Несостоявшийся заговор

Алексей Толстой. 1930-е

В октябре 1944-го Алексей Толстой, незадолго до смерти, открыл своему старшему сыну тайну, носить которую ему было невмоготу. Пришло время поделиться историей.

70 лет назад, в октябре 1944-го Алексей Толстой, незадолго до смерти, открыл своему старшему сыну тайну, носить которую ему было невмоготу. 20 лет назад, 19 октября 1994-го, мой отец скончался, успев раскрыть эту тайну мне. Пришло время поделиться историей.

Лет тридцать назад в тогдашнем Ленинграде на Пушкинской конференции выступал Юрий Михайлович Лотман. Свой доклад он начал так: "Мы попытаемся реконструировать один пушкинский замысел, от которого до нас дошло совсем немного: одно слово".

По залу прошел смешок.

"Слово это, – продолжил Лотман, – Христос".

По залу пробежал трепет.

Представьте себе, говорил Юрий Михайлович, что перед нами ткань, в центре которой выжженная дыра. И от нас требуется эту ткань восстановить с максимальным приближением к первоначальному виду. Мы будем изучать рисунок горизонтальных нитей, ведущих к дыре, и рисунок вертикальных. Чем больше особенностей окраски мы выявим, тем достоверней получится конечный ответ.

В 1993 году я вернулся в Петербург из Парижа, где прожил около пяти лет. Огромные изменения произошли не только со страной, но и с моим отцом, Никитой Алексеевичем Толстым, петербургским физиком, преподавателем и общественным деятелем. Не то чтобы у него поменялись местами все прежние ценности, но ему за время перемен захотелось говорить – о старом, о личном, о прежде запретном. Я был этому несказанно рад, потому что именно этого мне всю жизнь и не хватало. Мой отец был очень умным человеком, но и – при всей внешней открытости – очень пуганым, осторожным, скрытным. Презирая советскую власть, он постоянно убеждал себя, что служит не каким-то временщикам, а России. Спорить с этим было занятием пустым: чем больше вы говорили ему, что он своими поступками усиливает бездарный полицейский режим, тем ярче пламенела ссора. Я видел, тем не менее, что лояльность его неискренняя.

И вот прежний строй рухнул, страх почти весь ушел, я вернулся домой, и отец начал запойно беседовать со мной обо всем. Судьба отвела нам один лишь год разговоров (зато почти каждый день!), и я счастлив, что мы успели столько всего обсудить. Некоторые вещи, о которых хотел рассказать мне отец, казались ему невероятно важными. Я же был потрясен не столько содержанием (обжигающим разве что в сознании старшего поколения, но не для постоянного читателя сам- и тамиздата), сколько тем, что эти вещи произносились его устами, устами человека, пресекавшего у нас в семье всякую антисоветчину. Мне было так дорого, что отца буквально прорвало, что я боялся сбить его детальными вопросами. Да если вдуматься, многих деталей он просто не знал или уже не помнил.

Вот один из его рассказов. Осенью 1944 года его вызвал в Москву отец – Алексей Николаевич Толстой. Писатель чувствовал себя плохо. Было уже известно, что у него смертельная болезнь – саркома легкого. Чувствуя приближающуюся кончину, он хотел видеть сыновей и говорить с ними. Для моего отца этот разговор оказался последним, прощальным. Вероятно, Алексей Толстой испытывал необходимость в какой-то если не исповеди, то, как минимум, рассказе о неких принципиальных вещах.

Алексей Толстой с сыном Никитой. Детское Село, 1936

Сейчас гораздо понятней семейная обстановка в его доме, когда мы знаем, что его последняя жена Людмила Ильинична (несмотря на многочисленные письменные заверения писателя в обратном) доставляла ему много огорчения своими почти не скрываемыми романами на стороне. Ясно сейчас и то, что, скорее всего, молодая и красивая жена была приставлена к ему органами НКВД. Да и история ее проникновения в толстовский дом заслуживает критического исследования.

