Александр Гинзбург. Передача вторая

Александр Гинзбург

Александр (Алик) Гинзбург прославился составлением первого самиздатского альманаха "Синтаксис", первым сборником документов по делу Синявского и Даниэля - "Белой книгой", работой первого распорядителя Общественного фонда Солженицына
Иван Толстой: Андрей, мы движемся по биографии Александра Ильича Гинзбурга дальше. И у нас на очереди драматический и наполовину комический рассказ Арины Гинзубрг, который мы записали в Париже, когда были у нее в квартире и когда она рассказывала нам о своем покойном муже.
Когда Алика в 1967 году арестовали по делу о “Белой книге”, ему оставалось всего пять дней для того, чтобы пожениться. У них было подано заявление и назначен день регистрации брака, но он попал в следственный изолятор, а затем из изолятора уже на зону. На зоне в праве жениться Гинзбургу отказали. И тогда началась известная история с его голодовкой, к которой присоединялись все новые и новые его товарищи по несчастью, товарищи по зоне. На эту тему даже была составлена известная книга, отпечатанная на Западе, “История одной голодовки”. Голодовка выражала протест против нарушения прав Гинзбурга, как считали заключенные, прав на заключение брака. И тогда лагерное начальство не выдержало: Арине разрешили приехать в мордовские лагеря. И о том, как это происходило, рассказывает она сама.

