Иван Толстой: Эмигрантские маски. Речь сегодня пойдет о псевдонимах русского зарубежья, о тех именах, которыми – по самым разным причинам – пользовались изгнанники Первой волны эмиграции.
5-го сентября закончилась трехдневная международная конференция «Псевдонимы русской эмиграции в Европе (1917-1945). Исследователи собрались в Германии, в университете города Бохума (Рурская область), чтобы поговорить о том, кто и как скрывался под вымышленным именем.
Среди участников конференции – ученые и профессора Аурика Меймре, Людмила Спроге, Павел Лавринец, Эмил Димитров, Микела Вендитти, Стефан Шмидт, Готтфрид Крац, Татьяна Подгаецка, Владимир Хазан, Татьяна Мегрелишвили, Борис Равдин и другие.
Организатор конференции – профессор Бохумского университета Манфред Шруба. Он же – руководитель большого проекта по составлению Словаря эмигрантских псевдонимов. Я попросил профессора Шрубу рассказать, зачем собирались в Бохуме специалисты по такой изысканной области.
Манфред Шруба: Проект, которым я сейчас занимаюсь — проект составления Словаря псевдонимов русского зарубежья с 1917 по 1945 год, изначально предполагал проведение конференции, поскольку в проекте задействованы около 25 ученых со всего мира. Задачей конференции было, во-первых, подведение некоторых предварительных итогов, ведь проект длится уже полтора года. Во-вторых, мобилизация тех же участников. Потому что это проект достаточно кропотливый и трудоемкий, его проведение нуждается в некотором поощрении. Эта конференция была некоторой мерой мобилизации участников.
Иван Толстой: Есть ли у задуманного Словаря предшественники?
Манфред Шруба: Словарь псевдонимов, который я составляю, ориентируется формально даже самим видом на хорошо известный четырехтомник Масанова. То есть первая часть — это перечень псевдонимов с указанием журналов, периодических журналов, где они использованы и с указанием источников, откуда почерпнуты сведения, о том, кто является обладателем псевдонима. Во второй части имеется список автонимов, то есть настоящих имен с перечнем их псевдонимов. Список аннотированный, с указанием дат жизни, основных занятий, а также биографических данных. Причем тут я сосредоточился на указании этапов эмигрантской жизни этих людей. Такого второго словаря после до сих пор, в такой же мере как у Масанова, не существует. Прошло почти 60 лет с тех пор, как вышел четвертый том Масанова, в России, к сожалению, не было создано продолжение, расширение подобного словаря псевдонимов. Между тем в очень многих культурах европейских и всего мира существуют словари псевдонимов как важный источник сведений о культуре данной страны. Отсутствие подобного справочника в русской культуре в настоящее время очень сильно ощущается, на мой взгляд. Проект, который затеяли мы, хорошо было бы расширить и развить во времени, не только на время междувоенное, на которое он запланирован, но и на послевоенное время, также он мог бы стать зародышем Словаря псевдонимов, который заменил бы устаревший, не совсем точный словарь Масанова. Для этого нужна компания сплоченных и целеустремленных людей, лучше всего при какой-то Академии наук. Возьмем пример польской литературы. В 1990 годы вышел пятитомник польских псевдонимов, Словарь псевдонимов, который объемом больше словаря псевдонимов Масанова. Сделан он маленькой группой людей в течение нескольких лет. Подобная задача была бы по силам и в России. Нужно напряжение, нужны лица, которые бы были в состоянии и готовы сделать подобное дело. Этот проект, который проводим мы на узко определенном временном материале и европейском материале, он в том числе призван показать, что проведение такого проекта и на русском материале возможно.
Иван Толстой: Профессор Манфред Шруба. Зачем исследователи изучают псевдонимы? Что это дает? Рассказывает участник бохумской конференции историк литературы Олег Коростелев.
Олег Коростелев: Псевдонимы не принято раскрывать у ныне живущих людей, а что касается прошедших эпохи и истории, без изучения псевдонимов мы совершенно не можем себе представить полную картину того, как развивалась журналистика, критика, литература. Потому что многие авторы существовали помимо собственной персоны еще и другими своими ипостасями и желали проявиться в литературе не только под, скажем, именем Зинаиды Гиппиус, но и под именем критика Антона Крайнего, например.
Иван Толстой: А что это давало Гиппиус?
Олег Коростелев: Гиппиус сама говорила, что она как Зинаида Гиппиус пишет критику бледнее и менее интересно, чем очень резкий, грубый и злобный критик Антон Крайний. Видимо, эта вторая ипостась позволяла сказать ей в печати то, что она как Зинаида Гиппиус сказать постеснялась бы, ей было бы не очень удобно. А эта литературная маска, выдуманная ею, совсем другой человек, с другим стилем даже, с другой психологией, даже с другим полом, он вел себя совершенно по-другому, он себе мог такое позволить. И соответственно, появлялось несколько персонажей в русской литературе помимо Зинаиды Гиппиус: и Лев Пущин, и Антон Крайний, и Кирша, и еще десяток разных других. Все они так ярко проявились, как Антон Крайний, который практически стал совсем другим человеком со своим образом, со своей биографией, со своей историей. Она писала редакторам, что все, что написано об Антоне Крайнем во врезке, все биографические данные — чистая правда. Имейте в виду что он другой, он такой, это я Зинаида Гиппиус, а он пишет критику гораздо интереснее и острее. Более того, доходило до того, что Зинаида Гиппиус начинала полемизировать с Антоном Крайним, а иногда и Антон Крайний не слушался и начинал полемизировать с Зинаидой Гиппиус, обвиняя ее в том, что она беззубо и слабо высказывается о том или другом персонаже или явлении.