Не перепишет ли Алексей Николаевич свое уже составленное завещание в пользу детей

Как бы то ни было, но тот разговор, который Толстой хотел завести с 27-летним сыном, присутствия Людмилы Ильиничны не предполагал. Тем не менее, в ходе конфиденциальной беседы молодая жена под разными предлогами постоянно заходила к кабинет – то предложить чаю, то поправить подушку, то еще зачем-то. Как вспоминал мой отец, Людмилу Ильиничну явно беспокоило, не перепишет ли Алексей Николаевич свое уже составленное завещание в пользу детей. Нет, он не переписал, но, рассказывал отец, в кабинете (кабинете писателя!) он нигде не заметил ни одного листа чистой бумаги: были только рукописи и книги. Чистая бумага была предусмотрительно вынесена. Алексей Толстой ни разу не попросил жену оставить их вдвоем с сыном Никитой, но всякий раз замолкал и один раз на ее провокационную реплику: "Как интересно ты рассказываешь" – буркнул: "Я тебе все это говорил".

Так это или не так, но среди множества вещей Толстой рассказал сыну следующее. Во время поездки в Катынь и на Северный Кавказ в составе Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков Алексей Толстой ежедневно, по нескольку часов, общался со следователями, врачами, чиновниками и высокими чинами НКВД, руководившими криминалистической экспертизой. В течение нескольких недель, вместе с остальными членами группы, он присутствовал при допросах, опросах, вскрытии могильников и, как все остальные, подписывал бесконечные протоколы, устанавливавшие вину гитлеровцев.

Ясно, что члены Государственной комиссии сами в руках лопаты не держали, баллистические эксперименты не проводили и криминалистическому анализу останки польских офицеров не подвергали. (В комиссию входил единственный юрист Трайнин, остальные – партийный деятель Андрей Жданов, академики историк Евгений Тарле, нейрохирург Николай Бурденко, гидроэнергетик Б. Е. Веденеев, биолог Трофим Денисович Лысенко, Митрополит Киевский и Галицкий Николай (Ярушевич) и летчица Валентина Гризодубова. Председатель комиссии – Николай Шверник).

Но в обстановке непрерывного многодневного общения члены комиссии, завтракая, обедая и, особенно, ужиная, за полночь – с большим количеством водки – день ото дня привыкали друг к другу, почти что сходились. И на какой-то день, после выпитого, начались, сперва исподволь, более доверительные разговоры, чем прежде. И, как рассказал своему сыну совершенно подавленный всем увиденным и услышанным Алексей Толстой, ему и некоторым другим членам комиссии стало абсолютно ясно, что целый ряд преступлений был совершен не гитлеровцами, а сотрудниками НКВД. Во всяком случае, это было ясно в отношении катынских расстрелов.

Второе преступление, которое запомнилось моему отцу из того разговора полувековой давности, это массовая гибель советских детей, отдыхавших летом 1941 года в пионерлагерях на Северном Кавказе. Алексей Толстой говорил, что многие, кого допрашивали следователи комиссии, уверенные, что государство желает установить истину, смелели и свидетельствовали, что пионеры погибли не столько в результате трагических обстоятельств военного времени, сколько из-за предательства партийных и государственных чиновников Ставрополья, которые загружали предоставленные им вагоны всевозможным имуществом и добром и сбегали из курортных мест, бросая детей и подростков на произвол судьбы.

Теперь же во всех газетах красовалась, среди прочих, подпись писателя Алексея Толстого, который своим авторитетом подтверждал недостоверные выводы Государственной чрезвычайной комиссии. И этот нравственный капкан уязвлял Алексея Толстого больше всего. То, что из-под его пера выходили лживые исторические драмы, это, по всей видимости, он позволял себе как элемент частного, литературного дела, – а то, что его заставили участвовать в реальных, не выдуманных событиях и своими руками творить лжедокументальную историю своего народа, – вот, что стало предметом его терзаний.

Психологам известен тот тип весельчаков и циников, которые не в состоянии переносить крупное горе, встреченное анфас. И когда наступил период отчетов и свидетельств, писатель вынужден был ставить свою подпись под всеми официальными документами. Эти монбланы фальсификаций, спешных подтасовок и фальши – на фоне настоящей трагедии страны и народа, эта навсегда хоронимая правда –вот что нравственно переживал он сильнее всего.