Арина Гинзбург: Я написала сразу заявление, что я хочу, чтобы нас расписали в тюрьме. Нет, это не положено по закону. Он приедет в лагерь, тогда…. Это изолятор, здесь все изолировано. Хорошо. Но все-таки передачи принимали, мы вместе с его мамой ходили. А когда он приехал в лагерь, сказали: а что же вы в изоляторе думали? Там расписывают, а здесь - ничего. И уже меня пускать никуда не стали. А тем временем выгнали с работы, все шло своим чередом. Но там меня выгоняли как жену Гинзбурга, а тут мне сказали: вы не жена, вас нельзя пустить. Я брала какие-то справки у соседей, что у нас было совместное хозяйство. В этой книге “История одной забастовки” Юлик Даниэль замечательно изложил.
Короче говоря, ничего не действовало, и тогда Алик объявил голодовку. Она продолжалась 27 дней. В этой голодовке участвовали постепенно, каждый день входил кто-то из его солагерников. Причем это были украинцы, литовцы, латыши, кто-то из УПА-УНСО, “лесной брат” был, который потом стал министром внутренних дел, отсидевший 25 лет.
В общем, это все какая-то невероятная история. Об этом довольно быстро стало известно. Иностранные журналисты с очень большим интересом и вниманием относились. Даже потом, когда нам разрешили регистрацию, мне сказали, что то ли в “Фигаро”, то ли в “Монд” было брачное объявление, что Александр Гинзбург и Ирина Жолковская женятся, поселок Озерный, Мордовия, лаготделение такое-то. Они мурыжили нас долго. 27 дней продолжалась голодовка. Я помню, я пришла в гулаговское главное здание и сидящему там говорю: я невеста Гинзбурга, вы меня помните? Он посмотрел на меня и говорит: «Умирать буду – не забуду». Потому что я ходила туда по всем инстанциям.
Где-то в Генеральной прокуратуре мне сказали: вы напишите ему, что вы просите снять голодовку, и тогда мы вам разрешим. Я говорю: “Я не могу так написать. Я могу: вот сейчас я в кабинете такого-то, в Генеральной прокуратуре, и он мне говорит, что если я тебе напишу, и ты снимешь голодовку, то тогда нам разрешат регистрацию. А так вы меня за просто так обманете и все”.
Они бесились страшно. Но Алик вынужден был ее прекратить, потому что Юра Галансков, его подельник, голодал вместе с ним, а у него тяжелейшая язва была, он потом умер на операционном столе в больнице на операции язвы желудка. Несколько близких людей были уже в состоянии, когда Алик понял. А они не отступают, они говорят: или мы вместе все снимаем, или… Короче говоря, он сказал, что сейчас я временно снимаю, но через короткое время я снова начну. Потому что надо было как-то из этого положения выйти, чтобы ребятам тоже не потерять лица.
Они приняли это к сведению, нам назначили регистрацию на 21 августа 1969-го года. Потому что все были уверены по их оперативным сведениям, что в лагере 21 августа будет что-то в связи с годовщиной чешских событий, и на 21-е, чтобы все эти возможные беспорядки предотвратить, они назначили свадьбу. Естественно, весь лагерь был просто в полном восторге, первый раз такое в послесталинской лагерной системе. Раньше, наверное, это бывало чаще, я думаю. После этого, кстати, через четыре года или через пять Борис, который за Алика тоже голодал, он со своей женой в лагере тоже расписался. А это пробивалось как бетонная стена.
С утра было волнение большое в лагере. Мы приехали. А нам ехать было сначала до станции Потьма из Москвы, от станции Потьма ходил тогда (сейчас, говорят, что уже никакой железной дороги нет), была такая узкоколейка, поезд два раза в день ходил, и надо было успеть с утра пораньше. Мы приезжали в 6 утра, даже иногда в 5 приходил поезд, выгружались из поезда, в этот момент выгружается огромное количество людей. Потому что эта узкоколейка идет вдоль лагерей. Огромный перекидной мост через железнодорожные пути, на который мама Алика уже забраться не могла, и мы подлезали под вагонами, чтобы к этой узкоколейке пробраться.
А еще встречали всех этих людей, потому что огромное количество людей, приехавшие на поездах, были с продуктами, на свидание ехали. Такое специальное так называемое “мордовское такси”. Бабы в каких-то плисовых полушубках, в рейтузах, которые натянуты до валенок, закутанные в платки клетчатые. Это был заработок, они подносили, помогали, подтаскивали. Мы в Москве в это время даже еще до организации Фонда Солженицына, было так устроено, что всегда провожал кто-то. Если мимо нас через Москву ехали с Украины, из Прибалтики, откуда угодно, у нас останавливались, то всегда находился кто-то, какой-нибудь мужчина из знакомых, кто провожал. Поэтому нам, как правило, это не нужно было, но это “мордовское такси” существовало.
Потом ты едешь от Потьмы по узкоколейке. На грузовике с углем я ехала на свою свадьбу. Меня собирала вся Москва, надо сказать. В магазине “Березка” купили беленькое скромненькое платьице, кто-то приносил котлетки какие-то, кто-то курицу жарил. Потому что сказали, что будет разрешена передача. Баночку черной икры, сервелат. Невероятно было сколько всего. Мы довезли все это, загрузили, меня забрали.
Это называется дом свиданий. Есть такое место при зоне, с одной стороны выходит на зону, а с другой стороны на деревенскую улицу. Тебя туда заводят, аккуратненько шмонают, проверяют все, все твои продукты вскрывают. Потом через какое-то время они заводят отдельно заключенного. Причем у них одна форма, они очень боялись, что в швах проносят. Большое количество информации из зоны выходило. Поэтому была одна форма на больших и на маленьких. Поскольку Гинзбург был невелик собою, то форма ему была сильно велика, пуговиц не было, на штанах никаких ремней. И он вошел, держа на себе все это. А я в белом платье, оно, правда, очень скромное, но все равно. Приехало огромное количество из спецчасти, какие-то ВОХРы, какая-то баба с золотыми зубами, которая должна была нас расписывать. А он вошел, говорит:”Булавку”. И при этом с роскошным огромным букетом цветов.
А с цветами такая история. Дело в том, что зэкам не разрешали ничего сажать на земле. Но поскольку в поселке их семьи жили, и детям для школы, для сентября они разрешали вырастить цветы, чтобы потом 1 сентября их все срезать, и дети в школу, как во всем Советском Союзе, шли с цветами. А здесь 21 августа. Поскольку они сами эти цветы сажали, сами выращивали, у меня были букетики от латышского землячества, от украинцев, собрался огромный букет. Мне жених преподнес. Баба с золотыми зубами сказала: давайте расписываться. Я тогда числилась преподавателем университета, Гинзбург был, как потом Ходорковский, швей-моторист. Алик говорит: “Свадьба, целоваться надо”. А там в лагере собрался весь лагерь за стенкой с гармошкой. “Так скажите же мне, из какого вы края прилетели сюда на ночлег, журавли”. “Горько! Горько!”. Алик говорит: “Горько” кричат. Целоваться пора”. Она говорит: “Вы столько лет ждали, подождите еще, я должна произнести речь”. Встала эта дама, такой депутатский бушлат на ней, пиджак, говорит: “Товарищи молодожены, пусть то чувство, которое привело вас сюда, останется с вами на всю жизнь”.
Потом они оставили нас в покое. Соседняя комната была пустая, а на второй день, там есть маленькая кухня, где можно что-то разогревать, уборная-очко - это знаменательно, сейчас расскажу, и наша комнатка. В соседнюю приехала жена одного с западной Украины, они уже жили в Норильске, потому что второй срок у него был, послевоенные украинские все эти отряды. Безумно симпатичный Слава и Галя жена. Слава выходил: “Аринка, голубая звезда”. Галя говорит: “Весь лагерь свадьбу играет. Вы невесту-то видели?”. Этот лагерь, пыль, голые дети без штанов, по колено в каком-то песке, в пыли. Они играют в свадьбу. Раньше все в побег играли, теперь в свадьбу. В магазине говорят: “Вы к нам потом зайдите, расскажите, как это все было”.
Туалет. Алик мне говорит: “Берем стул”. В этом туалете все было взвешенно, проверено поколениями зэков. Ставится стульчик, табуреточка на самый край этого очка, а там вверху под крышей маленькое оконце, и в это оконце, если встать на табуретку, можно видеть зону. И в этот момент там выстраиваются все, кто хотят познакомиться, и они по очереди представляются. Допустим, у него треуголка из газеты “Правда”, он снимает треуголку и делает так. Кто-то прижимает руку к сердцу и так далее. Это было все тайно, естественно. Таким образом они выразили мне свое к этому отношение. Тем временем друзья Гинзбурга выставили в лагере кастрюлю громадную кофе, и все пили за здоровье. В первый же вечер договорились, и все эти вохровцы, которые готовы были сочувствовать, они выносили. Кто-то просил сыр “Рокфор”, прибалт мечтал поесть “Рокфор”. И все это потихонечку выносили. Наконец остались последние три килограмма, которые разрешены, а у меня просто гора. Они говорят: “Давайте взвешивать”. Тут выходят эти украинцы и говорят: “Миленький, так свадьба же”. Короче говоря, все унесли.
Иду, навстречу какой-то мужичонка идет, хроменький, невзрачненький. Путин на них похож на всех. И говорит мне: “Здорово”. Я говорю: “Добрый вечер”. “Ты что, меня не помнишь?”. “Нет, я тебя не помню”. “Я же тебя шмонал”. Всех помнить, кто шмонал, не упомнишь всех. Он говорит: “Ты знаешь, мы за тебя всю ночь на вахте пили. Какие бабы бывают”. Вот вам русская жизнь.

