Иван Толстой: Устои и переклички: один час у архивной полки. Если в России живешь долго, то мимо тебя проплывет не только труп твоего врага, но и живой вражий потомок. И защищаться придется чуть ли не тем же оружием. Такая мысль приходит в голову, когда переслушиваешь передачи сорокалетней давности: дежа вю, дежа сю, дежа дискютэ. А сегодняшние политические реалии прокручивают русский барабан по новой. Ну, что, белка в колесе, побегаем?
21-е января 1970 года. У микрофонов лондонской студии Свободы Леонид Владимиров и Виктор Грегори. Тема разговора – наша изоляция.
Леонид Владимиров: В знаменитом романе Евгения Замятина «Мы», написанном почти полвека назад, триумфально обошедшем весь мир, но до сих пор не изданном на родине писателя Советском Союзе, фигурирует образ зеленой стены. Эта высокая сплошная стена окружает фантастический город-государство, где правит жестокий тиран, называющийся благодетелем.
Виктор Грегори: Стена, отгораживающая владения диктатора от остального мира, служит, по Замятину, главной защитой диктатуры. Когда герой романа «Мы» чудом проникает на другую сторону стены, он вдруг обнаруживает, что кроме страшного города, где за каждым человеком пристально наблюдают и где малейшие проступки караются смертью, есть еще прекрасный зеленый и свободный внешний мир. И это открытие немедленно ведет к уничтожению диктатуры.
Леонид Владимиров: Аллегория Замятина была пророческой. Чтобы безнаказанно угнетать людей, чтобы заставлять их работать до последнего издыхания, жить впроголодь и не жаловаться, Сталин первым делом возвел крепкую стену между населением нашей страны и остальным миром.
Виктор Грегори: Физически эта стена имела вид самой укрепленной в мире государственной границей со многими рядами колючей проволоки, контрольно-следовой полосой, бесконечными заставами и секретами. Пропаганда усиленно твердила, что наши славные пограничники охраняют, мол, рубежи Советского Союза от нарушителей, идущих извне. На самом же деле, конечно, пограничники ловили и убивали людей, пытавшихся бежать в другие страны.
Леонид Владимиров: У самого лучшего ученика Сталина — у Вальтера Ульбрехта стена из романа Замятина «Мы» обрела реальное воплощение. Эта постыдная стена перерезает с 1961 года Берлин, и на ней нашли смерть уже тысячи отчаянных людей, пытавшихся бежать на Запад.
Виктор Грегори: Конечно, в пропаганде Ульбрехта стена именуется «антифашистским валом», но лживость этого названия легко понять, если вспомнить простой факт: за восемь с половиной лет существования Берлинской стены ни восточногерманские пограничники, ни тем более западногерманская полиция не застрелили ни единого человека, пытавшегося перебраться через стену с запада на восток. Достаточно красноречиво, не так ли?
Леонид Владимиров: Но физические стены и колючая проволока, сами по себе важные и нужные диктатуре, это лишь часть, видимая часть того огромного и преступного дела, которое называется изоляцией советского населения.
Виктор Грегори: Постепенно шаг за шагом, начиная с 1920-х годов, Сталин полностью перерезал все контакты советских граждан с остальным миром. Достаточно сказать, что за четверть века, с 1930-го по 1955-й год ни один гражданин СССР, подумайте только — ни один, не выехал за границу по собственному желанию. Из страны выезжали после чудовищного многомесячного оформления только советские официальные лица, а после войны так же некоторое количество репатриантов в Польшу, Германию и другие государства.
Леонид Владимиров: Примечательно, что все эти годы в Советском Союзе действовало так называемое акционерное общество «Интурист», оно ведало, так сказать, односторонним туризмом — принимало в СССР ограниченное число иностранцев. Правда, через «Интурист» в сталинские годы отправлялись за границу и некоторые советские граждане, они официально для заграницы числились туристами, на самом же деле были просто агентами ГПУ-НКВД-МГБ. Об их выездах и вообще о существовании такой вещи как советский туризм за границу населению Советского Союза ничего не сообщалось. Сама мысль о возможности выезда гражданина СССР за границу в качестве туриста считалась дикой и абсурдной.
