Иван Толстой: В эфире программа C’est la vie. Непериодические разговоры с Андреем Гавриловым. Здравствуйте, Андрей.
Андрей Гаврилов: Добрый день, Иван.
Иван Толстой: Я предлагаю сегодняшнюю программу посвятить спасению звука, и звука просто голосового, и звука музыкального, в самом широком смысле, посвятить спасению ради приумножения. Если пока непонятно, что имеется в виду, то давайте начнем говорить.
Андрей, я знаю, что вы и ваша фирма «SoLyd Records» занимается уже много лет, все, по-моему, те годы, что мы с вами так или иначе присутствуем в эфире, спасением старых записей и представлением их публике уже в оцифрованном, в новом виде. Расскажите, пожалуйста, о самых интересных спасениях, в которых вы участвовали. Я к вам как к этакому представителю МЧС обращаюсь.
Андрей Гаврилов: Я правильно ли понимаю, Иван, что вы хотите сегодняшнюю передачу посвятить Рабле или, по крайней мере, тому гениальному фрагменту, когда звуки, заледеневшие и вроде бы неслышимые никогда никем, вдруг оттаяли и стали доступны человеческому уху? Это один из тех фрагментов романа, в который, насколько я помню, я влюбился в детстве, когда я его читал, меня это почему-то абсолютно потрясло. Мне только сейчас это пришло в голову: вполне возможно, что некоторые дальнейшие жизненные пути, решения и так далее были как раз навеяны этим эпизодом и моим к нему отношением.
Иван Толстой: Ну не хотите, Андрей, быть Мюнхгаузеном, будьте Франсуа Рабле, ради бога.
Андрей Гаврилов: Вы знаете, дело в том, что довольно много записей, которые были выпущены на «SoLyd Records», - это действительно архивы, действительно какие-то непонятные кассеты, катушки, пленки, которые откуда-то выплывали. Но я с вашего разрешения хочу чуть-чуть увести разговор в сторону от «SoLyd Records» и рассказать об одной записи, об одной находке, которая, к сожалению, до сих пор не выпущена и вряд ли будет из-за сложностей с авторскими правами, но тем не менее, она найдена и спасена.
Эта история началась в 1971 году, когда мы с вами практически одновременно, но с расхождением в несколько дней сидели, замирая, на концерте оркестра Дюка Эллингтона, который приехал в СССР. Я хочу напомнить, что, помимо своей музыкальной деятельности, Эллингтон взял на себя деятельность, так сказать, внешнеполитическую. Он был практически официальным послом Государственного департамента США в самых разных странах, но доносил он то, что хотел донести или что хотел донести Госдеп, исключительно с помощью музыки. Это не были никакие выступления политические, социальные или пропаганда в нашем понимании этого слова — это были именно концерты, с которыми он ездил по миру. Если я правильно помню, все это началось еще в 1963 году, когда Эллингтон со своим оркестром поехал на Ближний Восток и в Южную Азию, а закончилось это в 1973 году, то есть 10 лет он ездил по миру, побывал в самых разных странах именно как посланник Госдепа США, который нес американскую культуру в массы.
И в 1971 году его внешнеполитическая музыкальная деятельность занесла в Советский Союз. Я насколько помню, вы были на его концерте в Ленинграде, это вы мне как-то однажды рассказывали, а я, соответственно, был на его концерте в Москве. Не помню, каким образом кто-то из маминых знакомых достал мне билет в «Лужники», куда я прошел с маленьким магнитофончиком. Лет мне было еще немного, судя по всему, голова работала плохо, потому что я взял какой-то абсолютно дешевый, единственное, что было в доме, чудовищный, маленький, не работающий практически аппаратик, который годился только для того, чтобы, например, за дружеским столом записать чью-нибудь беседу. Понятно, что там ни о каком качестве речи быть не могло. Сидел я довольно далеко от сцены, я, естественно, включил аппарат на запись, и когда я пришел домой, стал слушать, что же записалось, ничего кроме ровного гула и аплодисментов, вскриков моих соседей на этой пленке не было.
Иван Толстой: А была бы сегодня уникальная запись, Андрей.
Андрей Гаврилов: И не говорите. Это, так сказать, прелюдия, вступление, пролог ко всей этой истории. У этой истории есть большая первая часть, которую я сейчас рассказывать не буду специально, чтобы вас подразнить, — это то, как я искал и нашел запись концерта Дюка Эллингтона в Ленинграде. Я пока эту историю оставлю на какой-нибудь наш следующий разговор.
Иван Толстой: Как жалко, Андрей. Почему дразните и не показываете?
Андрей Гаврилов: Именно для того, чтобы подразнить. Но я вам расскажу вторую часть истории. Заполучив запись ленинградскую и вернувшись из Ленинграда в Москву, я довольно скоро (аппетит же приходит во время еды) стал думать: а неужели нет московской записи? Вы знаете, Иван, говорить о музыке — это то же самое, как говорил великий Фрэнк Заппа, что танцевать об архитектуре. Давайте сейчас я прервусь на словах о московской записи, и мы послушаем кусочек Дюка Эллингтона, а именно «Атласную куклу», стандарт, который, я думаю, у всех на слуху, даже у тех, кто, может быть, не очень знает название этой пьесы.