Иван Толстой: Когда пришло трагическое сообщение о Галанскове, все были уверены, что его зарезали.

Арина Гинзбург: Вы знаете, нет, похоже, что его не зарезали. Потому что потом уже в перестройку была эксгумация, его перезахоронили. У меня были фотографии, к сожалению, сейчас не осталось, я в Гуверовский архив отправила. И тогда повторное проводили обследование. Они просто ему безобразно сделали операцию. У него действительно был очень сложный случай. Он уже во время суда сидел согнувшись, его мучили боли. Сейчас Саня Даниэль опубликовал толстую замечательную книгу из писем Даниэля, там Юлик все время жалуется, что безответственно Юра жрет то селедку, то еще что-то. А что ему было делать? Конечно, никакой диеты, ничего. Но время от времени его возили на профилактику какую-то, но это ничего не помогало. А тут просто вроде бы со всей уверенностью сказали эксперты, что безобразно была сделана операция, просто как топором. Может быть, отчасти присутствовал такой момент, что собаке собачья смерть, как они любили. Они в этом смысле не сентиментальные люди.

Андрей Гаврилов: Я хочу только добавить, что помимо книги, изданной издательством “Посев”, “История одной голодовки”, этой фантастической истории была посвящена театральная постановка. Спектакль прошел в Нью-Йорке недалеко от Бродвея в маленьком театре. Спектакль назывался “Zeks” - так по-английски перевели слово “Зэки”. Молодые нью-йоркские, может быть, даже студенты театральных вузов, может быть, начинающие актеры сыграли спектакль о том, что происходило в мордовском лагере. Я думаю, что это единственный такой случай, по крайней мере, второго такого я не знаю.

Иван Толстой: В жизни Алика Гинзбурга был еще один эпизод, и опять эпизод легендарный. Когда он сидел в лагере, начальство обратилось к нему как к человеку не только головастому, но и рукастому. Напомню, что в конце 1950-х - начале 1960-х годов Алик был на все руки мастер и работал в Гослитмузее, в разных театрах, и осветителем, и монтером, и по-моему, столяром, кем он только ни был в своей жизни. Он умел делать действительно все, человек Возрождения, универсальный. Лагерное начальство обратилось к нему и попросило посмотреть, почему у них не работает магнитофон. Алик сказал, что для того, чтобы проверить, нужна, наверное, пленка, нельзя убедиться в том, заработает он или нет. Пленку ему дали, немножечко отмотали на катушке. Алик развинтил магнитофон, прежде всего выгнал оттуда всех тараканов - из-за них-то магнитофон лагерный и не работал, - поставил пленку и сообразил, что хотя микрофона нет, но можно переделать динамик так, чтобы он работал как микрофон, в конце концов, та же мембрана, которая записывает звук, и сделал две записи прямо в бараке, одна была литературная, а другая политическая. И та, и другая пленка были намотаны Аликом на спичку, длина их была очень короткая, и с помощью оказии переданы из лагеря на свободу.
Вот что случилось дальше. Московский корреспондент CBS Уильям Коул в 1970-м году позвал в свою московскую свою квартиру нескольких правозащитников, в частности, Буковского, Амальрика, Петра Якира, и сделал кинозапись. В 1970-м году летом эта запись по каналам CBS была показана в Соединенных Штатах. Алик Гинзбург находился в лагере, но в программу был включен его голос, Уильям Коул на магнитофоне проиграл обращение Гинзбурга. И первая программа им записанная, и вторая заканчивались потрясающей сатирической фразой: “Программу по недосмотру лагерной администрации вел Александр Гинзбург”. Пленка сохранилась, и у нас есть возможность послушать небольшой фрагмент из нее. Приносим нашим слушателям извинения за низкое качество, надеюсь, что они понимают, в каких условиях создавалась эта запись.

