Лёнчик-романист

Леонид Владимиров

К 90-летию писателя и журналиста, ветерана Радио Свобода Леонида Владимирова. Автор "Советского космического блефа" и "России без прикрас" в 1977-1979 годах был главным редактором Русской службы радио
Иван Толстой: Лёнчик-романист: К 90-летию писателя и журналиста, ветерана Радио Свобода Леонида Владимирова.
Я знаю Леонида Владимировича лет двадцать. А читаю все сорок. Его небольшая книжка «Советский космический блеф», выпущенная «Посевом» в начале 70-х, активно ходила по рукам в Ленинграде. Книжка эта незабываемо просто и убедительно рассказывала, как делается отечественный космос. Какая это грандиозная развесистая клюква, неэффективная, лживая и не уважающая человека. «Советский космический блеф» был так талантливо написан, словно Владимиров его сплясал. Много лет спустя мне предстояло убедиться, что он вообще все в своей жизни так делает.
22 мая Леониду Владимировичу стукнет 90, и я снял со своей полки записи, которые делал дюжину лет назад, в лондонском доме Владимирова. Пора уже сказать, что настоящая его Фамилия – Финкельштейн, а Владимиров – псевдоним для писательской и журналистской работы в советской прессе.
Беседовали мы долго, целый день с утра до позднего вечера, а потом встречались через год, через пять, через десять, и каждый раз получалась то аудио-, то видеозапись.
Нашим слушателям предстоит убедиться, какой умный и наблюдательный человек Леонид Владимирович, как естественно он ведет свои рассказы, будто родился у радиомикрофона. Он великолепный психолог с блестящей памятью, и слушая его и читая, я все время думаю, что писатель – это не обязательно человек с полкой написанных сочинений: вот Владимиров – автор писательской жизни, писательского взгляда на мир. Лёньчик-романист, как прозвали его в сталинском лагере. Он и через это прошел.
Сегодня – передача первая. Я начну ее так, как, собственно, началась наша запись – спонтанно и сразу в гущу воспоминаний.

(Звучит запись)

Иван Толстой: 4 марта 2002 года, Лондон. Леонид Владимирович Владимиров.

Леонид Владимиров: Он же Финкельштейн.

Иван Толстой: Он же Донатов.

Леонид Владимиров: Он же. Даже в первый период Радио Свобода - Зайцев.

Иван Толстой: Зайцев?

Леонид Владимиров: Да. Что было очень смешно. Зайцев был просто первый попавшийся под руку псевдоним, когда я написал что-то для Радио Свобода, там еще не работая. Я же писал первое время, пока меня не оформили. Мне сказали: «Ты хочешь под фамилией или под псевдонимом?». Я говорю: «Под псевдонимом, конечно, у меня там полно родственников». Они говорят: «Какой псевдоним?». «Да мне все равно, какой». «Хочешь, Зайцев?». Я говорю: «Давай, Зайцев». Зайцев этот был, наверное, год или около того. И вот мой большой друг старый Юра Никулин в это время снимал «Бриллиантовую руку», он сделал песню, в «Бриллиантовой руке» он поет песню о зайцах, которые косят трын-траву. Это он мне подарил — это было замечательно. Потом я вернулся к своему псевдониму русскому, чтобы показать, что я — это я, российскому. У меня книжки в России под именем Леонид Владимиров. Да, вот такая была история с Зайцевым.
А Донатов это только потому, что когда я стал писать в «Посев», Донатов только в «Посеве», больше нигде нет. Радио Свобода, если вы знаете, не очень жаловала Народно-трудовой союз. Сколько я работал на Радио, мне выкручивали руки 12 лет подряд: «Ну, скажи, Леонид, ты все-таки член НТС?». А я говорил: «Нет». Я действительно не был никогда членом НТС. «Ну ладно, скажи между нами». Никогда я не был, но писал. Донатов — это просто от Андрея Донатовича Синявского, как вы понимаете.

Иван Толстой: Леонид Владимирович, вы могли бы схематично хотя бы обозначить историю взаимоотношений Радио с НТС? Там были периоды терпимости, нетерпимости.

Леонид Владимиров: На Радио работали открытые члены НТС — Перуанский, Рар, еще кто-то был. Администрации было известно, формально известно, что они члены НТС. Их, как видите, терпели, никак в худшую сторону не выделяли, их продвигали. Перуанский был одно время главным редактором больших материалов. Но отношение было чрезвычайно странное. Я думаю, что это было порождение не того, что НТС — это, мол, шовинистическая какая-то, националистическая организация, нет, а только из-за того, что НТС считался проникнутым российской разведкой, контрразведкой, кем я не знаю уж. Действительно, российские власти вели против НТС такую кампанию, что даже Хохлова послали убивать Георгия Сергеевича Околовича. Я знал их обоих, и Георгия Сергеевича, и Валентину Константиновну. Сидя у них во Франкфурте в той самой квартире, которая описана в книге Хохлова «Во имя совести».