Виктор Грегори: Но запрещение выезда из страны, превращение Советского Союза как бы в гигантскую огороженную зону или, по ленинскому определению, в тюрьму народов, было только первым шагом. Стали сурово преследоваться всякие контакты между гражданами СССР и других стран, под подозрение были поставлены даже родственные отношения.
Леонид Владимиров: В печально известных сталинских анкетах появились вопросы: «Имеете ли родственников за границей? Если да, укажите имена и адреса», «Состоите ли в переписке с родственниками за границей?», и так далее. Если человек честно писал, что родственники есть, это одно уже сильно портило ему карьеру. Если переписывался с родными — нависала угроза тюрьмы и лагеря. Если скрывал, что есть родственники за границей, то на время это некоторым помогало, зато обнаруженное сокрытие в анкете, не сообщение о зарубежных родственниках приводило в разные периоды сталинщины либо к многолетнему заключению, либо к расстрелу.
Виктор Грегори: Так оборвались все связи, даже родственные и письменные между людьми, жившими в СССР и вне его. Одновременно столь же опасными стали частные разговоры с иностранцами, приезжавшими в СССР. Их, например, ни под каким видом не разрешалось приглашать на квартиру. И только архивы Комитета Госбезопасности хранят цифру доносов, сделанных на эту тему, цифру арестованных, замученных в лагерях, а то и казненных за простое приглашение домой иностранного подданного.
Леонид Владимиров: Следующим шагом было прекращение доступа в Советский Союз всей иностранной прессы. Долгое время даже коммунистические газеты были запретным плодом для советских граждан. После войны появились издания так называемых стран народной демократии, в большинстве просто повторявших советскую печать.
Виктор Грегори: И наконец Сталин последовал примеру Гитлера в подавлении радиопередач. В то время, как советская пропаганда передавалась в эфир на все большем и большем количестве иностранных языков, в то время, как она нигде не заглушалась, Сталин приказал построить мощную и невероятно дорогую сеть станций глушения иностранных радиопередач, сеть, покрывающую всю гигантскую территорию Советского Союза.
Леонид Владимиров: В поэме Евгения Евтушенко «Братская ГЭС», опубликованной в 4 номере журнала «Юность» за 1965 год, эти станции, в просторечие именуемые «глушилками», упоминаются открыто единственный раз за всю историю советской власти. На странице 30 журнала читаем:
И снова я вбирал, припав к баранке,
в глаза неутолимые мои
Дворцы культуры.
Чайные.
Бараки.
Райкомы.
Церкви.
И посты ГАИ.
Заводы.
Избы.
Лозунги.
Берёзки.
Треск реактивный в небе.
Тряск возков.
Глушилки.
Статуэтки-переростки
доярок, пионеров, горняков.
Леонид Владимиров: Глушилки, они видны повсюду в нашей стране. Если, скажем, вы живете в Москве, то видите их неподалеку от Яузского моста за новым угловым зданием библиотеки, открывающим ныне Ульяновскую улицу. Антенны с лепестками и гребешечками наверху, стоящие на огражденной территории у Яузы, посылают тот самый треск, который так досадно мешает вам сейчас принимать нашу передачу. Помните — это гитлеровский патент, использованный Сталиным.
Виктор Грегори: Все эти элементы изоляции — запрещение выезда, запрещение контактов с иностранцами, запрещение иностранных газет и книг, глушение передач, имел в виду Уинстон Черчилль, когда в 1946 году в речи перед студентами в американском городе Фултоне употребил термин «железный занавес».