(Музыка)
Андрей Гаврилов: Это была запись пьесы Дюка Эллингтона и его оркестра «Атласная кукла». Сразу скажу, что некоторые шероховатости записи, техническое несовершенство этой записи вызваны тем, что это абсолютно нереставрированная и впервые звучащая в эфире какой-либо радиостанции мира запись. У нас с вами, так сказать, премьера песни, запись пьесы Дюка Эллингтона «Атласная кукла», как я уже говорил, на московском концерте.
Так вот, теперь я продолжаю свое детективное повествование. Я стал думать: если концерты Дюка Эллингтона проходили в огромных залах, а они проходили действительно в больших залах, в Ленинграде, насколько я помню, в зале «Октябрьский», в Москве в разных залах, но в том числе и в «Лужниках», в таких залах всегда была очень хорошо по советским того времени понятиям оборудованная звуковая рубка (она могла называться радиорубка, рубка радиоинженера, по-разному), но там были профессиональные аппараты, которые могли профессионально, а не так, как я со своим маленьким магнитофончиком из 154 ряда, записывать звук. Я начал поиски людей, которые в то время были звукорежиссерами «Лужников». Я сейчас, к сожалению, не помню, почему «Лужников», почему-то я очень быстро то ли узнал, то ли понял, то ли мне объяснили просто на пальцах, что во втором зале не делалась запись и делаться не могла чисто по техническим каким-то причинам, сейчас уже не помню, по каким. В «Лужниках» все говорили, что да, там запросто могли сделать, потому что все микрофоны, которые стояли на сцене, в которые дули, дудели музыканты, барабанили и всё остальное, они все были заведены, то есть соединены с профессиональными пленочными магнитофонами, которые стояли у звукорежиссера, и звукорежиссер мог делать по своему желанию — это очень важно, конечно, еще и по приказанию начальства, если он этого не хотел, но кроме того, в обход начальства по своему желанию поставить рулон пленки, «блин», как его называют, нажать кнопку и в конце концерта заполучить запись.
Я начал искать человека, который во время концерта Дюка Эллингтона заведовал этой частью всего технического оснащения концерта. Довольно скоро, где-то примерно через полгода я выяснил его фамилию, после чего оставалось только найти самого человека. Я позвонил в «Лужники», узнал телефон звукорежиссера, который в момент моего звонка работал в этом зале, представился и рассказал, что мне нужно, кого я ищу. В ответ я услышал, что, к сожалению, звукорежиссер, который мне был нужен, скончался несколько лет назад. «Но, - сказал звукорежиссер, - мало ли что, я не знаю, честно говоря, что у него было, попробуйте позвонить его сыну». «А у вас есть телефон сына?». «У меня телефона сына нет, но если вы позвоните дней через 5-7, я попробую для вас выяснить», - сказал этот вежливый и очень приятный человек. Он нашел мне этот телефон, правда, не черед 3 дня, не через 5, не через 7, а месяцев через 6, потому что у него все время вылетало это из головы, разумеется, у него были другие дела, и так далее, но, тем не менее, телефон он мне отыскал.
Я позвонил этому молодому человеку, представился, рассказал всю ту историю, которую я сейчас рассказывал вам, что я ищу такую запись. «Вы знаете, - сказал мне этот молодой человек, - дело в том, что у нас очень маленькая квартира, когда папа умер, мы с мамой все вещи, которые профессиональные оставались, микрофоны, провода мы отдали обратно на работу, а все эти пленки, они были никому не нужны, мы их все выбросили. Их было так много, нам повернуться было негде, у нас, тем более, родился ребенок». «И ничего не осталось?». «И ничего не осталось», - сказал мне это человек, к которому я в эту секунду испытал очень острую ненависть. Этот бедняга, я понимаю, обычная советская двухкомнатная маленькая квартирка, что-то вроде хрущевки, повернуться действительно негде, и рулон все-таки не ДАТ-кассета, которую можно положить даже в маленький кармашек, это не диски, которыми мы пользовались совсем недавно, это не флешка, которую вообще можно положить в карман, - это огромные «блины», огромные коробки, которые где-то надо хранить, они пылятся, их картон измельчается, дышать совершенно невозможно, это пыль. Я прекрасно понимаю, что они вызывали недовольство у жителей квартиры.
Иван Толстой: Барон, дальше, дальше вашу историю рассказывайте, Мюнхгаузен!
Андрей Гаврилов: Наконец-то у вас появился интерес к тому, кто же убийца. Так вот, убийца — дворецкий. Не торопите меня. Короче говоря, этот молодой человек мне все объяснил, я его поблагодарил, извинился и сказал, что единственное, что я у него прошу, если можно: можно я еще раза два-три позвоню, ну мало ли, вдруг где-нибудь что-нибудь завалялось. «Звоните», - сказал молодой человек.