Иван Толстой: «По праву совести» называется.

Леонид Владимиров: Может быть. Дело в том, что мне запало английское издание, но я когда-то держал в руках и русское. Может быть и так. Он рассказывал мне, как говорится, с той стороны, как это было, когда к нему пришел Хохлов.
Николай Хохлов, которого я помню по афишам в Москве, был эстрадник — художественный свист. Афиши были «Агнесса Шур и Николай Хохлов. Художественный свист». Он в своей книжке рассказывает, что он был эстрадником, только не пишет про художественный свист, а я его, как говорится, вычислил. Когда началась война, его забрали, как многих, в истребительный батальон. Из истребительного батальона его вытащил некто, я про этого некто тоже расскажу, который решил, что он парень развитой, грамотный, может идти на спецработу. Вытащил его в Кучино, где был специальный полигон для обучения будущих террористов, диверсантов и так далее. И вот он прошел этот курс наук очень успешно и потом получил первое задание — уничтожить гауляйтера Белоруссии Вильгельма Кубе. Это написано в книге очень хорошо, мы об этом говорить сейчас не будем. Потом после войны он женился и ушел из органов. Его контакт был Судоплатов все время. Вдруг рассказано в книге, как Судоплатов пришел к нему домой и сказал: «Надо еще сделать одну работу». Дело в том, что он в Румынии занимался после войны убийствами, Хохлов устранял ненужных граждан. И он об этом признается. И когда он женился, жена была религиозная, он что-то бредил ночами, и она сказала: «Не убий». И вот ему не захотелось больше этого делать. Тем не менее, Судоплатов его убедил, и он поехал убивать Околовича.
Все это сложно, опустим подробности. Орудие убийства — портсигар, выстреливающий две отравленные пули, шел запечатанным в автомобильный аккумулятор через разные страны во Франкфурт. У него никакого оружия не было, у него была квитанция на отправление, по которой следовало получить этот аккумулятор. Аккумулятор должны были получить и совершить акт два немецких убийцы. У него было рандеву во Франкфурте назначено с этими убийцами.
Он читал дело Околовича и знал буквально все. Он знал, что Околович живет около трамвайного кольца, что у него имеется энтрифон в доме, надо нажимать, чтобы вам ответили.
Накануне встречи с этими немцами, у них было три дня, рандеву на определенном углу, он пошел в рекогносцировку. Он приехал туда, увидел этот дом, постоял около подъезда и видит, что какая-то дама вышла из подъезда, он сказал «извините» и вошел в подъезд. Он понял, что войти в подъезд легко. Затем вышел и поехал обратно. На следующий день он решил идти к Околовичу утром. Пошел, постучал в дверь, открыл дверь Околович. Он говорит: «Здравствуйте. Я капитан Николай Хохлов. Послан КГБ вас убить». «Ну что ж, - сказал Околович, - приступайте». Ну что еще ответить, если он стоит в открытую? Он говорит: «Видимо, вы не собираетесь?». «Нет, я не собираюсь вас убивать». «Ну, заходите». Он зашел.
Пришла Валентина Константиновна с покупками. Он сказал: «Валя, вот это господин Хохлов, который пришел с таким заданием». Решено было, что Околович сведет его с американцами. И на следующий день действительно Околович пришел. Хохлов пришел к Оперному театру, где сидел Околович с американцами. Околович откланялся и ушел, а американец привез его к себе и стал допрашивать, кто он такой. Он объясняет. «А на самом деле? Что вы мне чепуху?». И стал его американец бить. Идиот попался. Мальчишка, дурак американский. Он отослал его в лагерь. А у того рандеву завтра с немцами, он говорит: «Слушайте, у меня рандеву, аккумулятор». «Да брось ты, что ты мне несешь». Шарах - его в лагерь военнопленных.
Что же, так и будет? Они останутся неразоблаченными, и я останусь под подозрением всю жизнь. Он стал разговаривать с американцами в лагере. Нашелся американец, который сказал: «Они же придут на этот угол. Мы можем поехать». «Да, давайте поедем». Немцы пришли как родненькие, он отдал квитанцию. Немцы получили аккумулятор, привезли аккумулятор к этому же самому типу, который его допрашивал, он там был главный по контрразведке, отбили молотком заливку. А потом Хохлов голыми руками, без перчаток полез в кислоту, а там серная кислота, между прочим, у него потом руки пузырились, вытащил упакованную в пластмассу штуку, открыл ее, открыл портсигар и как дал две пули в угол. Так этот мальчишка дурацкий упал на колени и закрыл лицо руками.