Трубка, по гипотезе Вадима Баранова, была отравлена

В конце 90-х в "Литературной газете" появилась статья литературоведа Вадима Баранова, в которой выдвигалась гипотеза о причине ранней смерти Алексея Толстого (в 63 года). Баранов предположил, что писатель был хитрым образом отравлен. Он был приглашен товарищем Сталиным на разговор, в конце которого вождь предложил ему поменяться трубками. Толстой отказаться, разумеется, не мог, вернулся домой, показывал близким друзьям сталинскую трубку и с демонстративным наслаждением закуривал ее. Трубка, по гипотезе Вадима Баранова, была отравлена. Отсюда – саркома легкого и скорая смерть.

Некоторое время назад мы с родственниками отправили прядь волос Алексея Толстого (хранящуюся в семье) на частную химическую экспертизу. Экспертиза показала, что волосы свободны от какого-либо присутствия былого яда.

Алексей Толстой

Такой ответ всегда важно получить. Но дело мне кажется, вовсе не в смертоносном яде. То душевное и мировоззренческое потрясение, тот, говоря современным языком, тяжелейший стресс, который испытал писатель, попавшийся на продаже души Левиафану, даром для него не прошел. Психологические причины развития рака современная медицина выдвигает все чаще на первое место. Собственная больная совесть в данном случае оказалась сильнее яда.

Эту часть своего разговора с Алексеем Толстым мой отец считал самой важной. В 1993 году в российской прессе на тему Катыни и других сталинских преступлений было сказано немало. Старшеклассники начинали разбираться в истории террора лучше отца, этот террор пережившего. И, мне кажется, что у него появился этакий мотив ревности: вы вот все тут узнали о сталинских злодеяниях только недавно, а я носил эту тайну в душе целых полвека. Думаю, что подобный мотив у него был.

Но для меня эта своего рода исповедь была менее интересна, нежели другой рассказ, увы, гораздо менее подробный. Мой отец сам не придавал ему серьезного значения. Мне же, особенно теперь, он кажется вполне перспективным для понимания той дыры в прожженной ткани, которая зовется историей советской литературы.

На Вас в Деле было около двух с половиной тысяч доносов

Тогда, в дни поездки в Катынь и на Северный Кавказ, кто-то из высокопоставленных чинов НКВД сказал Алексею Николаевичу: "А знаете, почему Вас не арестовали перед войной? Ведь на Вас в Деле было около двух с половиной тысяч доносов".

Энкавэдэшник рассказал Толстому, что тот разрабатывался как глава большого разветвленного антисоветского заговора, участниками которого должны были стать многие репатрианты, писатели-возвращенцы. Органами планировался большой процесс, намечаемый на 1940-41-й год. И его подготовка была сорвана неожиданным для НКВД подписанием мирного Пакта с Германией, когда всех якобы фашистских шпионов потребовалось срочно переквалифицировать в английских и французских. Это, разумеется, не было для сталинских палачей непреодолимым препятствием, но требовало некоторого времени. А тут в Европе стали расширяться поля Второй мировой войны, и фигурантов несостоявшегося в Москве писательского заговора пришлось пускать в расход по одиночке и под другим обвинительным соусом.

Из всей этой истории мой отец запомнил только три имени, произнесенных Алексеем Толстым, – Сергей Эфрон, Павел Толстой и Надежда Столярова. Я сразу попытался поправить его: вероятно, не Надежда, а Наталья Столярова, вернувшаяся в Москву из Парижа в 1934 году, работавшая переводчицей при Союзе писателей во время визитов французских литераторов и после войны ставшая секретарем Ильи Эренбурга. "Да, она, – подтвердил отец, – но я запомнил ее как Надежду".

Значит, обе сестрички – наши агенты

Я удивил отца, сказав, что Надежда Столярова тоже существует и что она жива (наш разговор происходил в 1993 году), живет в Швейцарии, что она герой французского Сопротивления и французское правительство предоставило ей социальную квартиру в Париже, которую она сдает одному русскому эмигранту. И что я не далее как два месяца назад в этой квартире был в гостях, пил бордо и закусывал чудным камамбером. И она действительно родная сестра Наталии Столяровой.

Отец посмотрел на меня внимательно: "Значит, обе сестрички – наши агенты".

