«Нелепая поэмка» Камы Гинкаса поставлена в Театре юного зрителя

«В спектакле есть властные метафоры. Одна из них — буханка черного хлеба, распятая на кресте. Толпы, соблазненные логикой Великого Инквизитора, молятся ей»

По сути, рассказав о спектакле студии Сергея Женовача «Захудалый род», я начала знакомить вас с теми спектаклями, которые без сомнения войдут в афишу национального театрального фестиваля «Золотая маска». И продолжаю заниматься тем же самым. Еще один очевидный номинант на премию — «Нелепая поэмка» Камы Гинкаса в декорациях Сергея Бархина в московском Театре юного зрителя. Это инсценировка трех глав из романа Достоевского «Братья Карамазовы»: диспут Ивана и Алеши и «Легенда о Великом Инквизиторе», которую «нелепой поэмкой» называет ее автор — Иван Карамазов. На левой стороне сцены, на фоне кирпичной кладки, до поры до времени таится нечто, укрытое тканью. Когда дело доходит до «Легенды о Великом инквизиторе», ткань падает, и вы видите множество деревянных католических крестов, от больших — почти в высоту сцены — до самых крошечных. С них я и начну разговор с режиссером Камой Гинкасом.


— Кама Миронович, на сцене — огромное количество крестов всех размеров, и все эти кресты — католические. Я понимаю, что с одной стороны, это связано с тем, что действие «Легенды о Великом Инквизиторе» разворачивается в средневековой Испании, но, с другой стороны (полагаю, что не я одна), подумала о том, что в Литве есть знаменитая Гора крестов или Крестовая гора.
— В Литве есть очень старая традиция ставить крест возле собственного дома. Крестьянин сам пилил крест, сам вырезал фигурки. Это потрясающе известная во всем мире деревянная литовская скульптура. Человек должен сам свой крест нести и сам его поставить. Ставили по разным случаям. Скажем, сын вернулся с войны, хороший урожай, корова отелилась. А если это очень важное событие, то человек не на перекрестке, близко к своему хутору, ставил крест, а через всю Литву на телеге тащил крест и рядом с Шауляй, святым местом, на Крестовой горе, ставил свой крест с надписями. Это ведь все как лес, причем, густой лес. Ты ходишь, продираясь сквозь кресты, которые стоят, висят… И на одном из крестов была потрясающая надпись: «Боже, дай мне ума!». А потом все кресты сожгли. Хрущев велел сжечь. И какое-то время ее не было. Потом литовский студент в садике напротив оперного театра сжег себя. И вдруг, на следующий день, на Крестовой горе возник крест. Местное начальство или какое-то другое велело его спилить. Его спилили. А на следующий день появился другой крест. Его тоже спилили. Это уже почти миф, но вся трава, которая росла на этой горе, была скошена в виде креста. Плюнули, не стали больше запрещать и опять возникли кресты. И вместе с Сергеем Бархиным, который знал про эту гору, мы обсуждали, что нам надо искать, я ему показал фотографии, и он сказал: «Так вот это и надо». И мы стали делать это. Хотя возникло огромное количество художественных проблем. Ведь там потрясает именно то, что это миллион крестов, и возможно в театре дать ощутить, что ты находишься как в лесу. И обилие крестов — от десятиметровых до пятисантиметровых, которые висят, как борода на больших крестах — как это сделать в театре? Кроме того, такая вещь перестает в театре действовать, если она с самого начала. Считается, что я люблю метафоры, а я ненавижу метафоры и символический театр. Тогда зритель читает: «а, это обозначает то-то». И все. В театре должна вместе с действием раскрываться множественность значений всего того, что происходит в театре, в том числе, и пространства.


— Правую часть сцены художник Сергей Бархин превратил в маленький трактир — там, за столом и начинается спор братьев Карамазовых. Иван (Николая Иванова) ответа от Алеши (Андрея Финягина) не ждет, ему надо выговориться, тот это знает и, робея, вслушивается в нервную лихорадочную речь.
— Действие, на самом деле, происходит в вонючем трактире, где кругом пьют, где чесоточные нищие носят своих визжащих детей. Это принципиально у Достоевского. Где еще о Боге и о бессмертии можно говорить, как не в таком вонючем трактире? Потому что все остальное — фальшь, все остальное это с трибуны, все остальное это президентские кресты в известных соборах. Достоевский не верил в это, а верил в мальчиков, которые в непотребных местах затевают разговор о том, что их мучает.