Александр Гинзбург: Здравствуйте, дорогие друзья. Наш микрофон — в политическом лагере номер семнадцать. Наша литературная передача из цикла «Поэзия народов СССР» посвящена творчеству латышского поэта Кнута Скуениекса. Несколько слов о поэте мы попросили сказать политзаключенного историка и журналиста Виктора Калниньша. … На этом мы заканчиваем нашу литературную передачу из лагеря, где начальником майор Анненков. Пишите нам по адресу: Мордовская АССР, станция Потьма, почтовое отделение «Озерный», почтовый ящик ЖХ 385/17-а. Передача была организована по недосмотру администрации. Вел передачу Александр Гинзбург.

Иван Толстой: Мы очень признательны Архиву истории инакомыслия в СССР международного “Мемориала” за предоставленную нам возможность пустить эту запись в эфир. Большое спасибо за посредничество и Александру Даниэлю, историку диссидентского движения. Не могу не отметить, Андрей, что на пленке, между прочим, сохранился голос его отца - заключенного Юлия Даниэля.

Андрей Гаврилов: Эта пленка, помимо того, что была показана по телевидению, еще звучала на волнах “Голоса Америки”, что, конечно, для советской системы было намного более болезненным ударом, потому что у нас никто не смотрел американское телевидение, но все слушали “Голос Америки”. Я представляю себе, что было сказано начальнику лагеря, если он сам это не услышал, что ему говорило его начальство, до которого это донесло московское начальство или, может быть, даже прислало распечатку этой пленки.

Иван Толстой: Начальник об этом узнал моментально, и репрессии не замедлили последовать. Последние полтора года своего заключения Александр Гинзбург провел не в мордовских лагерях, где, как видите, такая вольница была, а во Владимирском изоляторе.

Андрей Гаврилов: Вольница проявилась не только в этом плане. По его собственному признанию, на волю из “мордовского гадюшника”, как назывался этот лагерь, было передано пять или шесть рукописей книг, рукописей, подготовленных именно в лагере.

Иван Толстой: Тут начинается новый виток его биографии, тарусский, виток, связанный с именем Александра Исаевича Солженицына. Арина Гинзбург рассказывала.

Арина Гинзбург: О, это было замечательно. Когда Алику пришла пора освобождаться, он не мог жить в Москве, как известно, 101 километр. Я отчаянно его уговаривала на Калугу, потому что в Калуге в это время жил Даниэль, он освободился раньше - это лучший друг. Они встретились же, герой “Белой книги” и автор “Белой книги” встретились и познакомились в лагере, они до этого не были знакомы. Алик сказал: “Нет, хочу в Тарусу”. Он действительно до этого времени в Тарусу часто ездил, и там Надежда Яковлевна Мандельштам тогда жила, Елена Михайловна Голышева и Николай Давыдович Оттен, которые, переписываясь с Аликом, сказали ему, что они предлагают первое время, если мы захотим, пожить у них. Алик стал собираться в Тарусу. Они сказали: в Тарусу ни в коем случае. Как это, я не знаю, но они дали Тарусу, разрешили. Он в это время был уже не в Мордовии, а после своего героического подвига с магнитофонами и пленками был отправлен во Владимирскую тюрьму, и там он провел последние полтора, наверное, года. Мы его оттуда забирали. Мама Наташи Светловой (Солженицыной), еще один наш знакомый, мы на машине его ждали возле тюрьмы. Нам разрешили доехать до Москвы. У Наташи Светловой, нашей близкой тогда подруги, он познакомился с Солженицыным.
На следующее утро мы уехали в Тарусу. И в Тарусе жили все время, он жил фактически до конца. Там было замечательно. Потом туда приехала Лара Богораз и Толя Марченко, они себе купили дом. Там было гнездо еврейских отказников. Надежда Яковлевна уже редко тогда бывала, но все-таки иногда наезжала. У Оттенов был литературный клуб, так что все было замечательно. Потом выяснилось, что многое из того, что происходило… кто и что подстукивал, писал доносы и прочее. Потом все аукнулось. Но в ту пору все казалось безмятежно. Алик освободился в январе, а где-то в июне 1972-го к нему приехал Солженицын. Солженицына, естественно, держали под колпаком, за ним следили. Алик был поднадзорный, он должен был отмечаться каждый день в Тарусе, вечером и утром. Все-таки они умудрились уйти от всех хвостов. Где-то под домом Паустовского сели и обсудили идею фонда. Потому что когда мы проезжали через Москву, Солженицын его спросил: а вы вообще как себе будущее представляете? Алик сказал: “Как я себе представляю? Как получится в Тарусе, какая работа, как что будет. Но в принципе я бы очень хотел помогать моим друзьям, которые остались в лагере, поскольку я понимаю, как и что надо делать, специфику всего этого”.
Это действительно интересная система. Вырезали в книжках обложки, вкладывали сухой яичный порошок или сухие сливки, кофе. Человек, который побывал и по ту сторону проволоки, и по эту, поэтому ему благополучно и удалось этот фонд наладить. И вот тогда была эта замечательная встреча. Солженицын сказал: “Я вам предлагаю, если вы решитесь, стать распорядителем”. Еще тогда “Архипелаг” даже не был передан. “Книга не опубликована, но я принял для себя решение, что ни одной копейки за эту книгу я не возьму ни себе, ни своей семье, все уйдет на помощь политзаключенным и их семьям”.