Наш разговор 1993 года был все-таки очень зачаточным и информационно скудным. За прошедшие с тех пор 20 лет некоторые реалии проступили гораздо ярче, и картина представляется мне следующей (подчеркиваю, всё это не более чем гипотетическая схема). И если предыдущие нити, ведшие к прорехе, были, условно говоря, горизонтальными, то теперь будут вертикальные.

Как минимум, с 1921 года эмигрант Алексей Толстой разрабатывался советской разведкой как приманка для определенной части русской диаспоры. К работе над его "правильным" ориентированием были привлечены (в частности, но не только) Илья Эренбург и Александр (Владимир) Ветлугин. Толстой, конечно, и сам подумывал о возвращении, но в задачу ЧК входило разложение русской эмиграции, и толстовская фигура (жовиальная, достаточно циничная, национально-колоритная и, что важно, талантливая) до поры до времени подходила для этой цели. В Берлине Алексея Толстого отработали по полной программе, перессорили с кем надо и дискредитировали. Его собственная вина при этом, неспособность отличить добро от зла – несомненны. Теперь же возвращавшаяся на родину крупная рыба должна была по законам гидродинамики увлечь за собою с потоками воды и рыбешку помельче. Все это и произошло, и в общих чертах известно и многократно описано: репатриировались Александр Дроздов, Георгий Венус, Иван Соколов-Микитов, Илья Василевский (Не-Буква) и целый ряд других литераторов.

Но это оказалось только первым этапом большой и долгой спецоперации. Попавшего в сети Алексея Толстого стали на новом этапе приспосабливать для следующих ходов. О том, что большевистская революция через десятилетие начнет пожирать своих детей, мог рассуждать только провидец или безумец. Но что от толстовского возвращения власть невероятно выиграет, было ясно даже младенцу.

Одна из ролей, уготованных писателю, – участие красного графа в том, что я назвал бы "патриотическим нэпом". Патриотический нэп – это такой пропагандистский миф, который включает спекуляцию на понятиях государственности, традиционных ценностях, борьбе с левыми течениями в культуре, подъеме экономики, возрождении исторических имен.

Из-за границы ничего нельзя было проверить

На правый фланг и политический центр эмиграции сильное впечатление производило усиление в СССР государственного демагогического дискурса в политэкономической области ("большевики работают на укрепление державы"). В столицах российской диаспоры всерьез обсуждали крапленые статистические данные, печатаемые в советских изданиях. Индустриальный успех пролетарского государства кружил наивные европейские головы. Из-за границы ничего нельзя было проверить.

И вполне логичным был переход от государственного к государеву: появление толстовского романа "Петр Первый" произвело на монархистов в изгнании самое положительное впечатление. До войны ГПУ-НКВД из всей эмиграции больше всего опасалось именно монархистов. Агитпроп убедился, что с появлением романа о Петре ценностная идея (патриотический нэп) была нащупана правильно. В школьные программы была возвращена история, в 1920-е годы грубо потесненная обществоведением. Решено было даже свернуть и скомкать некоторые политические процессы – например, так называемое Академическое дело, процесс над историками Сергеем Платоновым, Евгением Тарле и другими. Впервые с дореволюционных времен был напечатан (массовым тиражом) "Курс русской истории" Василия Ключевского.

В пропагандистском плане это была серьезная победа, о значении которой можно судить по тому, что сотни эмигрантов к середине 1930-х годов попросили разрешения вернуться на родину.

Вот для этой деликатной сферы – склонения эмигрантов к возвращению – и понадобился Алексей Толстой.

Деятельность Сергея Эфрона (руководителя парижского "Союза Возвращения", близко и тайно связанного с Алексеем Толстым в середине 30-х) шла именно под этим "соусом", и Алексей Толстой играл во всей этой чекистско-агитпроповской войне одну из первых скрипок.

Но тот, кому при Сталине доверялись деликатные секреты, тот спустя время и становился, как правило, мишенью. Досье на Алексея Толстого росло. Показательный процесс над группой репатриантов (не исключено, что при прокурорском участии Андрея Вышинского) должен был раскрыть зловещую роль писателя в создании международной шпионской сети. Что ему поручали делать за границей, за то и должны были судить. Хорошо известная практика.