— Убогий трактирчик заполняется не менее убогой массовкой: нищие, слепые, мычащие, корявые обрубки и те, кто ими прикидывается, вечно беременные женщины с толстыми мальчиками, усаженными в тачки вместо колясок. Если бы Брейгель рисовал русских оборванцев, вышло бы нечто подобное. Таких «черненьких» не то, что полюбить, на них и смотреть-то тошно.
— Возникли эти никчемные, грязные, убогие, безъязыкие, которые не могут выразить себя, недолюди, но живые существа. И их нечленораздельный, невнятный хор, который воздействует своими стонами, шепотами, нытьем, канючиньем, — эта какофония, которая превращается, в результате, в хорал. Какофонический, может быть, но хорал. Потому что все это живые существа. И Великий Инквизитор не может допустить, что, как ему кажется, Иисус Христос их не берет во внимание.


— Толпу представляет всего восемь актеров, но режиссер знает, как добиться эффекта столпотворения на сцене. Дело не только в том, что актеры постоянно перемещаются с места на место, а места не так уж много, поэтому пространство заполнено людьми. Но у каждого из них на груди — монитор, экран, изображение все время меняется, появляются и исчезают лица — черных и белых, мужчин и женщин, детей и взрослых.
— Я придумал эти телевизоры и придумал, что там должны быть многонациональные, многорасовые, многоконфессиональные лица. Чтобы это был не только тот убогий, который несет телевизор, но чтобы было их еще какое-то количество. Потому что человек рождается и умирает. Значит, уже хорошо бы его показать. Там же вопрос о смерти есть, а если нет бессмертия, то зачем?


— Я просто все время думала о Достоевском в связи с тем, что вы раньше делали Чехова, вот эта чеховская тема — или знать, зачем живешь или все трын-трава.
— Это же не чеховская тема. Чехов так это высказал. Это и называется проклятые вопросы — кто мы, зачем мы и куда мы идем? Каждый создающий человек задается этим вопросом.


— И прежде, и сейчас, когда читаешь, это довольно очевидно, что Достоевский все-таки имел в виду сделать такой памфлет на католического Великого Инквизитора. И сам Достоевский, видимо, этого католического Инквизитора ненавидел ровно так, как он ненавидел поляков…
— Во-первых, ничего подобного. Неправда, что Достоевский хотел низложить католичество. Хотя, а кто восхваляет Инквизитора? К католицизму можно относиться по-разному, но к Инквизиции — однозначно. Но ведь эти вопросы задает Иван. Какое ему дело до какой-то далекой средневековой Инквизиции? Иван, в тот момент, когда, может быть, он, так сказать, «уедет в Америку»… У Достоевского уехать в Америку это значит покончить с собой. В «Преступлении и наказании» Свидригайлов уезжает в Америку. Мы знаем, как он уехал в Америку. И это как раз момент, когда Иван, может быть, через час или завтра покончит с собой. Что, он будет разрешать противоречия православия и католицизма? Да бред! И, вообще, эти вопросы, которые там ставятся, как относиться к человеку — как к ничего не понимающей твари дрожащей, не отвечающей за себя, или как к богоподобному существу, которое имеет свободу выбора и имеет право задавать вопросы, в том числе, и Иисусу Христу? Все персонажи Достоевского задаются этими вопросами. Потому что самого Достоевского, не католика, православного, истово верующего и истинно верующего, всю жизнь занимают только эти вопросы. Ей Богу, я знаю, я слишком залез в Достоевского и слишком долго живу им, и я знаю, как режиссер, который должен перевоплотиться в персонажа, что Достоевского всю жизнь только эти вопросы и мучают. Но Достоевский понимал, что это до такой степени страшные вопросы, что он всегда отдает эти вопросы своим персонажам. Но эти вопросы до такой степени в монологе Ивана заострены, что ему этого мало, и он это все еще третий раз передает Великому Инквизитору. Он его поместил в далекой, неизвестной Достоевскому Испании. Достоевский никогда не был в Испании. Иван тоже. И еще в средние века! Чтобы только это все отстранить, отдалить, уж слишком интимные, физиологически выстраданные всей жизнью, каждой секундой вопросы мучали Достоевского. Да, ненавидел католиков, да, ненавидел поляков. Но это совсем другое. Напиши трактат, напиши в дневниках не как писатель про это. Тем более, что в конце там есть хитрость такая. Испугавшись того, что он слишком открылся, автор дает Алеше говорить. «Это все католики». Иван говорит: «Так ты что считаешь, что все католики они такие?» И, вдруг, даже Алеша говорит: «Да нет, нет». И, вдруг, странная фраза: «Даже напротив».