Иван Толстой: Это, наверное, может действовать только самое короткое первое время. Потом, когда опытные читатели, листатели газет узнают, кто есть кто, как же они начинают относиться к такой игре? Я понимаю, что не каждый писатель полемизировал со своим двойником, но все-таки, как это все начинает смотреться?
Олег Коростелев: Вообще-то в русской традиции, в русской журналистике есть такое неписанное правило: не давать в одном номере два материала за одной и той же подписью. Поэтому авторы, которые много писали и печатались на страницах одного и того же номера, были вынуждены брать либо псевдоним, либо подписываться криптонимом, либо инициалами, либо выдумывать еще что-нибудь. Самое банальное, осмеянное Набоковым — это вытащить псевдоним из имени жены и подписаться Варварин, как это делал Розанов. Таких псевдонимов чуть ли не половина, просто вынужденная подпись. Или подписаться первыми буквами своими. Но дальше начиналась уже фантазия. Разумеется, люди, близкие к литературе и журналистике, опытные литераторы, для них это не было никаким секретом, все всё это знали. Так примерно к этому и относились. Не у всех, конечно, доходило до такой литературной игры, что это был совершенно другой человек, как у Зинаиды Гиппиус, но были очень интересные и остроумные литературные игры, которые довольно долго не могли разгадать читатели, особенно читатели, чуть удаленные от эпицентра.
Иван Толстой: Вы какие истории имеете в виду?
Олег Коростелев: Например, когда появился один из псевдонимов Набокова, а именно Василий Шишков, псевдоним, созданный специально, чтобы разыграть своих литературных недругов, то ни литературные недруги, ни ближайшее окружение не смогли разгадать этот псевдоним. Он, правда, был кратковременный, всего два раза использовался, но Набоков получил удовольствие. Когда Набоков в своем романе вывел этого же самого своего литературного недруга Георгия Адамовича под литературной маской, а критик Бициль, находившийся в другом городе, в Софии, предположил, что под этой маской скрывается другой человек, то разъяренный Ходасевич в дневниках написал, что за это четвертовать надо, как можно было подумать, что это я, Ходасевич, когда это мой литературный враг Адамович?
Иван Толстой: Вы имеете в виду Христофора Мортуса. А вообще эмиграция как-то продвинула куда-то эту игру, эту традицию использования псевдонимов, скажем, по сравнению с Серебряным веком или с 19 веком? Чем-то особенны псевдонимы эмигрантские?
Олег Коростелев: Я бы сказал, что эмиграция это сохранила. В 19 веке это не было настолько распространено, там обычно псевдонимы функцию выполняли чисто техническую, именно, чтобы не ставить вторую подпись.
Иван Толстой: Иван Петрович Белкин.
Олег Коростелев: Разумеется, все это было. И Барон Брамбеус, Филат Косичкин, начиная с нашего классика — все это было, но не в таких количествах. Серебряный век возвел такую игру в культ. Вообще время, сама эпоха была такая игровая, что, я уж не знаю, кто там обходился без игры, без мистификаций, без каких-то выдумок, фантазий. В эмиграции это просто перешло из Серебряного века. Как раз в советских условиях сохранить это оказалось невозможно, игра не приветствовалась уже. Начиная с 1920 годов ни литературные игры, ни литературные маски настолько не приветствовались, что практически целиком исчезли из обихода. Особенно, когда пришла эпоха больших жанров с 1930-х годов, и дошло до того, что в 1950-е годы всерьез возникали полемики: а нужны ли нам псевдонимы, может быть вообще отказаться от такой странной и непонятной вещи? Как, помните, в «Алисе в Стране чудес»: если бы он был честный человек, так он подписался бы как добрые люди, а что же он скрывает свое настоящее имя? В этой полемике участвовали Константин Симонов, Михаил Шолохов, а после и Иосиф Виссарионович руку приложил, судя по всему.
Иван Толстой: Сам носивший всю жизнь псевдоним.
Олег Коростелев: Партайгеноссе — это не совсем псевдоним. Партийное имя, так же, как церковное имя — это немножко другое. Хотя Роман Гуль, например, их тоже называл псевдонимами всех. Так вот эмиграция это все сохранила: в эмиграции было отчасти проще выдумывать себе новые имена, потому что люди вынужденно меняли свой статус, свою идентификацию, им легче было принять новые маски, имена. Возможно, это добавляло масла в огонь и потому псевдонимов в эмиграции было едва ли не больше, чем в Серебряном веке. Может быть, эпоха была чуть серьезнее или трагичнее, чем Серебряный век, который все-таки к игре относился как к самой жизни, а эмиграция все-таки была отчасти похмельем после этой игры. Мне все время напоминал Серебряный век новогодний праздник, а эмиграция — это когда светает, конфетти уже осыпалось, шампанское допито и уже бледнеет рассвет где-то. Но тяга к празднику у них все-таки еще сохранялась, полная трезвость не наступила, и они доигрывали на подмостках истории то, что не успел сделать Серебряный век. У меня какое-то такое от этого ощущение.