Другая сторона этого дела была такая, Околович рассказывает, он жил на 5 этаже. Тот позвонил, действительно все так началось. Околович посадил его на кухне, где всегда принимал гостей. Пришла Валентина Константиновна, он говорит: «Валя, сделай нам что-нибудь поесть». Она стала делать, была тоже на кухне. А у Хохлова была такая привычка — он поддергивал рукава. «Как он рукава поддергивает, так у меня сердце падает», - говорит Валентина Константиновна.
Тогда она решилась принять свои меры. Она что-то им подала, выскользнула из кухни, вышла из квартиры, не защелкнув дверь, побежала на 4 этаж, где жил член руководящего комитета НТС Глеб Рар. Она поскреблась, он открыл дверь. Она сказала: «У вас есть пистолет?». Он такой ученый человек был, теоретик. «Ну, есть». Она говорит: «Значит так, снимите обувь, возьмите пистолет заряженный и откройте вашу дверь щелочкой. Пройдут два человека, пройдет наш гость и пройдет Околович, он пойдет, конечно, провожать. Если вы увидите, что-то подозрительное, просто стреляйте в этого человека». Он, дрожа, сказал: «Ну что ж».
Хохлов этого не знал. Она вернулась домой, разговор завершился договоренностью о встрече завтра. «Пойду вас провожу», - сказал Околович, тоже не зная. Лестница была темная, не было освещения: «Осторожно, держитесь за перила». И Околович пошел впереди, представляете себе, он пошел впереди, а тот шел за ним. И они не видели, что сзади как кошка крался в носках Глеб Рар. Кино. И когда уже Хохлов попрощался у дверей, Глеб Рар сказал: «Ну, видишь, я тебя прикрывал». Вот так это было. А остальное, как Хохлов рассказывал.
Так что НТС, может быть из-за этого эпизода, внушал подозрение американцам, и они никогда официально не контактировали с НТС.
Я считал себя свободным человеком в свободной стране, мне предложили писать, я писал с интересом, все мои статьи там стоят, они ко мне прекрасно относились. И вот в Мюнхен приезжает Романов — Островский Евгений Романович, приезжает, и у меня такая дилемма: что, я должен с ним конспиративно встречаться? Ни в коем случае. Я его приглашаю к себе, у меня ему был прямо как дом родной, потому что он мне очень понравился. Он очень милый человек. Забавнейшая вещь состоит в том, что мой старый друг гроссмейстер Авербах знал его до войны, потому что Романов мастер по шахматам. И Авербах, будучи за границей, пару раз виделся с Островским. Островский понимал его движения, было видно: гроссмейстер Авербах выехал туда-то, туда-то. Островский на него выходил, Юра не возражал совершенно. Это было смертельно опасно. Если об этом говорить, то тут уже это целая эпопея. Ведь мы же были дьяволы с рогами, я был черт с рогами. Я был главный редактор, простите, Радио Свобода. Когда я еще не был главным редактором Радио Свобода, а только был в Лондоне, перед Олимпийскими играми 1972 года газета «Советский спорт» написала, что для срыва Олимпийских игр из Лондона в Мюнхен специально приехал «специалист», некто Финкельштейн-Владимиров, и он тренирует группу подрывников. Паранойя такая.
Разумеется, если кто-то со мной встречается и об этом узнают, я не знаю, что могло быть, вплоть до ареста, наверное. Не знаю, не сталинское время, никого бы не стреляли, но арест, наверное, грозил, а уж невыездным стал бы человек на всю жизнь.
И вот были две категории людей, одна большая, другая маленькая. Как вы догадываетесь, какая была большая. Большая категория была та, которая со мной не встречалась. Это были люди, которых я прекрасно знал, мои добрые друзья. Я никогда никого не обвинил, более того, те, которые живут сейчас, у меня с ними хорошие отношения. Я приезжаю в Россию, пью с ними водку. Ну что я могу сделать?
И другая категория — маленькая. И вот эту категорию я, конечно, нежно люблю. Это те ребята, которые на меня выходили. Среди них я назову в первую очередь Аркадия Иосифовича Ваксберга, который сейчас живет в Париже, и который вышел на меня впервые сам в 1968 году. (Напомню, что разговор с Леонидом Владимировым записан в 2002 году. Аркадий Ваксберг скончался в 2011 г. – ИвТ.).