— К разноликой и разномастной толпе, да еще ко всему зрительному залу, обращена страстная, но иссушающая душу речь Великого Инквизитора. Огромному монологу Игоря Ясуловича зал внимает, почти не дыша. Кама Миронович, вы назначаете на эту роль Игоря Ясуловича. И как всегда бывает, даже если роль отъявленного негодяя, не имеющего такой мощной философской, теологической, человеческой аргументации, каковая есть за Великим Инквизитором, а даже если просто вы назначите великого актера на роль какого-нибудь негодяя, то выйдет , что негодяй и есть самая привлекательная для зрителя персона.
— Ясуловича, кого бы он не играл, ты его будешь обожать. Не только потому, что это грандиозный, большой артист, а потому что это человек, который, что бы он ни играл, он всегда вызовет сочувствие, и ты ему будешь верить. Важно, чтобы зрительный зал пошел легко, свободно, с доверием за Великим Инквизитором, верил бы ему до конца, и только буквально в последнюю секунду понял, кому он верит. Потому что Антихрист это Христос только наоборот. Мы — животные. Да, мы хотим заглядывать в щелку и видеть чужой половой акт. Но зачем в нас это стимулировать? Конечно, во всех это есть. Но цивилизация, мама, папа, хорошие книги, хорошая музыка, хороший театр, религия выкорчевывают из нас эти животные вещи, которые никуда не уходят, они все равно остаются. Дай им чуть-чуть. Скажи: «Ты беден потому, что жид пархатый отобрал у тебя…» И сразу легко. Не я плох, потому, что я бездарный, ленивый или еще что-то, а потому, что он отобрал! Так вот, как относиться к человеку? Верить, что он не животное, что он справится со своей животной природой, что не надо его вести? Что он сам выберет свет, правду, справедливость? Иначе, по Достоевскому, выберет Христа, а не Великого Инквизитора, выберет Христа, а не Антихриста? Это не столько про Инквизитора, сколько про нас, про то, кто мы.


Кама Гинкас говорит, что не любит метафор, однако, в спектакле они есть и очень властные. Например, буханка черного хлеба, распятая на кресте. Толпы, соблазненные логикой Великого Инквизитора, молятся ей. Вспоминается знаменитый брехтовский зонг: «Сначала хлеб, а нравственность потом». Неужели мы и впрямь хотим, чтобы это было так?


И вот еще что. Сейчас, мне кажется, будет уместно привести так поразившее меня стихотворение Дмитрия Быкова «Теодицея». В его эпиграф вынесен текст из книги Михаила Веллера: «На, сказал генерал, снимая "Командирские". Хочешь — носи, хочешь — пропей».


Не всемощный, в силе и славе, творец миров,
Что избрал евреев и сам еврей,
Не глухой к раскаяниям пастырь своих коров,
Кучевых и перистых, — а скорей,
Полевой командир, не брит или бородат,
Перевязан наспех и полусед.
Мне приятней думать, что я не раб его, а солдат,
Может быть, сержант, почему бы нет.


О, не тот, что нашими трупами путь мастит,
И в окоп, естественно, не ногой,
Держиморда, фанат муштры, позабывший стыд,
И врага не видевший, — а другой,
Командир, давно понимающий всю тщету,
Гекатомб, но сражающийся вотще,
У которого и больные все на счету,
Потому что много ли нас, вообще?


Я не вижу его верховным, как ни крути.
Генеральный штаб не настолько прост.
Полагаю, над ним не менее десяти
Командиров, от чьих генеральских звезд,
Тяжелеет небо, глядящее на Москву
Как на свой испытательный полигон.
До победы нашей я точно не доживу

И боюсь сказать, доживет ли он.


Вот тебе и ответ, как он терпит язвы земли,
Не спасает детей, не мстит палачу,
Авиации нет, снаряды не подвезли,
А про связь и снабжение я молчу,
Наши танки быстры, поем, и крепка броня,
Отче наш, который на небесех!
В общем, чудо и то, что с бойцами, вроде меня,
Потеряли еще не все и не всех.


Всемогущий? — о нет. Орудья на смех врагу.
Спим в окопах — в окрестностях нет жилья.
Всемогущий может не больше, чем я могу,
«Где он был?» — Да, собственно, где и я.
Позабыл сказать: поощрений опять же нет.
Ни чинов, ни медалей он не дает.
Иногда подарит — кому огниво, кому кисет,
Скажем, мне достались часы «Полет».


А чего, хорошая вещь, обижаться грех.
25 камней, музыкальный звон.
Потому я чувствую время острее всех

Иногда, похоже, острей, чем он.
Незаметные в шуме, слышные в тишине,
Отбивают полдень и будят в шесть,
Днем и ночью напоминая мне:
Времени мало, но время есть.