Иван Толстой: Какая полоса эмигрантская наиболее сложная для расшифровки псевдонимов?
Олег Коростелев: Вторая волна эмиграции, военная, а уже совсем трагическая, связанная в первую очередь с тем, что по жизненным условиям вынуждены были брать себе псевдонимы. Во второй волне псевдонимы имели практически все, потому что это были условия для выживания. Так называемый синдром Березова, болезнь Березова — так назвали в эмиграции случай, когда известный в есенинских кругах поэт Родион Окульшин был вынужден взять себе не просто псевдоним, а переименоваться в Родиона Березова, чтобы не быть высланным обратно на родину. Когда ему надоело прятаться, он написал письмо в американский Госдеп, чтобы там рассмотрели и позволили ему наконец остаться, чтобы он перестал волноваться. Та же самая ситуация была у очень многих людей, все они были вынуждены прятаться под чужими именами, под другими национальностями, потому что русских выбивали сразу, а если записаться поляком, то можно было остаться. Поэтому практически целая волна эмиграции была вынуждена жить под чужими именами, фамилиями, национальностями. Продолжалось это довольно долго, вплоть до 1960-70-х годов. Многие боялись, что их выкрадут, увезут, убьют, устроят катастрофу автомобильную. По инерции даже вплоть до 1990-х годов они не торопились раскрывать свое прошлое. Тем более, что у некоторых в прошлом были страницы, которые они вообще не хотели бы указывать, потому что служба на многие разведки или сотрудничество с разными режимами, которые в те или иные моменты казались кому-то не очень благовидными поступками. Так что самая сложная до сих пор остается эмиграция военных лет, она, скорее всего, никогда не будет расшифрована до конца, потому что в газетах, выходящих на оккупированных территориях, до сих пор не атрибутировано авторство, процентов на 80 оно состояло только из псевдонимов. Стеснялись люди подписываться. Либо боялись, либо стеснялись, либо в этой буче не знали, что будет завтра и кто может их обвинить потом за участие в том или ином в общем-то невинном журналистском деянии. Написал статью, ну и написал, не человека же убил, в конце концов. Хотя перо к штыку приравняли задолго до них, а они уже вынуждены были подчиняться этим условиям. В первой эмиграции псевдонимы все-таки оставались игрой, перешедшей от Серебряного века, в третьей эмиграции, разумеется, псевдонимы были, но никогда ни до, ни после второй волны они не были настолько необходимым условием для дальнейшего банального выживания.
Иван Толстой: Олег Коростелев упомянул вторую волну эмиграции. Как обстояло дело у нее? Этой теме, вероятно, надо будет посвятить самостоятельную конференцию. Пока что наука только на подступах к послевоенным изгнанникам, которых от первой волны отделяет определенный тамбур, - коллаборантский период, то есть годы под гитлеровской оккупацией. Этому был посвящен доклад профессора Высшей школы экономики Олега Будницкого, приведший к некоторой полемике.
Олег Будницкий: Мне представляется, что это такая промежуточная станция или такой мостик между эмиграцией внутренней, существовавшей в Советском Союзе, и тем, что у нас принято называть второй волной русской эмиграции, точнее той части, которая нас больше всего интересует — части пишущей. Сам факт появления достаточно большого количества людей в коллаборационистской печати, выходило от 300 до 400 периодических изданий на разных языках на оккупированной территории Советского Союза, сам факт появления множества авторов говорит о том, что они были готовы, они созрели в рамках Советского Союза. Это выводит нас на одну из важных проблем советской истории — это проблема советской субъективности или сталинской субъективности, в которой есть такая тенденция в последнее время, вслед за работой Стивена Коткина «Магнитная гора» о том, как советские люди учились говорить по-большевистски, и производная Коткина Халфин из города Тель-Авива и так далее, которые на эту тему пишут. Дискуссии, которые ведутся в основном в англоязычной литературе. Сопротивление режиму, неприятие режима — это отошло на второй план и как бы считается, что это не было главным трендом, главной тенденцией советской истории, советского общества. Полагаю, что это не так. Точнее, я бы сказал так, что существовала существенная, мы не можем определить ее количество пока что, группа людей, назовем их условно интеллектуалами, которые не принимали советскую власть и которые были готовы в случае необходимости служить пером, которое с этой советской властью будет бороться. Термин «внутренняя эмиграция», который я упоминаю, точнее «эмигранщина», принадлежит Корнею Чуковскому, письмо было в начале 1920 годов опубликовано, письмо Алексея Толстого было опубликовано без согласия автора накануне, потом вошло в советскую прессу как обозначение тех людей, которые не с советской властью, но живут в СССР. Впоследствии было принято с позитивными коннотациями публицистами второй волны русской эмиграции. Человек, который писал под псевдонимом Николай Иванович Осипов, а на самом деле который был Николаем Николаевичем Поляковым, главным достоинством которого было то, что он был мужем Олимпиады Георгиевны Поляковой, автора знаменитой «Коллаборантки», так он опубликовал статью «Внутренняя эмиграция», где всячески это явление поднимал, говоря, что это те люди, которые не участвуют, не сотрудничают, пытаются жить незаметно, но они-то и есть выдающиеся явления русской культуры. Проблема в том, что эта русская эмиграция никак себя не манифистирует и единственным видимым проявлением