И следующие два года раз в квартал, я поставил себе это делать не чаще, я звонил ему, вежливо и лживо интересовался, как у него дела, и потом в конце очень короткого разговора спрашивал: не нашлось ли случайно что-нибудь? Все время получал ответ: «Нет, конечно же, я же вам сказал». Повторяю, так прошло два года. И вот в конце второго года, кстати, можно сейчас считать, что это практически годовщина, потому что дело было перед Новым годом, где-то в конце декабря, я ему позвонил, уже решив для себя, что я последний раз беспокою эту семью, вдруг услышал то, чего услышать совершенно не ожидал: «Вы знаете, мы здесь полезли на антресоль, потому что жена затеяла уборку, и в углу нашли какую-то коробку, в ней лежало несколько пленок». У меня сердце екнуло от прошедшего времени — лежало. «На них написано «Д.Э.», их пять штук. Вот они передо мной. Вы позвонили, я как раз оделся, чтобы нести их на помойку».
Иван Толстой: Отлично!
Андрей Гаврилов: Вы понимаете — Д.Э., Дюк Эллингтон — это понятно даже ежу, как говорил Маяковский. «Подождите, - сказал я, - я к вам выезжаю». «Понимаете, у нас сейчас уборка в разгаре самом, у нас здесь ведро с водой, у нас то, се. Вы через сколько приедете?». «Вы знаете, я сейчас выхожу, сажусь в машину». «Вы знаете, давайте по-честному, я вам дам полчаса, а через полчаса, вы уж не сердитесь, я пойду и выброшу. Я вам могу сказать, где помойка находится».
Иван Толстой: Мюнхгаузенщина идет густопсовая.
Андрей Гаврилов: Я прыгнул в машину — это был мой любимый «Москвич», в то время он еще был жив, и рванул к нему на Ленинский проспект. Я доехал до него примерно за 26 минут. Почему я это помню? Потому что, когда было 25 минут, я понял, что если сейчас светофор не переключится, я брошу машину и побегу ногами, так сказать. Но тут переключился светофор, вперед направо во двор. Короче говоря, через 26 минут я был у него и получил пять коробок с рулонами пленки, на которых действительно было написано «Д.Э.». Домой я ворвался как победитель, триумфатор, как какой-нибудь древнеримский полководец, который наконец взял город, вражескую крепость, которая стояла столько лет.
Иван Толстой: И на «Москвиче» возвращается в свой город.
Андрей Гаврилов: И на «Москвиче», совершенно верно, возвращается к себе. Послушать дома это было не на чем, потому что это была профессиональная запись, профессиональные рулоны, профессиональная аппаратура. Но на следующий день уже утром я был у одного своего знакомого в студии, он не так дрожал при виде этих рулонов, как я, но он прекрасно понимал ценность того, что я принес. Мы распечатали первую коробку, и я увидел внутри бумажку «Гимн». На обложке был «Д.Э.», внутри была бумажка со словом «Гимн». Мы поставили рулон — это был гимн Советского Союза в трех или четырех разных вариантах. Вторая коробка, внутри ничего не было, но там был концерт, если я не ошибаюсь, Лаймы Вайкуле. Третья коробка, вы не поверите, это действительно было так, в третьей коробке была пленка абсолютно пустая, девственно чистая, очевидно, он хранил ее для каких-то записей. Четвертая коробка — это был детский утренник, музыка, как теперь говорят, «минусовка», а может быть и раньше так говорили, короче говоря, музыка, под которую пели и плясали детские коллективы по каким-то своим детским случаям. По законам голливудской мелодрамы, детективной мелодрамы, именно в пятой коробке лежала пленка, на которой, когда мы поставили, раздались те самые звуки, с которых началась практически наша программа и которые сейчас я предлагаю послушать дальше. Концерт Дюка Эллингтона в Москве.
(Музыка)
Андрей Гаврилов: Итак, мы сейчас впервые передаем в эфир, это никогда нигде не звучало, это все время стояло у меня на полке, потому что издать это я, повторяю, не могу, подарить кому-нибудь, во-первых, я не знаю, кому, во-вторых, жалко, я готов это сделать. Короче говоря, впервые звучат в эфире записи московского концерта Дюка Эллингтона. Сразу скажу, что этот звукорежиссер, к сожалению, сохранил не весь концерт, он сделал нарезку своих самых, наверное, любимых вещей или тех тем, которые ему показались интересными и знакомыми, из трехчасового концерта сохранился час. Это как стакан, вечный вопрос, наполовину полон или наполовину пуст. Главное не то, что потеряно два часа московского концерта, главное то, что у нас есть целый час музыки Дюка Эллингтона, которая исполнялась в Москве в 1971 году.