Иван Толстой: То есть Солженицын говорил с Аликом о “ГУЛАГе” до публикации “ГУЛАГа”?

Арина Гинзбург: Да.

Андрей Гаврилов: Алик читал “ГУЛАГ”? Вы знали, о чем идет речь вообще?

Арина Гинзбург: Конечно, я знала. Когда я его прочла? Это интересный вопрос. Не знаю. Алик, наверное, к этому времени уже прочел, я думаю. В любом случае он понимал, о чем идет речь и общую ситуацию. Конечно, когда он это ему предложил, было понятно, что это следующий арест. Причем, легальный этот фонд, там все легально. В результате, когда они Алика арестовывали по фонду, пришлось подложить нам в уборную, тоже замечательная история, денег у них, видимо, было немного, были какие-то сто марок, 20 долларов, неважно, главное, что валюта. Потом они все-таки это не пустили в ход, потому что было просто смешно. Когда адвокат сказала при закрытии дела: “Ну что, вы (хорошим русским выражением) это дело профукали?”. Следователь мрачно сказал: “Да, поторопилась прокуратура”.

Иван Толстой: 3 февраля 1977 года в рамках кампании по пресечению Хельсинкского движения в стране, как это официально называлось, Александра Гинзбурга в числе других активистов Хельсинкских групп, по решению высшего политического руководства СССР, арестовали. 13 июля 1978 года он был приговорён к 8 годам лагерей особого режима за антисоветскую пропаганду. Но тут, конечно, приплели не только участие в Хельсинкском движении, но, разумеется, работу распорядителя Солженицынского Фонда.
Освобождён он был неожиданно - 27 апреля 1979 года. В результате переговоров на высшем уровне между СССР и США, Александр Гинзбург вместе с ещё четырьмя другими политзаключёнными — Эдуардом Кузнецовым, Марком Дымшицем, Георгием Винсом (хочу сделать поправку - Винс в то время был уже в ссылке) и Валентином Морозом — был обменен на двух граждан СССР, сотрудников КГБ Черняева и Эгерта, осужденных в США за шпионаж на срок по 50 лет тюремного заключения каждый. Высылка Гинзбурга была неожиданна не только для его жены Арины или его друзей в Советском Союзе, но и для тех помощников, кто поддерживал Гинзбурга и организовывал кампанию в его защиту на Западе. В частности, для руководителя группы поддержки Гинзбурга Людмилы Торн, известной общественной деятельницы. Я записал интервью с Людмилой Карловной в Нью-Йорке больше 10 лет назад. Вот как она вспоминала эту историю.