несогласия может быть самоубийство, к примеру. Было определенное количество таких людей, причем это необязательно те люди, которые пытались как-то не состоять, не участвовать, работать вычитчиками или еще кем-то, в более поздние советские времена это кочегары. Но были вполне статусные люди, как, скажем, Федор Бондарчук, чемпион СССР по шахматам, который с трепетом ждал, когда придут немцы в Киев. Или член Союза писателей, народный артист, депутат Верховного совета даже, которые оказались коллаборационистами. И оказавшись среди сотрудников коллаборационистской печати, они тем самым, что называется, готовили себе вторую эмиграцию, ибо оставаться было невозможно. Потом эти люди и стали интеллектуальным ядром второй волны эмиграции. Разумеется, тут не обошлось без псевдонимов. На страницах коллаборационистской печати в подавляющем большинстве публикаций авторы скрывались за псевдонимами. Хотя были и другие случаи. Скажем, Борис Филистинский публиковался под собственной фамилией, в эмиграции стал Борисом Филипповым. Как утверждает другой Борис — Борис Ковалев, Филистинский лично делал смертельные инъекции пациентам сумасшедшего дома новгородского и лично обратил внимание гестапо на какого-то еврея-сокурсника, который не успел из Новгорода эмигрировать.
Иван Толстой: Я поясню. Тут послышалась реплика с места рижанина Бориса Равдина о том, что Борис Ковалев взял обратно свои слова о преступлении Бориса Филистинского-Филиппова. Олег Будницкий откликается.
Олег Будницкий: Ковалев? Может быть. То, что написано, он ссылается на архив новгородского ФСБ. Поскольку никто тогда не знал еще, что Филиппов — это литературовед известный и прочее, то, возможно, какое-то зерно там было. Так что ситуация была разная, иногда псевдонимы были в прессе коллаборационистской, иногда люди подписывались подлинными именами, потом, будучи в эмиграции, брали себе псевдоним. Я основал серию «История коллаборационизма» в связи с работой над публикацией текстов двух коллаборационистов. Олимпиады Поляковой, опубликовавшей под псевдонимом Лидия Осипова свой текст под названием «Дневник коллаборантки», текст неполный и цензурован, видимо, редакцией «Граней». И другой человек — это Владимир Соколов, псевдоним его Самарин, человек как раз другого поколения, не из бывших, помнящих прежние времена, и поэтому не принимавших советскую власть, а человек 1913 года рождения, выросший при советской власти, но в силу своего происхождения чужого не имевший возможности получить нормального образования и эту власть в высшей степени ненавидевший.
Иван Толстой: Профессор Иерусалимского университета Роман Тименчик рассказывает о философии ложного имени.
Роман Тименчик: Существует такая философия имени, которой отдали дань выдающиеся российские мыслители начала прошлого века. И философия ложного имени — подвид этой философии, безусловно, должна изучаться по особым законам. Причем мы-то, филологи, мы изучаем не столько философию, сколько поэтику. Хотя трудно отделить этос псевдонима от проблемы структуры псевдонима. Я исхожу из того в филологическом подходе, что всякое ложное имя, пользуясь словами одного русского поэта, всякое ложное имя устроено как вымышленный текст, как сочиненный текст, носящий все признаки художественного текста, хотя он минимален микроскопически, можно сказать, по количеству звуков, вошедших в этот текст, который многоуровневый, как и всякий художественный текст. Потому что псевдоним что-то говорит нам своей фонетикой, так называемой фоносемантикой, вызывает определенные ассоциации, своей морфологией, скажем, появлением уменьшительных суффиксов, даже немножко меняет характер псевдонима в сторону умаления и в сторону комического, возможность комического прочтения и вообще указывает на псевдонимность, потому что комические имена почти всегда указывают на псевдонимность, потому что если у человека в жизни такое имя, то он бы взял псевдоним, своей акцентологией, всеми теми чертами, которые мы выделяем в поэтическом тексте. Эти уровни иногда находятся в отношении так называемого, если употреблять ученые слова, изоморфизма, друг друга поддерживают, но бывают и контрапунктические отношения. Скажем, семантика комическая, а фонологически это оформлено как-то очень аристократично, благородно и торжественно. То есть, как это часто бывает в художественных текстах, которые строятся именно на противочувствии, как говорил психолог Выготский. Что касается эмигрантских псевдонимов, в отличие от дореволюционных российских, то тут, мне кажется, важно для эвристики, поисков псевдонимов, для вычленения в общем словнике, именнике русских эмигрантских авторов, для вычленения того, какая фамилия может оказаться псевдонимом, важно обратить внимание на усиление моментов социального самоумаления, самоуничижения, ничтожности, вплоть до уничтожения. Собственно псевдонимы «Никто», «Ничто», «Некто», «Незнакомец» бытовали и в русской дореволюционной среде. Но здесь попадание в чужое социальное пространство, что очень важно — в чужое лингвистическое пространство, в условиях ксенофонии, когда всякое русское слово звучит отстранено и так далее. Вот это желание стать невидимкой, желание раствориться, комплекс анонима, комплекс инкогнито в этом чуждом мире, он может проявляться в разных формах в построении псевдонима. Отсюда, между прочим, любовь эмигрантов к фамилиям, начинающимся на «не». Идея негации, идея «я не я», не ищите меня, меня здесь нет, никакого Александра Ивановича не было — это очень важно для эмигрантского этноса вообще, для мифологии эмиграции вообще.