Иван Толстой: Даже неприятно, Андрей, портить ваш рассказ, такой замечательный музыкальной детектив своими бледными огрызками воспоминаний. В отличие от вас, мне было всего 13 лет в 1971 году, никакого Эллингтона я не знал, да и не любил, вообще джаз мне не нравился, мне нравилась музыка вроде «Битлз» или что-то подобное, какие-то английские группы. Что может нравиться мальчику в 13 лет с неразвитым вкусом? А пластинка Эллингтона, тем не менее, у папы была, какая-то американская, не американская, даже не знаю. И когда мне сказали, что послезавтра есть возможность пойти в концертный зал «Октябрьский» на выступление Эллингтона, я вспомнил, что такая пластинка есть и как-то немножечко ее послушал, чтобы знать, на что же я все-таки иду. Потому что по разговорам взрослых, по их объяснениям, это было что-то уникальное, нужно было идти, плюнув на всё, никакого футбола, никаких приятелей, нужно было идти, потому что раз в жизни такое услышишь, такого классика.
Ну, я поплелся туда, на этот концерт, было мне не очень интересно, хотя мелодии были приятные. В общем, это был первый джазовый концерт, первый не просто за все мои 13 лет, но и единственный за многие годы наперед, не ходил я ни на какие джазовые концерты в джаз-клуб «Квадрат» или куда там еще ходили любители джаза в то время, в 1970 годы.
Что мне понравилось и запомнилось от того выступления — это совершенно иная манера группового исполнения, коллективного исполнения произведения. Если у нас оркестранты подчинялись исключительно воле дирижера, а между собою были такие переборки, не было никаких горизонтальных контактов внутри оркестра, то в оркестре Дюка Эллингтона все общались друг с другом, они как бы трубами поддакивали друг другу, барабанщик улыбался, обращался, сам Эллингтон подбадривал кивками головы своих приятелей, и так далее. В общем, они жили, как будто они были участниками одного застолья и страшно любезно общались друг с другом, они помогали друг другу играть жестами, движениями, мимикой, такое впечатление, что нотами, звуками, которые вылетали из их инструментов. Это было живое, раскрепощенное общение, о котором я раньше не подозревал. Это произвело на меня самое большое впечатление: дружественность происходившего, какая-то согласованность. Видно было, что они играют не по заданному, а в зависимости от того, громко сейчас твой приятель дуднет или колотнет в барабан, от этого зависит, как и я сыграю, и так далее. Это был такой опыт впечатления от совершенно иного качества общения, от иной свободы между людьми, связанными профессионально только той темой, которую они в этот момент исполняют. Хотелось сказать, что когда они закончат свою пьесу, они могут даже не узнать друг друга, пойти в разные стороны, но вот здесь они играли профессионально, лицедействовали так, что зал был абсолютно заведен.
Я видел людей, которые просто умирают от восторга от всего этого. И хотя мне самому все-таки, наверное, не очень все это нравилось, это был не мой тип музыки, но я был абсолютно счастлив за ту публику, которая наконец-то дождалась вот того, о чем она знала как о легенде.
После этого с другим чувством я ставил папину пластинку на наш проигрыватель, как уже некоторый знаток, и пытался даже в классе кому-то об этом рассказать, но Дюка Эллингтона мои одноклассники знали еще меньше моего.
Тему спасения ради приумножения продолжит наша беседа с Юрием Метелкиным. Юрий Иванович Метелкин живет в Москве. Многим нашим слушателям его представлять совершенно не нужно, потому что в артистических кругах это человек исключительно известный. Юрий Метелкин – создатель портала «Старое радио». Те, кто с этим порталом дружит, тому не нужна дополнительная реклама этой сокровищницы звуков и культурных впечатлений, а кто еще не подружился с Юрием Ивановичем, те – слушайте.
Юрий Метелкин – бывший вокалист ансамбля «Синяя птица», реставратор звукозаписи и инженер по призванию. Он также сильный организатор, потому что без организаторской жилки такой портал, как «Старое радио», поставить на ноги нельзя. Но самое главное – Метелкин коллекционер. Что вообще значит – быть коллекционером? На собирателей ведь не учат. Коллекционер – это ценитель прошлого, спору нет. Но это еще и поэт в душе, мудрец, чувственник. Хороший, умный коллекционер – не просто хранитель старой культуры, но и творческий человек, который стремится не утащить найденное в свою нору, но показать собранное другим людям.
Ярчайший пример такого коллекционера – Юрий Иванович Метелкин, спаситель звуков и преумножитель памяти о них.
Признаюсь, что я задумал целый ряд разговоров с Юрием Ивановичем. Сегодня – первый. Что именно Вы сохраняете. Юрий Иванович, что спасаете?
Юрий Метелкин: Я считаю, что сохраняться должен любой звук, потому что он становится историческим в любом случае. Второй вопрос, насколько содержательна беседа, разговор или воспоминание? Да, конечно, здесь есть огромный диапазон и в подходах, и в оценке материала. Это уже лежит не в сфере моей деятельности. Моя задача спасти звук, который попадается мне на пути. Потому что я не вижу рядом, кто это еще делает, кто еще спасает звук. Я понимаю, что если я пройду мимо этой кассеты или мимо этой записи — это больше может не попасть никуда, кроме как на выброс, на слом, на уничтожение или просто сгниет или что-то с ней случится.