Людмила Торн: Мне однажды звонит Наташа Солженицына и говорит: ''Люся, поскольку ваш Комитет Буковского пустой, вы не моли бы попросить членов Комитета, чтобы они теперь переключились на работу по освобождению Гинзбурга?''. ''Конечно''. Наша сотрудница Патриша звонила Артуру Миллеру, Солу Беллоу, Курту Воннегуту, а я была в контакте с сенатором Джексоном, обзвонила весь Вашингтон. Очень быстро у нас создался чудесный Комитет в защиту Гинзбурга из 39 человек. И вот в следующие два года я работала на этот Комитет. То есть я работала как журналистка и переводчица, но душа моя была с ними. Мы пошли на шаг дальше, чем с Комитетом в защиту Буковского, потому что мы напечатали красивый бланк, где перечислялись все почетные лица, вот, видите - ''Людмила Торн, исполнительный секретарь'', моя квартира была его квартирой, мой домашний телефон был телефоном Комитета. Комитет был активный, мы устраивали демонстрации в защиту Гинзбурга. 10 июля 1978 года, был процесс над Гинзбургом и Щаранским. Я не понимаю, почему Советы одновременно судили двух таких крупных личностей, может, они хотели нам показать, что мы вас не боимся, но на Западе это был двойной удар, такое эхо, потому что судили самого известного деятеля за права на выезд из Советского Союза и Гинзбурга. И мы с Патришей устроили в этот же день демонстрацию перед Советской миссией ООН, там же, где мы стояли раньше в защиту Буковского. Пришли Артур Миллер, Курт Воннегут, Джеймс Олридж, эти лица привлекали прессу, все американские газеты об этом писали. “Release Ginsbourg!”. “Let Ginsbourg continue his brave work!”. Конечно, эти фотографии разошлись по всему миру. Мы два года занимались Аликом, давали заявления в газеты, например, в ''Вашингтон Пост'', мы все время старались как-то напомнить западному миру о существовании Гинзбурга.
И что происходит? 27 апреля 1979 года я сижу в своем бюро (тогда меня уже пригласили быть директором Сахаровских слушаний в Америке), в маленьком зеленом страхолюдном бюро. Телефон. Звонит секретарь сенатора Джексона, говорит: ''Людмила, можете идти взять своего заключенного''. ''Кого?''. ''Александр Гинзбург - в Нью-Йорке, он находится недалеко от вас''. ''Где?''. ''Я не могу вам все сказать, он и другие находится близко от ООН''. Я чуть в обморок не упала. Звоню Наташе Солженицыной в Вермонт: ''Наташа, Алик в Нью-Йорке!''. ''Вы что, шутите Люся? Что у вас за чувство юмора?''. ''Честное слово!''.
Я все ей объяснила. Я помню, был четверг, ужасный дождь, я надеваю плащ, у меня не было зонтика. Надо бежать к ООН,
что-то, может, я увижу там. Бегу к ООН, прохожу по Первой авеню перед зданием ООН, смотрю - у одного здания напротив от ООН жирные Кадиллаки, лимузины, полиция, охрана. А я взяла документы Комитета, мои статьи, которые я писала о Гинзбурге. Смотрю - красивый дом, охрана. Я пробиваюсь, там огромный негр-охранник: ''Я должна пробиться, я секретарь Гинзбурга, там диссиденты''. Он говорит: ''Идите, идите''. Я смотрю - комната освящена, много прессы, я пробиваюсь, меня впускает красивая молодая женщина и говорит: ''Президент Того и его супруга приветствуют вас!''. Я пробилась на прием президента африканской страны Того! Я говорю: ''Извините!'', и я тихонько ухожу.
Бегу домой, я же вся мокрая, как мышка. Моя квартира недалеко. Только переоделась, звонит Зора Сафир с ''Голоса Америки''. Это такая журналистка молодая, такая пронырливая, в хорошем понимании. Она говорит: ''Люся, я тебе скажу, где Алик, но ты мне должна обещать, что я первая получу с ним личное интервью''. Я говорю: ''Договорились''. ''Их держат в гостинице ООН''. Я быстро опять одеваюсь, бегу, подхожу к этой огромной красивой гостинице, смотрю - правда что-то происходит, лифты уже оцепила полиция, вижу там журналистов и представителя Госдепартамента, который меня знал, как секретаря Комитета в защиту Гинзбурга. Он говорит: ''37 этаж'', и меня пропустил. Я иду, мое сердце бьется. Там стоят молодые люди с такими штучками в ушах. А моя мама глухая, у нее такой аппаратик есть. Думаю: как хорошо, что американское правительство нанимает глухонемых на такую работу! И один человек из Госдепартамента, когда я сказала, что я Людмила Торн, говорит: ''Вот комната Гинзбурга''. Я вхожу, смотрю - теннисная ракетка на кровати. Думаю: Боже! Гинзбург только вышел из концлагеря, уже в теннис играет! Потом смотрю - на ночном столике огромные пули. Этот человек из Госдепартамента говорит: ''Извините, это не комната Гинзбурга, это комната охранников''. А это была не теннисная ракетка, это покрышка для оружия, похожая на теннисную ракетку. ''Вот комната Гинзбурга''. Вхожу. Cтоит Алик. Совсем, конечно, не такой, как я его видела - без бороды, без темных волос, худой, бритый. Мы обнялись, поцеловались, поплакали. Конечно, мы друг друга лично не знали, но я о нем знала, он обо мне знал, мне Арина Гинзбург звонила из Москвы, благодарила за деятельность Комитета. Он объяснил, что их обменяли на двух шпионов, конечно, познакомил сразу с Эдиком Кузнецовым, Дымшицем, пастором Винсом. Они все были вместе на 37 этаже, у каждого была своя шикарная комната. И мне Алик рассказал: ''Когда привезли, пять человек в одной комнату, мы все сразу кинулись на эту огромную кровать, мы были такие усталые. А нам сказали: ''Нет, у вас у каждого такая комната''.
И я там тогда переводила весь вечер, была до позднего вечера. Человек из Госдепартамента говорит: 'Скажите им, пусть они завтра утром устроят пресс-конференцию, пусть они приготовят для выступления общее от всех них заявление''. Я им перевела, они пошли, посидели и написали, сказали, что Кузнецов будет это официально утром говорить. Мы сидим, разговариваем, а человек из Госдепартамента говорит: ''Какой ужас! Мы не лучше советских офицеров. Они их голодом морили, и мы''. И он дал пять меню и говорит: ''Переведите им меню и спросите, что они хотят кушать, а мы закажем с кухни''. Передо мной сидят эти зэки, которые много лет ели эту похлебку, худые. Винс не был таким худым, потому что его из ссылки привезли, а другие были в Мордовии в лагерях. Я перевожу: ''Утка, курица, отбивные, мясо. Что вы хотите?''. Они все на меня так смотрят, молчат. Я говорю: ''Дорогие, ну скажите, что вы хотите? Алик?''. Они уже со злобой на меня смотрят. И я поняла, что как это глупо - этим людям, которые на похлебке жили, я им даю выбор, хотят ли они курицу, утку или омара. И они хором говорят: ''Люся, вы все закажите за нас, нам все равно, что-нибудь''. Я тогда всем заказала бифштекс с картошкой, большой салат, овощи и что-то на сладкое. Все, конечно, поели. Но я так вспоминаю этот момент, думаю: какая глупая! Как они могут думать о еде в такой момент?