Иван Толстой: Он мог зачеркнуть себе все.

Леонид Владимиров: Он мог зачеркнуть абсолютно все. И таких было несколько человек. А другие были, я не могу называть имена, конечно, но был человек с очень громким именем, ныне здравствующий, очень милый, очень хороший, который попытался на меня выйти здесь. И вышел, мы с ним встретились совершенно прекрасно. Я его покатал на машине, повел его обедать в ресторан, куда советские не заползали. Ему Лондон нравился, сил нет. И когда мы, помню, стояли около Пикадилли просто так, глядя на это все, он сказал: «Ну, хорошо, а прописаться здесь трудно?». Шутка, я шуткой и ответил: «Да, очень. Вот у королевы, вон она там живет, у нее тоже прописки нет». Он говорит: «Что ты имеешь в виду?». «Нет не только прописки, но и паспортов, ничего нет. Если выезжаешь за границу, тогда берешь паспорт, а так паспортов нет». Он говорит: «Ну, погоди, а почему тогда вся Англия не съедется в Лондон? Это же прекрасное место». Я говорю: «Наверное, потому что снабжение всюду одинаковое. И даже люди уезжают из Лондона, Лондон сокращается по размеру». Он посмотрел на меня и говорит: «Да. Знаешь, мне пора». Я говорю: «Ты что? Ты мне не веришь?». «Нет, нет, ничего. Давай, я на автобус сяду и уеду». И уехал. Понимаете, а был достаточно образованный человек, писатель.

Иван Толстой: Надо все-таки покопаться в корнях моего собеседника, - что да как. Леонид Владимирович Финкельштейн родился 22 мая 1924 года в деревне Дахнивка на Украине около Черкасс в семье бывшего петербургского профессора математики. В 24-м отец, временно оставив профессию, работал наркомом финансов Украины, а затем вернулся к математике и перебрался с семьею и 11-месячным сыном в Ленинград и преподавал в Промакадемии, обучая так называемых «красных директоров», то есть простолюдинов, выдвинутых новой властью на руководящие посты и по большей части совершенно не обученных людей. Отец погиб в 1942-м в Ленинградскую блокаду.
Мать Леонида Владимировича, урожденная Шварцбрейм, была киевлянкой.
В 1935-м, когда родители разошлись, 11-летний Леонид Финкельштейн отправился с матерью в Москву, но через два года, не выдержав отчима, вернулся к отцу в Питер. В 1941-м поступил в Московский Авиационный институт, но еще до начала занятий, во время дня открытых дверей, пронеслось известие о начале войны.
Финкельштейна как обученного уже парашютиста и даже инструктора по прыжкам определили в десантный полк и отправили в штаб партизанского движения Волховского фронта на станцию Хвойная. Учил партизан диверсионным премудростям – как устроить взрыв или срубить дерево без топора.
После прорыва блокады младший сержант Финкельштейн попал в Питер, где ему «по радио» присвоили звание младшего лейтенанта. После войны он вернулся в Московский Авиационный институт, где, обучаясь, стал преподавать военное дело. Так продолжалось до лета 1947 года, до ареста.
Мы продолжаем беседу с Леонидом Владимировичем.
Как вы сидели и по какой статье? Вы это описывали где-то?

Леонид Владимиров: Да, в «России без прикрас» описывал. Я написал, что я сидел просто. Это даже смешно говорить — я сказал одну фразу.

Иван Толстой: То есть за дело посадили?

Леонид Владимиров: Без дела. Я сказал одну фразу, они меня за эту фразу не могли посадить. У меня, как ни странно, было два суда. В первом суде судья, татарин молодой, отправил дело на новое следствие, потому что он ничего не увидел. Потом был протест прокурора КГБ и меня закатали. Причем конвой, когда был второй суд, конвой же все знает, конвой говорил, что был уверен, что я на улицу выйду, я же ничего не сделал. Тем более, что дело отправили на переследствие, никто меня после этого не допрашивал, а просто взяли в другую тюрьму и на суд. Конвой, у него же личное дело, говорит: «Ну, тебе пятера ломится». Я говорю: «Что?». «Пятера тебе ломится». Конвой ошибся — дали семь. Но это все равно детский срок по 58-й.

Иван Толстой: Какая фраза была?

Леонид Владимиров: Фраза была самая безобидная. В институте авиационном я учился, я говорю: «Смотри, никак не могу понять, что мы вроде с оружием в руках боролись против нацизма, а теперь антисемитизм опять поднимает голову у нас в России». Я знаю, кто это, знаю этого человека, знаю, где он сейчас, — он в Нью-Йорке держит фотографию, человек, которому я это сказал. Я уверен, что он не был информатором, он думал, что я его провоцирую, и побежал.

Иван Толстой: Вы никогда с ним больше не пересекались?

Леонид Владимиров: Нет. Хотя мне говорили некоторые с улыбочкой, где он в Москве живет. Нет, зачем? Не нужно. Там еще была провокация. Ну их к дьяволу.

Иван Толстой: Тяжело сиделось?

Леонид Владимиров: Нет. Тяжело сиделось 11 месяцев.

Иван Толстой: Первые?

Леонид Владимиров: Нет.

Иван Толстой: На конце?