Иван Толстой: Все мы знаем, что людей, которые спасают все, называют чудаками — это мягко сказано. Все-таки даже в историческом звуке есть своя иерархия ценностей. Назовите, пожалуйста, несколько имен тех, кого вам удалось оцифровать, спасти и предоставить публике.
Юрий Метелкин: Имен очень много, они все время в историческом ходу. Они попадаются и публикуются в Фейсбуке, в соцсетях, в «Вконтакте», этот материал постоянно в доступе. Например, голос Бориса Пастернака, шесть стихотворений. Это известная история, о которой я уже неоднократно рассказывал на радио, — это пленка домашней вечеринки, которая писалась для органов госбезопасности на квартире чтеца Сергея Балашова. Эта квартира была в Лаврушинском в Доме писателей, где они все тогда жили. (Как говорил Сталин: вы все у меня под руками). Соответственно, был такой чтец, который не без удовольствия этим занимался. Я упоминаю лишь для того, что незадолго до смерти Евгений Борисович Пастернак, старший сын Бориса Леонидовича Пастернака, и Елена Владимировна попросили меня, зная, что я готовлю сюжет к передаче, рассказать эту историю. Они сказали: «Это надо опубликовать. Это должно стать достоянием общественности». Я рассказал об этой истории, об этой записи. Вот эту запись мне передала семья Пастернаков, я оцифровал, мы вернули в культуру, что называется, как бы это ни пафосно звучало, шесть стихотворений в прочтении Бориса Леонидовича Пастернака, четыре из которых никто из нас слышать не мог, потому что это событие было, если я не ошибаюсь, в 1952 году.
Иван Толстой: Интересно, какова была тогда техника записывания и качество записей каково?
Юрий Метелкин: К сожалению, пленка была в очень плачевном состоянии, она есть до сих пор. Она вся, как говорят специалисты, восьмерит, качество мне приходилось вытаскивать. Причем, надо понимать, это не студийная запись, а это запись микрофончиком, вмонтированным в стол. Как сказал Евгений Борисович Пастернак, это был микрофон в столе, потом это выяснилось с годами, шнур вел в соседнее помещение, там стоял аппарат профессиональный — это в такие-то годы, который писал на 38 скорости. То есть, как сказал Евгений Борисович, привезли аппарат то ли из Америки, то ли из Германии, я склонен думать, что это трофейный немецкий аппарат был, и вмонтировали ради такой архиважной задачи в какой-то из комнат у Сергея Балашова, он только ходил, менял пленки.
Иван Толстой: У Балашова был такой салон, куда он приглашал?
Юрий Метелкин: Его обязанность была приглашать людей, направлять беседу, а уж дальше, кто что скажет. Он очень сильно воздействовал на Владимира Яхонтова и понуждал его к сотрудничеству, в результате чего - это напряжение. Ведь тогда не было принято отказываться, когда предлагали сотрудничество, люди просто не могли это сделать, понимая, что через какое-то короткое время пострадает не только он, но и вся его семья. Владимир Яхонтов отказался и не раз, как мне сказали Пастернаки, он ожидал, что с минуты на минуту его арестуют. В одну из ночей, когда приехала машина, черный воронок, во двор Лаврушинского, он выбросился из окна.
Об этой истории нигде не написано. Евгений Борисович сказал, что они считают, что смерть Владимира Яхонтова на совести Сергея Балашова, — вот так жестко. Я повторяю только то, что я услышал. Более того, когда я это говорил, ко мне обратились с вопросом: а как вы можете это доказать? Я нашел запись, где Евгений Борисович рассказывает о том, как они упрашивали Балашова после всех событий дать пленку с записями отца: мы знаем, что у вас есть амбиции коллекционера. Тем не менее, он поступал следующим образом, он говорил: «Вот у меня будет в ЦДЛ вечер, придите, посидите на первом ряду, тогда поговорим». И ничего не дал. Они перестали к нему обращаться. Позже каким-то образом одна единственная пленка, которую мы оцифровали, оказалась в семье, и благодаря этому, благодаря КГБ мы получили запись Бориса Пастернака.
Иван Толстой: Может оказаться, что у Балашова и другие сохранились интересные пленки?
Юрий Метелкин: Дело в том, что абсолютно непонятно после его смерти, что стало с его архивом, куда он попал или не попал, был ли он выброшен. Потому что он жил с вдовой писателя Малышкова, по иронии судьбы дачу которого после его смерти заняли Пастернаки. То есть вот этот дом, где жил Борис Леонидович, до него арендовал, как имущество члена Союза писателей, писатель Малышков с женой. Когда он умер, она сошлась с Сергеем Балашовым, и все то, что я рассказывал, они исполняли вместе.
Иван Толстой: Юрий Иванович, но ведь старые советские записи идеологичны. Как вычленить из них художественное, по-настоящему ценное?