Леонид Владимиров: Фултоновская речь Черчилля, разоблачившая политику изоляции советских граждан, привела Сталина в неистовую ярость. Черчилль, недавний военнй союзник и друг, по поводу которого во время войны Сталин сказал столько прочувствованных слов, мигом стал врагом номер один. Его обливали грязью не только на страницах советских газет, но даже в стихах. Угодливый поэт-прислужник Гамзат Цадаса на второй день после сообщения о речи в Фултоне разразился такими виршами по адресу Черчилля:
Кричи, кричи, о муж громокричащий,
Тебе шакалы вторят в темной чаще.
Ты можешь, обещанье дав соседу,
Его нарушить в тот же день к обеду.
Виктор Грегори: И далее в том же духе, столь же бессмысленно и злобно.
Леонид Владимиров: Теперь вопрос: против чего была направлена сталинская изоляция, против каких вредных влияний на уязвимых и не стойких советских граждан? Быть может, против лжи, распространяемой на Западе о Советском Союзе?
Виктор Грегори: Нет, не против лжи. Ведь ложь сама невероятно уязвима. Самый верный способ покончить с ней — это открыто опровергнуть ее фактами. У лжи короткие ноги и недолгая жизнь. Даже поверив ей на короткое время, человек увидит несостоятельность лжи очень быстро, сравнив ее с действительным положением вещей.
Леонид Владимиров: Итак, изоляция никак не против лжи. Гласность, открытое оповещение обо всем — вот чего ложь не выносит. Стало быть, изоляция как раз против правды. И Сталину, скажем прямо, надо было бороться с правдой всеми средствами, иначе советские граждане не узнали бы о его злодействах, о своей плачевной участи в мире — об участи государственных рабов, о комедии выборов, а страшнее всего о существовании на Земле обыкновенной человеческой жизни, без анкет, паспортов, доносов, без страха ареста, без цензуры, лагерей, без тайных судилищ, лживых газет, без жирных привилегированных партийных заправил.
Виктор Грегори: После смерти Сталина выкованный им железный занавес стал чуточку приоткрываться. С 1955 года советские граждане, пусть и специально отобранные, стали ездить туристами за границу. В киосках появились все французские, итальянские, немецкие, бельгийские коммунистические газеты и журналы, появилась даже крамольная при Сталине югославская пресса. Был отменен варварский закон, запрещавший браки советских граждан с иностранцами, разговоры с иностранными туристами перестали грозить тюрьмой, из анкет постепенно исчезали вопросы о родственниках за границей. И наконец, в последний период хрущевского царствования прекратилось даже глушение радиопередач Би-Би-Си, «Голоса Америки» и нескольких других радиостанций.
Леонид Владимиров: Конечно, назвать все это прекращением изоляции было еще нельзя, но она стала менее суровой, и тенденция к ее дальнейшему ослаблению обнадеживала.
Виктор Грегори: А потом... Потом люди, устроившие октябрьский дворцовый переворот 1964 года, стали изо всех сил стягивать, латать и укреплять основательно проржавевший железный занавес. Ни в чем так не ощущается сегодня леденящий ветер сталинизма, как в настойчивых попытках вновь отрезать Советский Союз от мира. Оформление поездки за границу становится делом все более и более сложным, количество иностранных изданий, даже коммунистических, стало сокращаться. Как вы помните, они все на время исчезли из продажи 21 августа 1968 года и с того же дня возобновилось глушение всех радиостанций, вещающих по-русски из-за рубежа. Все более косо смотрит власть на тех, кто позволяет себе общаться с иностранцами, а газеты полны фантастических выдумок о «происках империалистов, уловляющих невинные души на московских и ленинградских перекрестках». Наконец появился разбойничий «роман» Кочетова, где автор требует восстановления закона о запрещении браков с иностранцами. Всякому понятно, что это не личное требование Всеволода Кочетова.
Леонид Владимиров: Власть торопится снова возвести непроницаемую стену между вами, уважаемые слушатели, и остальной частью планеты, между вами и правдой, сумеет ли нынешнее руководство снова полностью восстановить тюремно-лагерный режим на всей территории страны, от этого зависит возможность восстановления и сталинизма в целом, ибо творить сталинизм можно только за закрытыми дверьми, только во тьме незнания, только при отсутствии информации.