Леонид Владимиров: Нет, в середине. Там же большой пасьянс, тебя перекидывают из одного места в другое, знаете, сколько денег они на это тратят. И меня вдруг кинули в СУБР — Североуральские бокситовые рудники. Никаких там не было рудников, было чистое поле. Мы себя в чистом поле огородили — это первое дело, выкопали землянки, построили бараки и начали жить. А жить начали таким образом, что нас выводили в ущелье, и мы там долбили стенку гранитную. Потому что якобы там был боксит, который нужен для производства алюминия. И поэтому якобы мы должны были докопаться до боксита. Я лично не видел ни порошинки боксита. Но лагерь был смертельный, каждое утро кто-нибудь не вставал. Бежит надзор: а, не встал. Бежит лекпом, девка, сволочь жуткая, бежит, держит в руках шприц с камфарой и сразу укол в сердце, потому что полагалось, таков ритуал был — надо было принять меры к реанимации.

Иван Толстой: Пусть сдохнет через пять минут.

Леонид Владимиров: Гуманное у нас государство. А мы стояли кругом и говорили: сестричка, не трогай ты его, у него уже душа в рай несется. Она визжала: «Надзор, уберите зэка». Надзор убирал зэка, а его хоронили - деревянный бушлат. Иногда два, иногда три. Меня спас один бригадир практически. Мне было легко в этих лагерях, в тюрьмах, у меня даже кличка была Лёнчик-романист.

Иван Толстой: Роман толкал, литературу почитываем.

Леонид Владимиров: Очень точно. Откуда ударение берется?

Иван Толстой: Слышал в детстве. Мои родители никогда не выгоняли меня из-за стола, какие бы разговоры ни велись. У нас не было специально антисоветских разговоров, отец осторожничал, он хотел ездить за границу. Но за жизнь было все. Был такой Боб Крейцер, Борис Крейцер, Боб и Кик Крейцеры были, приятели родителей. Боб Крейцер отсидел в лагере. У меня такое ощущение, что он в «ГУЛАГе» упомянут, по-моему. Боб Крейцер в лагере толкал романы, он сам это за столом рассказывал.

Леонид Владимиров: Все правильно.

Иван Толстой: Я его страшно любил. Дядя Боб Крейцер.

Леонид Владимиров: В том лагере даже романы не хотели слушать.

Иван Толстой: Да, Боб Крейцер сидел в 1937-м.

Леонид Владимиров: В 1947-м было не лучше. Там были старики, которые в 1937 сидели. Там кого только ни встретишь. Они говорят, что такого переполнения кадров даже в 1937 не было, как было в 1947-м. Но дело даже не в том, что я был романистом, дело в том, что бригадир, бригада была триста человек, бригадир не работающий. Бригадир, казак кубанский Ваня Олюшин, военный человек, попал по военной статье, ему было 33 года, он меня возлюбил, он стремился всю жизнь к учености. Он был танкист на войне, где-то сорвался чего-то, не того не туда послал. Его сделали бригадиром, потому что предыдущего бригадира зарубили киркой внизу, в ущелье, и с концами, потому что надзор не спускался в ущелье никогда. Зарубили и зарубили, составили акт и назначили Ваньку, потому что он был невероятной силы человек, кличка Лоб. И у него внизу была печка, из листа железного сделана хатенка как бы крохотная. Там стояла печка, и все время на печке булькал огромный чайник. Он проходил и говорил: «Филькенштейн, за мной». Я шел, заходил к нему туда. «Пей». Я наливал себе кипятку и выпивал две кружки кипятку два раза в смену. Все в порядке. Это не то, что он одного меня поддерживал, он очень многих поддерживал. Его этапировали, конечно, в одну сторону, меня в другую сторону. Мы переписывались из лагеря в лагерь, что было довольно сложно. Они же все «почтовый ящик». Цензоры очень часто пропускали из лагеря в лагерь. Потом я освободился и его потерял. Потом нашел, он работал сторожем во 2-м Московском автобусном парке. Кем он еще мог работать, у него никакой квалификации не было.

Иван Толстой: И тоже был у него чайник.

Леонид Владимиров: Да. Так что сидел, не могу сказать, что тяжело.

Иван Толстой: Обстоятельства своего побега на Запад летом 1966 года, точнее, невозвращения из поездки с советской литературно делегацией, описаны в рассказе «Двадцать девятое июня», напечатанном в 1994 году в петербургском журнале «Нева». Не рассказ, а прямо сценарий. Цитирую.