Юрий Метелкин: Вы знаете, в художественных произведениях на сегодняшний день, на вкус сегодняшний, на сегодняшнее восприятие, даже мое, я уже не говорю о новых поколениях, во многом эта шелуха либо не замечается, либо она отпала, идеологическая шелуха. Там, где идет косвенное цитирование или упоминание идеологического характера, оно пролетает мимо ушей, потому что у людей сегодня сознание заточено по-другому, восприятие, скажем так. А вот художественная часть осталась, даже проявилась, даже стала более объемной, рельефной, выпуклой, если хотите, именно потому, что лучшие актеры, лучшие силы — живые люди со всеми эмоциями, со всеми знаниями, опытом, любовью или нелюбовью, участвовали в создании мощнейших, ярчайших произведений искусства. Потому что, представьте себе, если сказку создавали на высочайшем художественном уровне, привлекая лучших композиторов, лучших актеров, привлекая живой оркестр, да не просто оркестр, а какой-нибудь оркестр Большого театра или Радио и телевидения, писалась музыка, репетировалось, приезжала машина, которая все это записывала, потом приходили актеры, создавался сценарий — это были абсолютно авторские работы. Мало того, все, кто живы и по воспоминаниям тех, кого с нами нет, они все очень любили эту работу, потому что она была не рутинной.
Иван Толстой: И в отличие от всего письменного, которое поддается размножению, она существовала только на одной пленке. И вот эту единственную пленку, этого единственного свидетеля и зрителя того, что было, или слушателя — это и нужно спасти. В этом и есть ваша задача?
Юрий Метелкин: Именно такое отношение, вы абсолютно правы, у меня к каждой пленке, потому что я, как правило, подхожу к пленке, как к единственной. Мне говорят: а что с того, что ты оцифровал пластинку нашего певца, о котором мы здесь ничего не знали, человека, который 25 лет пел в Ла-Скала, абсолютно в первом ряду творческой элиты в Ла-Скала — это Александр Веселовский. Александр Вселовский с 1925 года пел в Ла-Скала во всех ведущих партиях, на четырех языках. Как иностранец он спел наибольшее количество партий на четырех языках. Я о нем узнал абсолютно случайно, когда ко мне в руки попала пластинка, которую я пытался идентифицировать, и понял, что я столкнулся с единственной записью Александра Веселовского не у нас в России, а в мире. На тот момент ни одной записи голоса не существовало. Что мне было с этим делать?
Мне потом писали: вот, кажется, еще на eBay проходила одна пластинка. Я говорю: вы понимаете, хорошо, она проходила на eBay, а где ее послушать? Поэтому у меня отношение такое: если передо мной лежит какая-то вещь, я ее могу экспонировать, я отношусь к этой вещи как к единственной. Зная, что еще где-то в 20 местах она лежит, но у людей нет механизма вывода этой информации на рабочий стол и на информационную поверхность цифровую сегодняшнего пространства.
Иван Толстой: Еще неизвестно, в каком виде у других людей сохранилось.
Юрий Метелкин: Понимает ли он, чем он владеет, сможет ли он это оцифровать, сможет ли это пристроить. У него нет ни площадки, ни механизма. У меня есть механизм, у меня есть проект, я там выкладываю.
Иван Толстой: Давайте послушаем одну из записей Александра Веселовского, возвращенную к жизни стараниями Юрия Метелкина. Опера Арриго Бойто «Мефистофель», ария Фауста “Dai campi, dai prati”, «С полей с лугов».
(Песня)
Иван Толстой: Александр Веселовский, солист Ла Скала. Мы можем слушать это и другие исполнения забытого русского тенора благодаря моему собеседнику Юрию Метелкину. Продолжаем беседу. Юрий Иванович, как происходит сама работа, какие у вас механизмы?
Юрий Метелкин: У меня механизмы собраны практически если не все, то почти все. У меня нет только самых старых механизмов в силу одной причины — у меня нет артефактов, с которых можно было бы это оцифровывать, у меня нет восковых валиков, а стало быть, нет аппарата. Но я понимаю, что если у меня появятся восковые валики, то я либо найду аппарат, либо знаю, куда обратиться, где они есть, в Росархив или в Литературный музей.
Иван Толстой: Совершенно верно, там много.
Юрий Метелкин: А остальные все форматы, у меня есть оборудование, которое мне даже помогают содержать в рабочем состоянии, я на этом оборудовании могу оцифровать практически любую запись.
Иван Толстой: А кто вы по первой своей профессии? Теперь вы спасатель звуков, разлетевшихся по эфиру, теперь я понимаю, что вы такой радар, который улавливает все это и назад нам возвращает. А по первой специальности?