Виктор Грегори: Конечно, сегодняшняя техника связи, да и весь общий уровень прогресса делают задачу обскурантов очень трудной, но все же решающее слово за самими людьми, которые либо согласятся с новой изоляцией, а за ней новой сталинщиной, либо ее отвергнут. Эта трудная дилемма, стоящая перед советскими гражданами, будет, несомненно, разрешена в ближайшие годы. От того, как она разрешится, зависит вся дальнейшая судьба нашей страны.
Иван Толстой: Наша изоляция в размышлениях Леонида Владимирова и Виктора Грегори. К нашим устоям безусловно принадлежал философ Бертран Рассел. Его памяти посвящено выступление Виктора Франка. 8-е февраля 70-го.
Диктор: В Англии в возрасте 97 лет скончался знаменитый математик, историк, философ и общественный деятель, лауреат Нобелевской премии лорд Бертран Рассел. Его памяти посвящает свою еженедельную беседу из серии «По сути дела» наш комментатор Виктор Франк.
Виктор Франк: Мне уже приходилось говорить на днях о значении Бертрана Рассела, но он был явлением настолько красочным и крупным, что говорить о нем можно и должно неоднократно. 33 года тому назад в 1937 году Рассел написал свой собственный некролог, он предполагал, что умрет 90 лет от рода, как видим, даже этот гениальный математик точного года своей смерти рассчитать не мог. В этом некрологе он писал: «Со смертью третьего лорда Рассела или Бертрана Рассела, как он предпочитал именовать себя, в возрасте 90 лет, порвалась связь с весьма отдаленным прошлым. Он был последним остававшимся в живых представителем мертвой ныне эпохи». И действительно, не только в силу своего почти библейского возраста, но и в силу своих традиций, своего мировоззрения, своего умонастроения Рассел принадлежал к эпохе, ставшей уже легендой. Его дед, воспитавший рано осиротевшего мальчика, например, был премьер-министром Англии до смерти Пушкина. Отец философа был прямым учеником великого рационалиста Джона Стюарта Милля, который оказал такое влияние на наших шестидесятников. Да и сам Рассел, родившийся в 1973 году, до конца своих дней оставался по существу ярым радикалом викторианского периода английской истории. Несмотря на его исключительно четкий и мощный ум, недаром он слывет одним из создателей математики ХХ века, Рассел был романтиком, Дон Кихотом, всегда готовым вступить в бой с ветряными мельницами пошлости, грубости, глупости и бесчеловечности, где бы, на какой стороне идеологического спектра он их ни находил.
В своей автобиографии он писал: «Три страсти определяли мою жизнь — жажда любви, поиски знания и нестерпимая жалость к людским страданиям». Что ж, это программа недурная. «Я искал любви, - писал он далее, - потому что она несет с собой экстаз довольно мощный, что я бы охотно пожертвовал всей остальной жизнью за несколько часов восторга». Может быть, Рассел искал любви с такой страстью, потому что в детстве ее был лишен. И мать его, и отец умерли, когда ему не было четырех лет. Программу свою он выполнил: был женат четыре раза и от разных матерей прижил четверо детей. Что касается знания, то он прославился в качестве математика, когда ему было 30 лет с небольшим, и в качестве философа 20 годами позже. Но нам, младшим его современникам, Бертран Рассел был известен в основном силой его третьей страсти — нестерпимой жалостью к людским страданиям. Как говорит где-то его соотечественник Грэм Грин, жалость — чувство неразборчивое. И действительно, кого только Рассел не жалел, кому только не старался помочь, за кого только не хлопотал, пользуясь своим огромным престижем. Во время Первой мировой войны он был ярым пацифистом, потерял свою профессуру в Англии, сидел в тюрьме. После войны сочувствовал и помогал индийской освободительной борьбе во главе с Махатмой Ганди. После второй войны он ратовал против гонки атомного вооружения. Война во Вьетнаме возбуждала его возмущение. Последним же его протестом было письмо Косыгину по поводу исключения писателя Александра Солженицына из Союза советских писателей. Обличали его все, и английские, и американские, и советские публицисты. Но это не мешало ему делать с аррогантностью, присущей подлинному аристократу, то, что он считал правильным — повиноваться голосу нестерпимой жалости к людским страданиям. К советскому коммунизму у него было отношение не то, чтобы сложное, а скорее осторожное, отношение гуманного радикала XIX века к явлению, которого этот век не знал — к тоталитаризму. Так мог бы обличать тоталитаризм, скажем, Александр Герцен.