Иван Толстой: Совершенный никто, человек в плаще.
Роман Тименчик: А еще, мне кажется, очень важно, когда случаи, иногда вопиющие, похищения имен реальных людей, которые погибли или в обстоятельствах Первой мировой войны или Второй мировой войны, то есть берутся имена-мемориалы. Я в этом докладе называл их «мартиронимы», в честь каких-то мучеников, в честь мучеников русской истории, русской литературы, как бы продолжение их дела и так далее. Вот это главные две тенденции в эмигрантском именно ложном самонаречении, на которые я хотел бы обратить внимание с точки зрения именно технической, как, приглядываясь к подписям в эмигрантской периодике, на эмигрантских книгах, как вычленить псевдонимы. В каких-то случаях эмигранты сами сигнализируют о том, что это ложное имя. Если человек берет фамилию В. Алов и в скобках сообщает, что его настоящее имя Моисей Излер, то мы понимаем, что это отсылка к одному из главных псевдонимов Золотого века русской литературы гоголевскому имени на книжке «Ганц Кюхельгартен». В каких-то случаях псевдонимность не так сильно обозначена, не так сильно отрефлексирована самим автором, полускрыта, но намек всегда остается. Описать систему таких намеков я и пытался в своем сообщении.
Иван Толстой: Правильно ли я понимаю, что изучение псевдонима столько же важно на самом деле, сколь и изучение вымышленного героя? Раскрываются потрясающие глубины смыслов.
Роман Тименчик: Да, я об этом немножко тоже говорил в докладе, пользуясь известной тыняновской формулой, что в художественной литературе нет не говорящих имен. Более того, не только типологически это сходно, но существует некоторый общий фонд, из которого черпаются имена для литературных персонажей и для псевдонимов. Это так называемая «Светская повесть» или «Роман с ключом», мы знаем эту традицию в русской литературе, начиная еще с сологубовского «Тарантаса», где по причинам юридической безопасности нельзя называть имя прототипа, не только называть, но даже намекать на него нельзя, а надо обозначить его нейтральным именем, как правило, не существующем в реальном ономостиконе российском. Вольтский, Вельский — таких фамилий не бывает. Это фамилии или театральных псевдонимов, или персонажей светской повести, или газетчиков 20 века.
Иван Толстой: Иногда за псевдонимами скрываются люди авантюрной судьбы, а то и манипуляторы гигантских сумм. Об одной из таких фигур – Сергее Соколове, - окруженном орнитологическими псевдонимами и названиями (Кречетов, Гриф), рассказывает профессор Московского университета Николай Богомолов.
Николай Богомолов: Одна точка зрения, которую представляет Олег Витальевич Будницкий, что Братство русской правды — это было такое колоссальное измышление литератора Сергея Алексеевича Соколова, он же Сергей Кречетов, он же атаман Кречет, который все это, как Чуковский говорил, из головы выдумал, под это дело получал достаточно большие деньги, на которые сам существовал и позволял существовать некоторым другим людям.
Иван Толстой: А от кого получал деньги?
Николай Богомолов: И от монархических организаций, и от тех людей, которые просто хотели поучаствовать. Существовала система сборов на то, чтобы этому Братству как-то позволить существовать. Довольно большие это были деньги, кажется, самый большой был порядка миллиона долларов, из-за которого, собственно говоря, такая основная история Братства русской правды и закончилась, потому что выяснилось, что этот миллион долларов — это такие горячие деньги, к которым опасно прикоснуться. Это одна точка зрения. Вторая точка зрения, что это была такая серьезная организация, у которой действительно были и террористические ячейки, и структура вне России, которая координировала всю эту деятельность, которая устраивала теракты, диверсии, захватывала целые города, что-то из того, что когда-то делали Балахович и люди такого же масштаба.
Иван Толстой: А Кречетов и другие члены Братства русской правды утверждали, что это было в 1920-е, в середине 1920-х, в конце 1920-х, не только в эпоху гражданской войны.
Николай Богомолов: Да, конечно. Собственно говоря, Братство русской правды очень сильно выдвинулось после 1927 года, после операции «Трест», после того, как чекисты инфильтрировались в структуры всяких воинских организаций российских, что поставили под сомнение вообще их дальнейшее существование. Тогда Братство русской правды выглядело фактически единственной организацией, которая что-то реально делала.
Иван Толстой: А фигура самого Сергея Алексеевича Кречетова-Соколова, она предполагала такой авантюризм, такой литературный проект, как это называет Олег Будницкий?