«В тот день, 29 июня 1966 года, в половине десятого утра, началась моя жизнь номер два. Последние минуты жизни номер один я провел, стоя на тротуаре лондонской Бэйсуотер-роуд (со студенческих лет помнил, что на этой улице жил Тимоти Форсайт), Из дверей старенькой гостиницы «Эмбасси» выходили мои спутники — по двое, по трое, редко поодиночке — и садились в подплывавшие автобусы. Вот прошел к автобусу, смерив меня подозрительным взглядом, Лазарь Лагин. Сухонький, невысокий Каверин, державшийся в группе с тихим достоинством, вышел об руку с супругой Тыняновой, любезно кивнул. Выплыла массивная Диана Тевекелян — она редактировала мою единственную опубликованную в России «прозу» (маленькую журнальную повесть) и посему держалась чуть покровительственно. На ее «поехали вместе?» я ответил заготовленной фразой — жду, мол, парня из посольства, назначил встречу, неудобно подводить. Уехала.
Появились — и тоже немедленно предложили взять в компанию — супруги Крон. Александр Александрович был самым очаровательным человеком в группе, мы много гуляли вместе в последнюю неделю, — и я обязательно перескажу хоть малую часть того, что от него услышал. Но это потом.
Они все выходили и уезжали в одном и том же восточном направлении — на Оксфорд-стрит, за покупками. Был предпоследний день пребывания нашей группы в Великобритании, и единственные три часа, отведенные на магазины. Все предыдущие девять дней и в Англии, и в Шотландии были так «упакованы», что дневных часов не оставалось. Каждому из нас отвалили в Москве по шесть фунтов и одиннадцать шиллингов, а потом, в Лондоне, у нас еще отобрали по два шиллинга и шесть пенсов на венок Карлу Марксу, который мы должны были возложить к его памятнику на Хайгейтском кладбище как раз после похода в магазины. В двенадцать тридцать всем надлежало собраться к автобусу на Тайбери-плейс, у Мраморной арки (где два века подряд вешали лондонских преступников) — и в Хайгейт.
...Вышли веселые, довольные жизнью Валентин Ежов с женой, молодой журналист Анатолий Русовский, Лидия Либединская, серьезная и прекрасная Таня Слуцкая - почему-то без мужа.

- ?

- А ну его.

Это меня немного обеспокоило. Что же — Слуцкий может вообще не поехать? А главное, не он один. Я ведь не просто стоял на тротуаре, первым окончив завтрак, заставив себя что-то съесть. Я внимательно считал выходивших и уезжавших. И пока двоих недосчитывался. Один — Борис Слуцкий; даже если он останется — не страшно. Кто второй? Я не мог сразу вспомнить.
И вдруг они показались в дверях оба — Слуцкий и Олег Енакиев. Господи, этого мне еще не хватало!

(…)

Бориса Абрамовича Слуцкого я до отъезда в Лондон лично не знал и даже никогда не видел. Но знал наизусть много его стихов — особенно ходивших в тогдашнем, только рождавшемся «самиздате»; «Когда русская проза ушла в лагеря...», «Все мы жили под Богом», «Хозяин», «Евреи хлеба не сеют», «Стих встает как солдат». Очень их любил.
Московские друзья, узнав от меня состав группы, услужливо предупредили о Слуцком: будь осторожен — он абсолютно порядочный человек, но... Во-первых, начисто лишен чувства юмора, даже анекдотов при нем не рассказывают; во-вторых, у него рана в душе из-за глупого выступления на писательском собрании в 1958 году против Пастернака, Не может себе простить, казнится; упаси Господь при нем даже подумать о Пастернаке, не то что имя произнести!
Слуцкий заговорил со мной в первый же вечер по приезде в Лондон. Произошла интуристовская неувязочка, и им с Таней не досталось семейного номера. Ее поселили на первую ночь с двумя одинокими дамами, а его — с тремя одинокими мужчинами, в том числе со мной. Потоптавшись чуть-чуть на вечерней Бэйсуотер-роуд после долгого полета (летели через Стокгольм, а там три с половиной часа ждали английского лайнера), я пошел спать. На одеяле своей кровати лежал одетый Слуцкий — только туфли снял. В руках у него была вечерняя газета «Ивнинг стандард». Мы, ожидая в стокгольмском аэропорту, успели все перезнакомиться, и Слуцкий, отличавшийся подчеркнутой вежливостью, обратился ко мне по имени-отчеству:

— Вы читаете по-английски?

— Почти нет.

— Жаль. Но все-таки «почти», не совсем ведь? Что это, по-вашему, такое?

Он показал газетную страницу, полную маленьких объявлений,— их было, наверно, триста или четыреста. Я поискал знакомые слова и осторожно предположил, что это, должно быть, объявления о приеме на работу. Он согласился и спросил:

— А как же здешняя массовая безработица?