В 1920 году Рассел провел пять недель в России и по возвращении написал небольшую книгу, озаглавленную «Практика и теория большевизма». Рассел с юности был убежденным социалистом, поэтому он ехал в России, одушевленный горячей симпатией к новому строю. В предисловии к этой книге он писал: «Наиболее важная сторона русской революции состоит в попытке осуществления социализма. Я верю, что социализм нужен миру. Я верю, что героизм России окрылил человеческие чаяния на тот лад, который сделает в будущем возможным осуществление социализма. Рассматриваемый в качестве блестящей попытки, без которой окончательный успех социализма оставался бы весьма маловероятным, большевизм заслуживает благодарности и восхищения прогрессивной части человечества». Но если Рассел приветствовал цель, то его отталкивали средства, применявшиеся большевиками.
В предпоследней главе, озаглавленной «Революция и диктатура», Рассел писал: «Было бы абсурдно утверждать, что правители огромной империи вроде советской России, привыкнув к власти, сохранят пролетарскую психологию, что их классовые интересы совпадают с интересами простого трудящегося. Уже теперь советское правительство обладает классовым сознанием и классовыми интересами, коренным образом отличающимися от сознания и интересов реального пролетария, которого не следует смешивать с бумажным пролетарием марксистской теории. В капиталистическом государстве, - писал Рассел полвека тому назад, - правительства и капиталисты в общем и целом работают рука в руку и образуют один единый класс. В советской России правительство впитало в себя и капиталистическое, и правительственное мировоззрение. Это сплав придал ведущему классу новую силу».
Рассел писал в заключение: «Я вынужден отвергнуть большевизм по двум причинам. Во-первых, потому что цена, которую человечеству придется заплатить за осуществление коммунизма большевистскими методами, была бы слишком страшной. А во-вторых, потому что я не верю, что даже после уплаты этой цены, конечный результат был бы тем, к которому на словах стремятся большевики». Так пророчески писал английский мыслитель и общественный деятель Бертран Рассел 50 лет тому назад. Он уже тогда предвидел рост нового класса — бюрократии, которую описал в наше время югослав Милован Джилас. Рассела, человека XIX века, отталкивала и страшила голая человеконенавистническая жажда власти, опьяненность властью и силой, столь характерной для нашего века. Повторяю, Рассел был неудобным человеком со всех сторон. Когда он видел жестокость и неправду, ему было совершенно безразлично, под каким идеологическим флагом совершается эта неправда. Он обличал ее, будучи одержимым нестерпимой жалостью к людским страданиям. Да, Рассел часто увлекался и ошибался, но его ошибки проистекали не из слабости или недомыслия, а из великодушия. Таких людей в наше время почти не осталось, они принадлежат XIX веку, веку Мацини и Герцена, Кошута и Джона Стюарта Милля. Помянем же добрым словом старого кудесника, мудреца и бунтаря Бертрана Рассела и пожелаем, чтобы его нестерпимая жалость к людским страданиям не пропала на нашем свете вместе с ним.
