорского. Благодарим руководство Фонда и лично Людмилу Пятигорскую за сотрудничество. Напоминаю, этот проект был бы невозможен без архивиста «Свободы» Ольги Широковой; она соавтор всего начинания. Бессменный редактор рубрики (и автор некоторых текстов) – Ольга Серебряная. Постоянная заглавная фотография рубрики сделана Петром Серебряным в лондонской квартире А.М. Пятигорского в 2006 году.
Все выпуски доступны здесь