Николай Богомолов: Думаю, что да. У Владислава Ходасевича, который его интимно знал на протяжение долгого периода, есть фраза в статье «О меценатах» - «литературных дел мастер». В литературе он вел себя приблизительно так же, как в деле с Братством русской правды. Для «Золотого руна» он использовал деньги Николая Павловича Рябушинского, которые тот не считал, для издания журнала «Перевал» он нашел человека, получившего большое наследство, порядка 25 рублей, в 1906 году это были очень большие деньги. В итоге этот человек, Владимир Васильевич Линденбаум, оказался совершенно в полной нищете, потому что все деньги Соколов истратил на издание «Перевала» и на создание каких-то структур вокруг этого журнала. Снимался особняк для редакции, устраивались роскошные приемы и так далее. Те деньги, которые стоило бы тратить на журнал, уходили на создание пены вокруг этого журнала.
Иван Толстой: А как Кречетов умудрился пережить гражданскую войну? Судя по вашему рассказу, он был талантлив в смысле своего продюсерства, как сегодня, наверное, сказали бы, как импресарио при издательском процессе. В гражданскую войну каково ему было?
Николай Богомолов: Вообще говоря, он был на самом деле честным офицером во время Первой мировой войны. Он попал в плен, вернулся уже в 1918 году летом или осенью, то есть когда гражданская война была уже в разгаре и довольно непримиримо занял сторону белого движения, пробрался на юг, занимал там довольно высокие посты, но он не подлежал призыву, потому что был ранен, служить он не мог. Он работал в Осваге, занимал еще какие-то посты достаточно высокие, приближенные к тем сферам, которые занимались идеологической обработкой.
Иван Толстой: Как он пережил историю с его попытками разоблачения?
Николай Богомолов: Насколько я понимаю, таких прямых попыток разоблачения не было, были попытки его отодвинуть на второй план и занять то место, которое приносило достаточно большие доходы, так скажем. Но те люди, которые это проводили, они не понимали, что, отодвинув его, они лишатся и доходов, потому что того таланта, который был у него, у них не было, к сожалению или к счастью, я не знаю. Думаю, что очень многие были весьма разочарованы. А сам он ушел в тень, уехал во Францию и вскорости умер.
Иван Толстой: Николай Богомолов. Интересно проследить, как эмигрантские псевдонимы влияли на литературу внутри советской России. Один из самых талантливых (и, увы, наименее прочитанных) авторов первой волны эмиграции – Владимир Рындзюн, писавший под псевдонимом Ветлугин, определил один из ярчайших образов у Михаила Булгакова – генерала Хлудова. Рассказывает таллинский профессор Ирина Белобровцева.
Ирина Белобровцева: Во-первых, как выяснилось, Булгаков читал его роман, роман с потрясающим названием, который не забывается никогда, «Записки мерзавца», где повествование ведется от первого лица. Я думаю, что Булгаков должен был это оценить. Тем более, что у него тоже есть роман с повествованием от первого лица «Записки покойника», прекрасный роман о театре. Я думаю, когда он прочел в 1922 году «Записки мерзавца», они у него остались. Булгаков был писатель, как Ремезов говорил, писатель есть глазастый и ушастый, вот Булгаков был ушастый писатель, он все воспринимал на слух, он вообще был музыкальным человеком, любил воспринимать все на слух. Иногда, когда читаешь Булгакова, кажется, что он все это слышал. И я думаю, что кроме того, что он читал роман «Записки мерзавца», это был роман нашумевший, его ругали все - его ругали в советской России, его ругали за границей русские критики, поэтому на него надо было обращать внимание любому писателю советскому, каким был Булгаков в это время. Все-таки, я думаю, что с гораздо большим интересом он прочел несколько позже, когда он работал над своей пьесой «Бег» - это значит 1926-28 год, он воспринял другую книгу Ветлугина «Третья Россия». Эта книга с очень хорошим названием, название это придумал в свое время Мережковский, но совсем по другому поводу, и фактически Ветлугин, это название идет от того, что есть Россия дореволюционная, есть Россия красная, то есть большевистская, а у России должен быть третий путь. То есть Ветлугин считал, что это должен быть путь капитализма, путь собственности, путь людей, которые могут что-то в своей жизни создать такого материального, чтобы другим тоже от этого было хорошо. И в этом плане Ветлугин был очень интересным человеком, у него была своя идеология, у него были свои мысли об этом. Он, например, в отличие от большинства людей, хорошо относился к мешочникам, потому что мешочники создавали продукт, что называется. И в «Третьей России» он писал о гражданской войне. А когда Ветлугин, сам участник гражданской войны в каком-то смысле, он был журналистом, он был очень близко к линии фронта, он туда ездил, он знал, как проходят бои, он был человеком необыкновенной эрудиции, необыкновенных знаний о гражданской войне, написал о ней четыре книги, «Третья Россия» - одна из них. В этой книге он писал, в частности, в одном из очерков о военачальниках на гражданской войне, военачальниках, конечно, добровольческой армии, которую он ставил очень высоко, он понимал, что эти люди занимаются самопожертвованием, Ветлугин считал, что были