Иван Толстой: Виктор Франк. Памяти Бертрана Рассела. Продолжаем слушать архивные пленки Свободы, звучащие временами как-то болезненно знакомо. Композитор Андрей Волконский был создателем ансамбля солистов московской филармонии «Мадригал». Сорок лет назад в мюнхенской студии нашего радио он дал интервью Виктору Мартину (Федосееву).
Виктор Мартин: У микрофона Виктор Мартин. Сегодня мы пригласили в нашу студию Андрея Михайловича Волконского. Андрей Михайлович композитор, ему 41 год, живет он сейчас как бы третью жизнь. Его первая жизнь прошла в Западной Европе, он родился в Швейцарии, в Женеве, где прожил первые 14 лет, последний год, правда, жил во Франции, откуда и приехал в Советский Союз. В Советском Союзе он прожил 26 лет до мая 1973 года, когда выехал в Западную Европу. Я думаю, что наша беседа сегодня будет идти главным образом вокруг второго периода жизни Андрея Михайловича. Я только хотел еще напомнить, что Андрей Михайлович являлся членом Союза композиторов с 1954 года и создателем вокального ансамбля солистов Московской филармонии, ансамбля под названием «Мадригал». Андрей Михайлович, ваш приезд в Советский Союз, когда вы еще были юношей 14-летним, произошел по вашей большой воле или главным образом по воле ваших родителей, или и то, и другое?
Андрей Волконский: По воле моих родителей.
Виктор Мартин: А сами вы что испытывали до того, как поехали в Советский Союз?
Андрей Волконский: Думаю, что любопытство, большое любопытство.
Виктор Мартин: Чисто мальчишеское?
Андрей Волконский: Да.
Виктор Мартин: И когда вы приехали в Советский Союз, где вы поселились сразу?
Андрей Волконский: Первое время мы находились в распределительном лагере вместе с власовцами и с бандеровцами. Это было первое впечатление. Первое, что я увидел, - это была колючая проволока. Затем был короткий московский период, который длился несколько месяцев. Потом семья моя очутилась в Тамбове. Естественно, что почти все эмигранты, которые вернулись, все хотели жить или в Москве, или в Ленинграде, всем им это было запрещено, их всех расселили куда подальше.
Виктор Мартин: Какое было сразу же ваше отношение к России и отношение России к вам?
Андрей Волконский: С первой же минуты я почувствовал себя абсолютно чужим. Реакция людей на улице, все дали мне это почувствовать, что я другой, чужой. Это негативная сторона вопроса. Конечно, были среди всех этих людей некоторые, которые застенчиво улыбались и пытались проявить какую-то симпатию, такие люди тоже были.
Виктор Мартин: Когда у вас появилось желание покинуть Советский Союз и насколько это желание было стабильным?
Андрей Волконский: Все годы, которые я провел в Советском Союзе, я никогда не хотел подчиниться, поскольку такое подчинение для меня было равносильно духовному самоубийству, то это желание никогда меня не покидало, даже в те годы, когда я понимал, что это совершенно невозможно. Поскольку человек не должен жить негативно, я все-таки хотел что-то сделать, от, естественно, что были у меня периоды жизни, когда я это желание глубоко запрятывал и старался жить той жизнью, которая существовала вокруг меня.
Виктор Мартин: Андрей Михайлович, вы сказали, что люди на улице относились к вам как к чужому с самых первых дней, когда вы приехали. Было ли это чисто внешне или потому что вы были носителем все-таки западной культуры? И в связи с этим я хотел вас спросить: как вам показалось, сейчас, оглядываясь назад, чего не хватало России в то время, когда она смотрела на приезжих людей, пусть это будет в 1947 году, пусть это будет в 1952 году, пусть это будет в 1956 году, что не хватает нынешней культуре советского человека, сейчас, когда он смотрит на тех, кто приезжает в страну, хотя бы из чувства любопытства?
Андрей Волконский: Думаю, что вообще у русского человека всегда в силу исторических причин было болезненное отношение ко всему иностранному, которое либо выражается в комплексе неполноценности, либо наоборот в чувстве некоторого превосходства. Я думаю, что славянофилы и западники — это и есть выражение этих двух сторон. Но думаю, что обе стороны болезненные.