Мы понимающе улыбнулись друг другу, и я подумал, что юмора Слуцкий, может быть, лишен не начисто.
Уже на следующий день они с Таней объявили, что не хотят идти на предложенные встречи с местными коммунистами, а отправляются в галерею Таит, посещение которой было планом не предусмотрено. Я присоединился (…).
При этих прогулках ситуации возникали разные. Мы, понятное дело, говорили все больше о поэзии, я иной раз при водил на память «запрещенного» Слуцкого, ему это нравилось. И я забылся. Однажды на набережной (точно помню место, у сфинксов) зашел разговор о моем добром знакомом, поэте Германе Плисецком. Слуцкий отозвался о нем с похвалой, я обрадовался и ляпнул стихотворение Плисецкого на смерть Пастернака («Поэты, побочные дети России, вас с черного хода всегда выносили…»). Уже на второй-третьей строке понял, что натворил, но отступления не было — продолжал бубнить. Тут почувствовал, что Таня дернула меня за полу пиджак. Но куда денешься — докончил.
Жуткое молчание длилось, наверно, с минуту, потом Слуцкий сказал очень ровным тоном:

— Да, я знаю эти стихи. Их даже не приписывали, но я всегда говорил, что не мои, а Плисецкого,

(…) Мы прилетели из Шотландии и ждали багажа в старом, ныне снесенном здании лондонского аэропорта. Случилось так, что вся группа — в том числе и Таня Слуцкая — расположилась у одного конца багажного конвейера, а мы со Слуцким — у другого, И вдруг Слуцкий сказал без намека на шутку, спокойно и серьезно:

— Как Вы думаете, кто из них получит выговор, если я изберу свободу?

В тот момент я понял значение слов «ноги подкосились». Мне захотелось сесть или обо что-то опереться — насилу устоял. В первый миг— молнией в мозгу: провокация? В следующее мгновение — нет, Слуцкий никогда.
Ведь я же точно знал, что через 56 часов сделаю именно это - останусь в Англии. Неужели и они с Таней?.. Но нужно было отвечать на вопрос — кто? И я легким тоном предположил, что, должно быть, Олег Енакиев — ныне сотрудник АПН, а в прошлом корреспондент «Известий», выдворенный из Бонна как персона нон грата». Слуцкий согласился. Позже выяснилось, что мы. Были правы, но только на 50 процентов: в группе был еще один стукач. Он благоденствует: приехав через 26 лет в Россию, я увидел его подпись а газете. Но это между прочим.

...И вот, Енакиев тоже не уехал еще за покупками! Стоя на тротуаре, обратился к нам этак игриво:

— Ну-с, куда направляет стопы московская интеллигенция?

— Известно куда,— ответил я, стараясь попасть в тон.

В этот момент подкатил гигантский красный автобус, почти пустой. Слуцкий шагнул на его платформу — дверей тогда у автобусов не было, они только теперь появляются, Я будто тоже к автобусу потянулся, и Енакиев последовал за Слуцким. Автобус тронулся.

— А вы куда же? - закричал с платформы автобуса Енакиев. Я думал, он спрыгнет. Но лондонские автобусы быстро набирают скорость.

Теперь я стал действовать как автомат — все было продумано и передумано до самых мелочей. Остановил такси, Жестом попросил заехать в боковую улочку, на углу которой стояла гостиница (улица называлась — и называется — Петербургской!). Вбежал с бокового входа в гостиницу, схватил в номере, где последнюю ночь провел в обществе отвратительного Лагина, нераспакованный чемодан, вышел, положил чемодан п машину — и тут вспомнил, что у меня остался ключ от номера. Сказал водителю «уэйт э минит», бросился в главный вход, отдал ключ портье, получил взамен улыбку, выскочил, сказал водителю: «Черинг Кросс стэйшн, плиз» — и откинулся на диванчике сказочно просторного лондонского таксомотора.
Все. Корабли сожжены, обратный путь отрезан».

Иван Толстой: Так описан день побега в рассказе «Двадцать девятое июня». Петербургский журнал «Нева», 94-й год, номер 10. Что же случилось после побега?