люди, которые могли бы спасти Россию. И одним из таких людей был генерал-лейтенант Слащев. Он был человеком весьма противоречивым, с одной стороны дали ему титул Слащев-Крымский, как великим военачальникам России всех веков, с другой стороны его называли Слащев-Вешатель, что в России тоже было не первый раз. Это был человек, который железной дисциплиной пытался удержать Крым и удерживал. То есть он сам рисковал своей жизнью, он рисковал жизнями людей, которые ему доверились, в смысле своими подчиненными, и он был действительно способен это сделать. Но и в армии были свои нелады, свои счеты, свои интриги, ему не дали звания главнокомандующего, а может быть стоило бы это сделать. У Слащева была своя какая-то идеология, которой у добровольческой армии в целом и не было. Это был человек, про которого распускали слухи, что он кокаинист или морфинист, или что этот человек действительно вешает на каждом фонаре и на каждом шагу. И когда Булгаков решил одному из своих героев этой пьесы «Бег», достаточно красноречивое название, то есть о тех, кто покинул Россию, кто эмигрировал из России, он решил этому герою дать прототип, вернее взять прототипом этого самого Якова Алексеевича Слащева. Он назвал его Хлудовым. Я думаю, многие ваши радиослушатели помнят фильм «Бег» Алова и Наумова, где совершенно гениально эту роль сыграл Владислав Дворжецкий, даже в кино чувствуется, насколько это мощный образ, у Булгакова тем более. Булгаков был человеком чрезвычайно, я бы сказала, временами буковедом, пунктуальным, очень точным. Он читал все, что можно прочесть по той теме, на которую он сейчас пишет. Ему нужно было написать жизнеописание Мольера, он шел к букинистам и говорил: «Мне нужны книги на французском, на немецком. Мне нужны книги, я хочу писать о Мольере». Собирал 15 книг, прочитывал их и после этого начинал принимать какую-то точку зрения, создавать какую-то свою концепцию и писал. Ему нужно было писать роман «Мастер и Маргарита», у него есть подготовительные тетради в огромном количестве, где он сам с собой разговаривает, где он сам с собой спорит на основании, знал ли Иисус Христос арамейский язык. Давайте посмотрим, знал или не знал, по книгам. Что такое центурион, что такое армия и так далее. То же самое было со Слащевым, ему надо было написать о Слащеве под другой фамилией, разумеется, он читал про Слащева все. А раз уж он читал все и раз уж он читал «Записки мерзавца», то пройти мимо «Третьей России» Ветлугина, он, разумеется, не смог. У Ветлугина, которого эмиграция не любила за очень хлесткое слово, я думаю, ему завидовали из-за этого хлесткого слова, у него была такая энергетика бешеная, он там мог описать все что угодно, что ему, конечно, должны были завидовать, не любить его и говорить, что он циничный и все, что угодно. Но когда он пишет о Слащеве, он восхищается этим, он отметает все эти обвинения или он пишет мимоходом, что под кокаином или под действием алкоголя Слащев делает то-то и то-то. Мы не знаем, было это или не было, он так это вешает вдруг куда-то и уходит от этого. Потому что ему главное другое, что Слащев в любую минуту готов рискнуть свой собственной жизнью, что он понимает, ради чего он все это делает. Он, как описывает Ветлугин один из боев, он ведет в последний бой с большевиками тысячу юнкеров, то есть тысячу молодых людей и сам идет впереди. И это чуть ли ни рукопашная, это такой бой, в котором люди в общем-то должны погибнуть и он сам тоже, но он идет, и он знает, как это сделать. Он был великолепным стратегом, он был великолепным тактиком. Казалось бы, несмотря на очень многие существующие антипатичные мемуары о Слащеве, Булгаков создает образ человека, который вроде бы вешает на фонарях, а между тем он чрезвычайно симпатичный. Это образ мощный, это образ человека, мощного изнутри. И мы видим, что его подрезают такие нешуточные страсти, и что он служит действительно какому-то большому делу, ради этого он идет на казни, на смерть. Булгаков в какой-то момент был даже в растерянности. Он создал этот образ по наитию, он писатель невероятного масштаба, он угадывает все то, что стоит за каким-то человеком. В 1928 году он заканчивает «Бег», начинается доработка, потому что театр требует что-то исправить, цензура требует что-то исправить, он пишет какие-то добавления, но этот образ, кроме конца, остается одним и тем же. В итоге Булгаков приходит к концу, Хлудов, прототипом которого был Слащев, кончает жизнь самоубийством. Булгаков не видит у него никакой возможности другой, все, этот человек исчерпал себя. Реальный Слащев, и Ветлугин об этом знает, когда пишет о Слащеве, перешел на сторону советской России. Он вернулся, потому что ему предложили вернуться, не то, что он приехал просто так — вот я, Слащев. Ему предложили вернуться, ему предложил Троцкий, ему выслали встречающих его людей, ему дали должность в школе высшего состава Красной армии с ужасным названием «Выстрел», и он там работал. Рассказывают совершенно замечательные байки про то, как Буденный, разозлившись на Слащева, который сказал, что бездарно Красная армия провела этот бой, Буденный, который был среди его слушателей, вскочил и стал целиться в него из револьвера и стрелять. Слащев стоял совершенно спокойно, когда