Литературовед Юрий Оклянский в своей книге 2009 года "Беспутный классик и кентавр: Алексей Толстой и Петр Капица. Английский след" поднял давно уже назревшую тему о готовившихся репрессиях. С архивами Оклянский не работал, его построение основано на опубликованных мемуарах и записанных разговорах с современниками событий. Вероятно, поэтому правильно поставленный вопрос у Оклянского смещен к 1944 году и, по существу, базируется на идее английского шпионского следа. Об этой идее Оклянскому стало известно из опубликованных в 1989 году (журнал "Вопросы литературы", № 6) воспоминаний Корнелия Зелинского, где воспроизводится, со слов Александра Фадеева, разговор со Сталиным. Идею "Алексей Толстой – английский шпион" выдвинул, вернее, озвучил именно Сталин.

Разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион?

Вот рассказ Фадеева в записи Зелинского: "Почему я должен вам сообщать имена этих шпионов, когда вы были обязаны их знать? Но если вы уж такой слабый человек, товарищ Фадеев, то я вам подскажу, в каком направлении надо искать и чем вы нам должны помочь. Во-первых, крупный шпион ваш ближайший друг Павленко. Во-вторых, вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург. И, наконец, в-третьих, разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион? Почему, я вас спрашиваю, вы об этом молчали? Почему вы не дали нам ни одного сигнала?"

Оклянский, уже от себя, строит возможную английскую дугу, рассуждая, как могло пойти обвинение: на роль сообщников здесь примеряются Илья Эренбург, Петр Павленко, Петр Капица, Герберт Уэллс, Мура Будберг.

Всё это вполне правдоподобно, и я нисколько не отбрасываю построение Оклянского. Но всё это – имена для послевоенного дела (или дела последних месяцев войны). Неизвестный нам чин НКВД разговаривал с Алексеем Толстым еще в 1943 году, и речь шла именно о довоенном досье.

Опубликованные следственные материалы по другим арестованным литераторам показывают, что имя Алексея Толстого встречается там постоянно. Это протоколы допросов Михаила Кольцова, Сергея Эфрона, Всеволода Мейерхольда, Исаака Бабеля и других арестованных. Поначалу, при первых допросах, пока еще не начались пытки, Толстой характеризуется как знакомый, гость или хозяин дома, собеседник, не вовлеченный и не заманивавший ни в какую преступную деятельность. Затем (вероятно, после применения "незаконных методов ведения следствия") оценка меняется: он и шпион, и агент, и организатор секретных встреч под прикрытием гостеприимного ужина, и так далее.

Хорошо известно, какую роль для разведывательных целей везде и во все времена играли салоны

Первые документы в личном деле Толстого появились, несомненно, не позже 1921 года, когда Толстой был взят в разработку в Париже. Работа в берлинской газете "Накануне", создание группы писателей вокруг Литературного приложения к этой газете (Толстой – главный редактор приложения), поездки в Европу в 30-е годы, непрекращающийся прием у себя в доме заезжих иностранцев... Хорошо известно, какую роль для разведывательных целей везде и во все времена играли салоны. Открытый дом Толстых использовался ГПУ-НКВД на все сто процентов с первого же дня его возвращения на родину.

Итак, что же должно было ставиться в вину писателю в конце 30-х – начале 40-х на процессе по делу об эмигрантском заговоре? Ответ, мне кажется, в самом списке тех литераторов, которых Толстой должен был склонить к возвращению в Россию. Или принять активное участие в возвращении, играть посредническую роль.

Это, во-первых, Александр Куприн, в 1937 году уже не слишком понимавший, куда его везут и на что он согласился. Пропагандистский вклад Александра Ивановича оказался неглубоким, но на то были естественные старческие и алкоголические причины. Тем не менее, роль Толстого в заманивании Куприна в Москву давно уже обозначена, хотя и не разобрана историками из-за новейших архивных ограничений.