Леонид Владимиров: Я, прежде всего, журналист, я хотел написать о том, что я знал, о том, откуда я приехал. Почему-то я думал, еще даже не читая западных газет, почему-то я думал, что представления здесь довольно превратные. Так и оказалось, конечно. И поэтому, меня приняли здесь, как всех тогда, британские контрразведчики. Кто я такой, откуда я? Надо посмотреть, а может быть я подсадка. Их была задача выяснить, что я не подсадка. Помогла моя фамилия на шестилетних номерах «Знание — сила», но даже это не было окончательно и убедительно. Меня допрашивали, но допрашивали до смешного мило и симпатично по-английски. Потом они решили: хорошо, годится. И тогда они сказали: «Что ты хочешь делать?». Я говорю: «Я не знаю. Я автомеханик, я же окончил московский автомеханический институт». Я думал так, что все эти Би-Би-Си, Радио Свобода, Голос Америки, которые я слушал, они же укомплектованы высоколобыми интеллигентами, к которым, конечно, мне нечего соваться и так далее. Но я автомобильщик, я думал, что я приду в гараж, покажу свои две руки и дам понять, что вы меня в яму опустите, и я вам машину сделаю. Я не знал, что ям нет, одни подъемники остались. Я говорю: «Может быть вот это?». Они говорят: «Да, неудобно без языка. Вы журналист, может быть вы написать хотите?». «Да, конечно, очень хочу». «Давайте мы вас отвезем к литературному агенту». И меня отвезли к литературному агенту, каковой агент представил меня газете «Дейли Телеграф». Газета «Дейли Телеграф» заинтересовалась, опубликовала в их собственном переводе четыре статьи больших. Это была воскресная «Санди Телеграф», в «Дейли Телеграф» только сообщение, а в «Санди» были статьи. Это вызвало невероятное раздражение в России. И они состряпали там статью, которая называлась «Поздравляем «Санди Телеграф» и которую они носили всем моим знакомым и друзьям на подпись. Я с радостью говорю, что никто из моих друзей статью не подписал под всякими разными предлогами. Некоторые даже уехали в командировку, заслышав, что ходят и просят подписать на меня телегу. И тогда статью подписал всем известный кагэбешник и не мой знакомый Борис Крымов, всем известный кагэбешник «Литературной газеты». В «Литературной газете» появилась такая статья. Потом стали появляться статьи тоже идиотские в «Известиях», где-то еще. Долго это продолжалось, до тех пор, пока я не написал статью в виде письма. Я попросил «Телеграф» - давайте письмо напишем. Они опубликовали письмо, где написал, как стараются все эти люди. В это время должен был приехать Косыгин с визитом, и они приурочили. За два дня до приезда Косыгина вся кампания прекратилась. Потом были рецидивы редкие, но были. Был такой Михеев, кинооператор в студии кинохроники, он был немножко не в своем уме. Он прибежал сюда, не понимая, что делать, в конце концов вернулся в Россию. Таких было несколько человек. Вышла статья, что я тренировал его на шпионаж в Лондоне или на что-то. Это было эпизодически. Я опубликовал серию статей, тут же немедленно на меня вышли и Би-Би-Си, и Радио Свобода в лице Виктора Семеновича Франка, моего замечательного первого нанимателя. Он, как вы знаете, сын русского религиозного философа Семена Людвиговича Франка, одного из авторов сборника «Вехи». Через знакомых он меня пригласил, естественно, в свой клуб реформы, я только глазами моргал, куда привели. Я стал для него писать. Я еще не был в штате. Тем более там параллельно меня приглашала Би-Би-Си. Би-Би-Си не просила меня писать для них, поэтому пока я не вступил в штат Свободы, я на Би-Би-Си не писал. Но там тоже директором русской службы был светлейший князь Ливен, он был племянником фрейлины Ее величества. Милейший человек, совершенно замечательный, полиглот. К моменту моего приезда он был директор русской службы, потом он сделал большую карьеру — он стал директором европейской службы, а затем директором всей внешней службы. Чтобы вам показать, что такое был Александр Павлович Ливен, я вам скажу, что мы с ним встретились, когда он уже был там наверху, он пришел на вечеринку ежегодную рождественскую русской службы, и мы с ним стоим и разговариваем. Я говорю: «Ну что, Александр Павлович, здесь вы были на нашем земном уровне, а там воздух разряженный, как вам дышится?». Он сказал: «Знаете, Лёня, я раньше был работник, как вы правильно сказали, а теперь я паразит. Но я очень стараюсь не быть вредным паразитом». Вот вам Александр Павлович Ливен, и этим все сказано. Он тоже интересовался, он и такая дама Мэри Ситтен-Уотсон, чей голос я слушал по Би-Би-Си, она подходила к микрофону в свое время, такая англичанка русскоязычная. Она потом стала директором русской службы через некоторое время. Она жива-здорова. Они хотели меня взять, но тут начал активно действовать Виктор. Как потом он мне признался, потому что он же был директором русской службы Би-Би-Си, и он сохранил тайные связи. Ему сказали, что мы хотим взять этого. И тут он дал телекс в Мюнхен, и Мюнхен сказал: возьми его любой ценой. Он взял очень маленькой ценой, потому что он спросил: «Сколько вы хотите?». Мне вопрос показался абсолютно диким. Как это — сколько вы хотите? Извозчика что ли нанимают? Я говорю: «Да бросьте вы, сколько дадут». Дураки мы были страшные, мог бы начать с гораздо более высокого. И так я стал работать на Свободе.

Иван Толстой: Ну, а о годах на Свободе мы узнаем из следующей части беседы.