это все кончилось, сказал: «Вот так вы и стреляли». То есть он был человеком недюжинного мужества, совершенно замечательной военной сметки и умения, хватки. Естественно, это был человек, который внушал к себе и уважение, и удивление. Ветлугин продолжал заниматься Слащевым, мысль об этом человеке не оставляла, потому что было непонятно, что это такое, это был человек невероятного масштаба. И видно, как Булгаков перенимает точку зрения Ветлугина, вопреки точкам зрения других мемуаристов, даже если это такие величины как Врангель. Булгаков их отодвигает в сторону. Он может взять внешность Слащева, а суждения о Слащеве, понимание о Слащеве он может взять у Ветлугина, который восхищается этим человеком и который понимает этот необыкновенный масштаб личности. И тогда Булгаков идет как бы за Ветлугиным, пока он создает этот образ до 1928 года, он не знает, что в 1929 году Слащев будет убит у себя на квартире при этой Школе высшего комсостава Красной армии. Это очень подозрительные обстоятельства, мы не можем точно сказать сегодня, подослали ли к нему этого убийцу или действительно, как это писалось в газетах, Слащев когда-то приказал повесить его брата, он мстил просто. Очень сложно. Тем не менее, это все равно было за рамками и ветлугинского описания Слащева, и за рамками уже создания «Бега». Поэтому когда Булгаков в 1929 году опять начинает внезапно задавать вопросы о Слащеве и просить свою знакомую из редакции киевской газеты съездить в город Николаев, где происходило основное действо, спросить, нет ли там людей, которые его помнят, как они к нему относятся — это странно звучит. Все, уже все сделано, уже точка поставлена в пьесе, а опять мы видим, как это его не оставляет. Его знакомая едет, она находит людей, которые его знали. Да, был такой человек, к нему ходила делегация, которая просила все-таки навести порядок в Николаеве, чтобы людям можно было спокойно ходить по улицам. Он наводит порядок, он открывает отделение банка, он добивается того, что никаких разбоев и грабежей нет. И при этом, когда он начинает мобилизовать людей в ополченский отряд, если человек вдруг оказывается дезертиром и пытается от него скрыться, по его приказу человека расстреливают, на глазах семьи прямо расстреливают. И она об этом пишет Булгакову. Рядом она пишет, что при этом взяли на довольствие зоопарк, поставили охрану к аквариуму. Рассказывает Булгакову, как этого человека, у которого «расстрелять» и «подавайте ужин» говорилось в одной интонации. Не знаю, что чувствовал Булгаков при этом, когда он это читал. Я понимаю, что я чувствовала, когда я это читала. Я понимаю, что Булгаков опередил все это, написав своего Хлудова, который абсолютно в одной интонации, не возмущаясь, не крича, он говорит все ровно. Это человек, для которого действительно то, что он делает — это самое главное, а все остальное — это побочное. Он понимает, что если ему удастся то, что он задумал, если ему удастся спасти Россию, все остальное — это ерунда. Но дальше Булгаков пишет этой женщине: «Ничего не понимаю, как это можно расстреливать человека на глазах у детей и одновременно обеспечивать николаевский зоопарк продовольствием. Что это за человек? Что у него - паранойя, депрессия, стресс? Я, окончивший медицинский факультет с отличием, я не понимаю, что это за человек, я в растерянности, что это такое. Он способен озадачить многих». То есть сила этого человека была в том, что один раз начав о нем думать, и Ветлугин, и вслед за ним Булгаков уже от него отделаться не могли. Поэтому видно, как Булгаков, временами попадая лексически в ту же самую тональность, что и Ветлугин, буквально воспроизводит его обороты речевые, когда он пишет о Слащеве. И это дало ему возможность, поскольку Ветлугин тоже очень много думал над этим образом и гораздо раньше Булгакова, на пять лет раньше, это дало Булгакову возможность создать один из самых замечательных образов в русской литературе.
Иван Толстой: Ирина Белобровцева. Когда же разыскания десятков исследователей воплотятся в Словарь псевдонимов? Вопрос – руководителю проекта профессору Манфреду Шруба.
Манфред Шруба: Я получил средства на три года. То есть финансирование обеспечено на три года. Прошло полтора года, создана примерно половина проекта. Так что я надеюсь с помощью сотрудников, которые участвовали в конференции, и тех, которые не смогли приехать, я надеюсь, что смогу в течение 2016 года завершить работу над этим проектом. Надеюсь в течение или к концу 2016 года выпустить Словарь псевдонимов русского зарубежья, если удастся, если не произойдет ничего неожиданного. Это будет, конечно, незавершенный труд, но его можно будет пополнять, его можно будет расширить в сторону второй волны, например. Его можно будет расширить не только в сторону Европы, как сейчас, но и Америки, и Азии, например.
Иван Толстой: И на этом мы заканчиваем программу «Эмигрантские маски», подводящую некоторые итоги трехдневной международной конференции «Псевдонимы русской эмиграции в Европе», которая прошла в Германии, в университете города Бохума. Организатор и руководитель конференции - Манфред Шруба. В программе также участвовали Ирина Белобровцева, Николай Богомолов, Олег Будницкий, Олег Коростелев, Роман Тименчик.