Виктор Мартин: Скажем, что обе стороны крайние.
Андрей Волконский: Если бы не было этих «недостатков», то, вероятно, не было бы Достоевского.
Виктор Мартин: Не означает ли это, что в этой крайности культуры, в этой односторонности вы усматриваете какую-то болезненность, какой-то недостаток, какое-то ненормальное явление?
Андрей Волконский: Безусловно. В частности, это проявляется сейчас в отношении проблемы эмиграции. Очень болезненное отношение в Советском Союзе к этой проблеме.
Виктор Мартин: Я был как-то на вашем выступлении и мне запомнился один, я бы сказал, довольно символический эпизод в вашем рассказе, когда вы говорили о мартовских днях 1953 года, когда умер Сталин, когда на улице Горького происходила та самая Большая Ходынка, когда лавина людей, десятки, сотни тысяч по улице Горького стремилась вниз, в Колонный зал Дома союзов для того, чтобы посмотреть на Сталина, и о чем мало писалось — умер Прокофьев. И вы пошли в дом Прокофьева, который жил в переулке, выходящем на улицу Горького, и вынесли на своих плечах, шесть человек вас было, гроб с Прокофьевым и несли его против течения всей этой массы людей. Мне в этом увиделся какой-то символ вашей жизни или это просто моя личная фантазия?
Андрей Волконский: Нет, это не фантазия. Думаю, что моя жизнь именно состояла из таких моментов, это действительно можно считать своего рода аллегорией.
Виктор Мартин: И живя в Советском Союзе, вы ощущали, что вам приходится где-то сохранить самого себя, противостоять какому-то течению?
Андрей Волконский: Да. В последние годы в меньшей степени. Потому что я имел огромную аудиторию, чувствовал свою пользу, чувствовал невероятную теплоту, которая исходила от этой аудитории. Это служило большим противовесом.
Виктор Мартин: Вы выехали из Советского Союза в мае будет два года, потому ли, что вы испытывали какие-то внутренние отталкивающие силы, вы не могли принять это общество или из-за того, что это общество вас толкало, выталкивало?
Андрей Волконский: Думаю, что есть несколько моментов. Опять же мое стремление уехать все-таки вызвано тем, что это ненормальное государство. Если бы я мог бы свободно разъезжать по всему миру и писать ту музыку, писать я ее, конечно, мог, но исполнять ту музыку, которую я хотел, если бы я имел возможность на эстраде делать все, что я хочу, то никаких препятствий к моей жизни в России не существовало бы. Это является единственной причиной, почему я уехал.
Иван Толстой: Композитор Андрей Волконский, мюнхенская студия, 6 февраля 1975 года. «Женская программа» выходила на наших волнах отнюдь не только в преддверии 8 марта. В 70-е годы программа была еженедельной. Вот отрывок из выпуска от 3-го января 75-го.
Диктор: Начинаем программу для женщин. Сегодня в нашей студии находится гость радиостанции Анхель Гутьерес. Два слова о нем. Конечно, наши радиослушательницы прекрасно помнят о тех 10-15 тысячах детей, которые были привезены в Советский Союз из Испании во время испанской гражданской войны 1930-х годов, среди них был и Анхель Гутьерес. После окончания школы он поступил в театральный институт, окончил его, работал в театре. Вернулся в театральный институт уже в качестве преподавателя по классу режиссуры, готовил театральные постановки, участвовал в кинофильмах и в передачах по телевидению. Ведет сегодняшнюю беседу Александр Виноградов.