Андрей Гаврилов: Арина Гинзбург потом вспоминала, что она сидела дома, слушала “Голос Америки”, и вдруг раздалось следующее: “Мы прерываем нашу программу для сообщения чрезвычайной важности”, или что-то в этом роде. И было сообщено о том, что состоялся обмен политзаключенных из СССР на двух советских шпионов в Америке. И после этого было сказано: “А теперь мы продолжаем наши передачи”. После этого она выключила приемник, пошла в детскую спальню, посмотрела на детей и сказала: “Я поняла, что моя жизнь сделала новый очень резкий поворот”. Потом уже пошли звонки Сахарову, звонки от журналистов, и так далее.

Иван Толстой: Алик оказался на Западе. Я постоянно замечаю, что называю его Аликом и хотел бы объясниться. Дело в том, что, конечно, он был Александр, и Александр Ильич, и гражданин Гинзбург в лагере, и Саша-журналист во время его первого сидения. Но для всех тех, кто общался с Гинзбургом, он был Алик, и это невозможно преодолеть. Я не могу называть его Александр или Александр Ильич, он представился мне, когда мы с ним познакомились в 1988-м году в Париже, как Алик, его все называли Алик, он просто ждал именно этого обращения - это совсем не уменьшительное, это не запанибратство с моей стороны. Я вообще с людьми, с которыми я в моей жизни на “ты”, предпочитаю у микрофона говорить на “вы”, по-моему, так как-то опрятнее. Я вспоминаю, что дикторы ВВС сидели в 1960-е годы у микрофонов в костюмах и в галстуках - так речь звучит более корректно и более по-британски. Так вот, с Аликом не нужно было этих галстуков, он их сам отвергал. Все годы, что я его знал в Париже, ходил в таком свитере с очень опущенными рукавами и растянутыми локтями.
Он не был куртуазным человеком. Скорее, наоборот. Меня он несколько ошарашил своим поведением в Париже в 1988 году. Мы отправились с ним в супермаркет. Я никогда в жизни до этого не был в супермаркетах, вообще всего несколько часов находился за границей. Алика попросили в “Русской мысли”, чтобы он мне показал, где, что можно купить в Париже. Мы пошли, и он полулетел, полунесся впереди, легкая куртка на нем развивалась, как крылатка. Он не придерживал двери, валил напролом. Как-то это меня смущало. Я про себя говорил: ну что, он знаменитый зэк, ему все можно. В этом неприятии куртуазности была была какая-то прямота его. Но как тогда, так и сейчас я не возьмусь судить человека с такой судьбой, прошедшего то, что прошел он. Меня не били, не арестовывали, не сажали, я не бывал в карцерах и на пересылках. Я прожил жизнь, в общем, в оранжерейных условиях. И я не имею никакого морального права осуждать его поведение. Но говорить о своих наблюдениях я право имею.
И вот к чему я это веду. Именно такой человек, как Гинзбург, с его прямотой, однажды отрезвил меня. После очередного возвращения в Париж из поездки в Ленинград (кажется, осенью 1989 года) я написал небольшую заметку в газету «Русская мысль» о предпогромной атмосфере в Советском Союзе. Заметка была результатом разговоров в Ленинграде о самоощущениях знакомых и полузнакомых евреев, о новых возможностях эмиграции (после восьми лет почти полностью закрытых границ). И вот я написал 4-5 абзацев. Гинзбург молча прочел, вернул мне машинописную страницу и сказал: «Можете печатать все, что угодно. Но никаких погромов в Советском Союзе не будет». - «Почему не будет?», спрашиваю. - «Потому. Не будет и все».- «А общество «Память», а разные угрозы, листовки?», - возмущался я. Алик был спокоен как покойник: «Идите, отдавайте в набор. Не будет погромов».
Я чувствовал себя абсолютной демшизой, не помню только, было уже осенью 1989-го это слово или нет. Матерый диссидент, знаменитый антисоветчик Гинзбург говорил мне, русскому, чтобы я не преувеличивал опасность еврейских погромов. Это был урок политической трезвости и удержания меня от мышления штампами. Никогда не забываю этого.
Надо сказать, что когда я поступил в штат работать на Свободу, мне было интересно мнение Алика Гинзбурга не только по диссидентским, правозащитным вопросам, но и по общекультурным. И однажды в 1996 году, когда я делал программу о русском Париже, я пригласил его к выступлению. Алик согласился, но сразу предупредил, что ничего хорошего он не скажет. Я не стал переспрашивать, чего он хорошего не скажет и что он скажет плохое, и решил предоставить течь событиям, так, как они хотят. Вот что сказал Александр Гинзбург, и в этом выступлении опять-таки его прямота и неслезливость сказались.