Юрий Метелкин: По первой специальности вокалист, музыкант. У нас была известная группа камерная, мальчишками создали, «Синяя птица», ВИА «Синяя птица», первый состав. Потом еще год я продолжал быть в этой профессии, но поскольку и возраст, и обстоятельства изменились в 1990-е годы, я перестал участвовать в этой профессии, стал выживать, как все, собственно говоря. Множество попыток в самых разных профессиональных направлениях, которые в принципе нельзя сказать, что они не были удачными или неудачными, но позволили дожить до сегодняшнего дня, что позволяет мне заниматься моим любимым делом.
Иван Толстой: Все-таки это техническая область, это область, где нужны руки, где нужна аккуратность пальцев, а не голосовых связок.
Юрий Метелкин: Вы говорите об оцифровках?
Иван Толстой: Конечно.
Юрий Метелкин: Да, это техническая работа, но она требует и сопредельных знаний. То есть вы должны понимать, как обращаться с пленками, как обращаться с оборудованием, вы должны иметь ряд навыков работы со специальными профессиональными компьютерными программами по обработке звука. Потому что вы переводите объект в цифровое значение и дальше начинаете с ним работать и реставрацией заниматься. Реставрация — это огромное поле, в котором ты сколько ни занимайся, все равно понимаешь, что до конца точно все знать не можешь. После оцифровки и реставрации идет атрибуция, то есть вы должны понять, что это, разобраться, в каком периоде это записано и все обстоятельства вокруг этого.
Иван Толстой: Это еще одна профессия, еще один интерес.
Юрий Метелкин: Приходится перелопачивать огромное количество знаний. Слава богу, есть интернет — это очень удобно, а раньше приходилось бегать по библиотекам и еще по каким-то иным точкам, узнавать у людей. Сейчас это все гораздо быстрее. После того, как вы атрибутировали, вы должны приготовить этот материал, технически стандартизировать для того, чтобы расположить его на радио или на других звуковых проектах, которые занимаются спасением и экспонированием не радиозвука, такие тоже есть. Сначала я искал только радиозвук, оцифровывал винил, пленки, пластинки графитовые и так далее, а потом я стал все чаще попадать на пленки с записями и иного рода носители, на которых записаны штучные вещи, например, вечер в Центральном доме литераторов в какие-нибудь 1970-е годы, кто-то там выступал. Это мог быть кто угодно, мы знаем, что активно шли вечера и идут до сих пор во всех творческих организациях не только Москвы, вообще всей России, бывшего Советского Союза. Это я не сразу сообразил, тогда были такие вещи, как служебка — служебная запись, я это называю «как бы чего ни вышло». То есть был такой норматив, когда каждый вечер записывался на пленку, если какие-нибудь инстанции приходили и спрашивали: а что сказал Иванов на 35 минуте? То, пожалуйста, вот мы тут ни причем, берите запись, исследуйте ее, разбирайтесь с Ивановым. Вот эти служебки во множестве погибли, потому что они не числились как художественный объект, к ним не относились как к художественному архиву. Со временем некоторые люди понимали.
Вот, скажем, до сих пор в Гамбурге живет Владимир Михайлович Возчиков, а я с ним общаюсь по Скайпу, он уже в преклонных летах. Чем же знаменит он? Он знаменит тем, что это тот человек, который в своем время участвовал прямым образом в создании журнала «Кругозор», который сделал первую «Минуту молчания», человек, который создал Гостелерадиофонд. Он сам мне рассказывал, и эти фрагменты и материалы выложены на проектах с его воспоминаниями, как пришла идея: он понял, что это не просто однодневная передача или интервью, которое завтра размагнитится (так и происходило на радио и телевидении), а это культурный артефакт, его надо сохранить. И когда он пришел к такому умозаключению, он стал думать, как спасать. Сделав экономический подклад под эту идею, он выставил примерно эту тему так: он сказал, что, друзья, а зачем, коллеги, мы все время уничтожаем созданные художественные материалы? Ведь мы можем использовать его в повторах и в различных комбинациях в дальнейших передачах, что удешевит процесс производства нового, как мы говорим сегодня, контента. И на этой идее, он подал это на начальство, начальство подало эту идею на Лапина, потом его вызывали на самый верх, сказали: очень хорошая идея. И создали Гостелерадиофонд. Ему приказано было и велено нарисовать структуру, какая могла бы этим заниматься и что с этим нужно делать. Он это все сделал. Он мне даже показывал по Скайпу: в какой-то юбилейный год 2000-й Гостелерадиофонд прислал ему грамоту, которую он поставил у себя дома, с благодарностью как основателю Гостелерадиофонда. Конечно, огромное огорчение, когда мне пришлось, позвонив ему, сообщить о гибели Гостелерадиофонда. То есть это человек, который пережил и рождение, и смерть своего детища. Это очень грустная история.
Иван Толстой: Юрий Иванович, для того, чтобы этим всем заниматься, нужно иметь коллекционерскую жилку, нужно понимать, что такое нанизывание на шампур вещей, как это должно быть поджарено, чем это нужно запивать, каких нужно гостей звать под такой продукт, и так далее. То есть нужно обладать вкусом к этому всему, чтобы у самого слюнки текли. Чем вы увлекались в своей жизни, что вы собирали?