В его персональном "списке злодеяний" имя Цветаевой вычеркивать нельзя

Это Марина Цветаева, которую Толстой уговаривал вернуться в 1935 году во время писательского Конгресса за свободу культуры, проходившего в Париже. Марина Ивановна, как известно, вернулась не из-за Толстого, однако, в его персональном "списке злодеяний" ее имя вычеркивать нельзя.

Это Евгений Замятин, с которым Алексей Николаевич поддерживал письменную и личную связь все 30-е годы. Случай Замятина крайне сложен и загадочен. Какую цель преследовала советская верхушка, отпуская его в Европу? Не из человеколюбивых же соображений. Насколько был для него разработан сценарий, и какую его часть Замятин выполнил? Связь Толстого с Замятиным поддерживалась постоянно: известны письма Евгения Ивановича в Ленинград, а также переписка замятинской жены с женой Толстого – Натальей Крандиевской, в том числе, и после замятинской смерти. И даже если это счесть невинной застольной шуткой, то шутка эта зафиксирована на бумаге: за Замятина Алексей Толстой собирался в 1937 году выдавать свою дочь Марьяну.

Гайяна поступила работать на макаронную фабрику, где станком ей оторвало палец

Это дочь Матери Марии Гайяна, с которой Алексей Толстой самым безответственным образом поиграл в советское счастье и которую быстро забросил. Гайяна была привезена из Парижа в 1935 году, поселена в толстовской семье в Детском Селе (городе Пушкине), она поступила работать на макаронную фабрику, где станком ей оторвало палец (она в письмах успокаивала мать: просто кусочек фаланги), а вскоре Толстой стал разводиться с женой (Натальей Крандиевской), и всем стало уже не до Гайяны.

Но к Гайяне был приставлен еще один возвращенец – дальний родственник Павел Толстой, еще один жилец детскосельского дома, мгновенно завербованный ленинградскими чекистами и строчивший доносы на самого благодетеля, Алексея Николаевича. Он и отца моего, Никиту Алексеевича, пытался вовлечь в подпольную антисоветскую организацию, но отец его ловко обыграл. Через несколько лет Павел Толстой стал одним из основных свидетелей обвинения по делу Сергея Эфрона, что не помешало ему разделить эфроновскую судьбу.

Наконец, это Иван Бунин, по поводу которого существует даже толстовское письмо Сталину 1940 года: Алексей Николаевич подчеркивает бунинские заслуги перед русской литературой. В какую линию вписать это заступничество перед самым знаменитым эмигрантом и Нобелевским лауреатом? По правилам той эпохи, это не могло быть личной инициативой. Толстой мог быть только исполнителем тонкого замысла.

Кто-то не дожил до готовившейся скамьи подсудимых, кто-то не заглотил толстовскую наживку, но объемное досье, копившееся на писателя, должно было, мне кажется, содержать в себе эти имена.

Напомню, что в разговоре с сыном (осенью 1944-го) Алексей Толстой назвал также Сергея Эфрона и Наталью Столярову. Столярова вернулась еще в 1934-м и не в связи с Алексеем Толстым. История поспешного возвращения Сергея Эфрона хорошо известна.

Насколько планы следователей менялись в зависимости распоряжений начальства, можно судить по трагикомическому эпизоду с арестованным Дмитрием Святополк-Мирским. Святополка-Мирского арестовали летом 1937 года. Он получил восемь лет магаданского лагеря, где и скончался два года спустя. Судьба послала ему загробный привет: НКВД нуждалось в укреплении обвинений против Сергея Эфрона и срочно запросило магаданского сидельца в Москву. Берия одобрил такой ход. Да только никакого Дмитрия Петровича в живых уже не было. Значит, в 1937-м и 1938-м нужды в заговоре еще не было.

Выполнил ли Толстой секретное задание? Отчасти да. Отчасти невыполнение было списано на внезапное изменение политического контекста – мирного Пакта с Гитлером. А потом – война.

В 1944 году в личной беседе с Фадеевым Сталин назовет Алексея Толстого давним английским шпионом. По-видимому, Толстой вовремя ушел из жизни. Но зуб на него у Сталина остался. Не потому ли на его похороны в феврале 1945-го не пришел от государства никто, кроме Андрея Януарьевича Вышинского (вероятно, попрощаться со своим ускользнувшим клиентом) да вечного Шверника?