Александр Гинзбург: О культурной жизни эмиграции можно судить, в частности, по публикациям в парижской газете “Русская мысль”, скажем, так, как это делал в значительной мере по парижским русским газетам тот же Лев Мнухин. Сегодня, боюсь, Лев Мнухин ничего о русской культурной жизни или, по крайней мере, почти ничего написать бы не смог. Для того, чтобы существовала настоящая культурная жизнь, должна быть какая-то минимальная критическая масса эмиграции. Причем, когда я говорю об эмиграции, я говорю только об эмиграции первого поколения, о тех, кто непосредственно эмигрировал. В результате во Франции кое-как могли существовать такой более международный, чем французский, журнал “Континент”, который выходил четыре раза в год, или, скажем, малюсенький журнал “Синтаксис”. Еще несколько попыток было модернистских журналов, но они очень быстро сошли на нет. В таком случае о культурной жизни вот этих 100, 200, 300 человек можно говорить как о культурной жизни каждого из них в отдельности, но не как о культурной жизни эмиграции, как какой-то социальной группы. Мы все уже в руках московских историков. Может быть они с их микроскопами разыщут и на страницах “Русской мысли”, и где-то на страницах журнала то, что можно назвать жизнью.

Иван Толстой: Это было выступление Александра Гинзбурга 1996-го года. Надо сказать, что именно в Париже я увидел Алика в другой ипостаси, которая была мне не совсем знакома и не совсем привычна. В помещении “Радио Франс Интернасиональ” был устроен вечер барда, поэта Вероники Долиной, и вечер этот, если не вел, то, во всяком случае, открывал Александр Гинзбург. Он привел меня, посадил в первый ряд, я тогда видел и слышал выступление Вероники Долиной первый раз в своей жизни. Алик обратился к аудитории, рассказал несколько слов о Веронике, предоставил ей слово, микрофон, и она запела. Больше, кажется, он не выступал, разве что закрыл вечер. Но тогда его интерес не только к литературе, не только к издательству, не только к живописи, но и интерес к бардовской песне, и к вокальному искусству был для меня очень приятным открытием и как бы расширением его возможностей и его человеческого потенциала.

Андрей Гаврилов: Вы знаете, Иван, в свое время именно Вероника Долина мне сообщила о смерти Алика. Я, в отличие от вас, с ним не был знаком, но я поймал себя на том, что мне сложно называть его Александром просто потому, что с первого момента, когда я услышал про Алика Гинзбурга, всегда все говорили Алик. И для меня он, хоть, повторяю, мы знакомы не были, но всегда Аликом остался и останется. Когда мы готовили эту программу, я позвонил Веронике Долиной и спросил, были ли песни, которые, по ее мнению, Алику Гинзбургу нравились больше всего? Она назвала несколько песен, и вот одна из этих песен, я не знаю, конечно, была она на том вечере или нет, но, по ее мнению, Алику она нравилась. Песня Вероники Долиной “Не пускайте поэта в Париж”.


(Песня)