Юрий Метелкин: Я собирал старые ламповые радиоприемники.
Иван Толстой: Вот где собака зарыта! То есть проводочки — это ваше?
Юрий Метелкин: Проводочки — да. Но дело в том, что коллекционная жилка была, но не в звуке, как ни странно, а в старых аппаратах, и больше даже, может быть, связанная с их спасением. У меня всегда замирает сердце, когда я вижу, что рушат старые дома, неважно, какие — каменные или они деревянные. У меня есть очень много снимков заброшенных деревень. Вот эти занавески на окнах, в которых уже нет жителей, — это какие-то поразительные моменты. Я заглядывал в эту жизнь: фотографии на полу разбросанные, начинаю их рассматривать. Никого нет, лес уже обступил это хозяйство. Так же примерно я относился к старым ламповым аппаратам, которые в соответствии с моим возрастом обладают душевной теплотой, ламповой теплотой, я бы сказал. Этот кошачий глаз, этот ламповый звук, который не превзойден до сих пор. Я научился их реставрировать, но к сожалению, не деревянную часть, а электронную. Я брал мастер-классы у старейших радиомастеров и научился ремонтировать всю электронную часть, запускать их, они играют, живут, шумят, ловят. А радио, как ни странно, не было связано и до сих пор не связано с какими-либо коллекционными моими наклонностями. На радио я всем объясняю: ребята, я не коллекционер.
Вы знаете, в чем разница? Вообще, как правило, коллекционеры делятся в большей степени на людей, по стилю напоминающих Гобсека, «там царь Кощей над златом чахнет». Фрагмент разговора: «Вы мне дали часть спектакля, а я знаю, что у вас еще есть музыка 1960-х годов в вашей коллекции, вы не могли бы дать?». Он вздыхает и говорит: «Вы знаете, сейчас не могу».
Иван Толстой: Откладывает, только бы не сейчас расстаться.
Юрий Метелкин: У меня абсолютно другой подход. Я считаю, что чем больше я спасу и выдам на-гора, как угольщик, накопал и сразу же в демонстрацию, в экспонирование, еще выкладываю и в соцсетях, тем лучше. То есть у меня нет этого подхода коллекционера, который чахнет над златом. Наоборот я считаю, и это идеология проекта Старое радио, именно поскорее достать и предъявить миру, пока не поздно, пока еще кто-то что-то помнит, пока еще какая-то связь может быть налажена, связь этих времен. Потому что, согласитесь, Иван Никитич, если убрать среднюю прослойку нашего возраста и предъявить материалы совершенно новым людям без всяких комментариев и объяснений, очень мало зацепок, очень плохая передача, не срабатывает. Мы те шестеренки, которые пока еще, сколько их осталось, где-то зацепляются и могут передать вверх механизма тот бесценный старый материал, те знания, комплекс жизни, мировоззрения и так далее. Как можно жить без прошлого? Мы уже с вами об этом говорили.
Иван Толстой: Моим собеседником был реставратор и коллекционер Юрий Иванович Метелкин, организатор портала Старое радио. Андрей, ну что, закончим программу еще одним классическим Эллингтоном?
Андрей Гаврилов: Вы знаете, нет, не классическим, я закончу, с вашего разрешения, немножечко другим. В свое время Юрий Вдовин писал, у него была такая фраза: «Мечтать, так мечтать. Может быть где-нибудь в архивах Петербурга найдут записи концертов Дюка Эллингтона в концертном зале «Октябрьский» и выпустят пластинку или альбом из двух пластинок, ибо каждый джазовый концерт, тем более в разных странах и городах, неповторим. В каждых своя атмосфера, на концертах разный контакт зрителей с музыкантами и совершенно разный ответ музыкантов на реакцию зрителей. Концерт Дюка Эллингтона в Ленинграде, - пишет он, - это был не глоток свободы — это был целый вал. Может быть, есть где-то и эта запись».
Да, эта запись есть, в частности, она есть у меня, но мы сейчас говорим о продолжении, о московской записи. Я подумал вот что: все же знают, что во время концертов в СССР Дюк Эллингтон по-русски говорил фразу: «Я вас безумно люблю». Он ее специально готовил к этой поездке, она ему была написана, он долго репетировал. Так вот, эта запись на московском концерте не сохранилась, этой фразы на этом рулоне нет. Я подумал, что единственное, чем я могу доказать, что мы действительно сейчас слушали и слушаем московскую запись Дюка Эллингтона, а не какой-нибудь концерт, предположим, в Польше, который был очень хорош, или в Лондоне в то же время, или в Лаосе, который был чуть позже, чтобы все поверили, что это действительно Дюк Эллингтон в Москве, в СССР, я предлагаю послушать начало пьесы «Гарлем» с легким вступлением. Да, кстати, мы услышим, как Дюк Эллингтон по-английски обращается к публике, говоря о том, что сейчас Кути Уильямс произнесет слово «Гарлем». Кути Уильямс его произносит на трубе.
(Музыка)