Александр Виноградов (Юлиан Панич): Совсем недавно в рамках нашей программы для женщин мы передавали интервью с замечательными актрисами, интересными женщинами Софи Лорен и Бриджит Бордо. Но мне кажется, что в этом плане наша передача страдает некоей однобокостью, мы говорим о западных актрисах, а вот о русских актрисах, о сегодняшних советских актрисах как-то нам еще не пришлось говорить. Я помню случай, когда в Москву приезжала несколько лет тому назад известная американская актриса Глория Свенсон. Она пришла во Всесоюзный институт кинематографии, увидела аудиторию, увидела учебные пособия, по которым учатся будущие актеры, сценаристы, режиссеры, была в восторге, говорила, что о таких условиях западные актеры даже мечтать не могут. Но тем не менее, когда она посмотрела десяток работ наших актеров и актрис, будущих актеров и актрис, она очень грустно заметила, что такого низкого качества актерского исполнения, такого поверхностного подхода к ролям она не ожидала при таких замечательных условиях. Я думаю, что Глория Свенсон была несколько дней в институте кинематографии и не могла увидеть причин. Может быть вы скажете о причинах отставания актерского мастерства у наших актеров?
Анхель Гутьерес: Это сложная проблема и, конечно, в короткой беседе трудно об этом говорить, да и легкомысленно, наверное. Я не очень согласен с заявлением американской актрисы. Есть отставание, действительно, если слабые места в преподавании, очень слабые места, и не только в преподавании, но и во всей сфере воспитания художественной индивидуальности. Я повторяю, что несмотря ни на какие сложности, все-таки есть прекрасные актеры и актрисы, великолепные. Имена можно называть.
Александр Виноградов: Я бы хотел, чтобы наши слушатели услышали не только имена, которые они тоже знают, но и вашу оценку этих актрис, которых вы считаете достойными.
Анхель Гутьерес: Будем говорить только об актрисах. По-моему, любой театр мира и любой кинематограф мог бы радоваться, не пожалеть о том, если бы у них снимались такие актрисы, играли бы в их театрах такие актрисы, как Ия Савина, например, Тамара Дягтерева, актриса театра «Современник», удивительная актриса, тонкая, неравная, психологического какого-то очень глубокого умения проникнуть в образ, в характер. Лия Ахеджакова, актриса, которая, к сожалению, очень мало известна в Советском Союзе, поэтому не странно, что эти актрисы неизвестны на Западе.
Александр Виноградов: Вы назвали первым, и это неслучайно, первым именем вы назвали Ию Савину.
Анхель Гутьерес: Советские слушатели прекрасно знают эту актрису, поэтому вряд ли она нуждается в подробной характеристике. Все знают фильмы, в которых она снималась - «Дама с собачкой», великолепная работа Ии Савиной с Иосифом Хейфецом на «Ленфильме», удивительно тонкая работа, очень чеховская, со вторым планом, с какой-то интонацией очень русской, грустной. Ия Савина, надо сказать, не получала, в отличие от других известных очень актрис, актерского специального образования, она самородок, так сказать. Училась она в университете, кажется, на факультете журналистики, она журналист по профессии.
Александр Виноградов: Так может быть как раз именно в том, что начинается судьба этой современной сегодняшней актрисы, интеллектуальной актрисы, начинается с факультета журналистики, с большого гуманитарного базиса, образования гуманитарного, может быть в это есть одна из причин?
Анхель Гутьерес: В этом есть, несомненно, очень важная причина. Я хотел бы потом об этом поговорить. Это важная причина, но не единственная, конечно. Ясно, что в ней заложен талант, дарование от природы, с молоком матери она впитала это. Но очень важно создать такие условия, при которых этот талант мог бы развиваться и созревать. Ия Савина получила, по-моему, преимущество перед другими актрисами ВГИКа или ГИТИСа, которые, приходя как самостоятельные индивидуальности, еще не раскрывшиеся в высших учебных театральных заведениях, потом постепенно благодаря многих причинам, одна из них — это неверное понимание системы Станиславского. Понимание системы Станиславского как системы приглаживания всех под одну гребенку и приравнивания всех, чтобы никто не выделялся. Индивидуальность очень часто убивается, и требуется колоссальная сила и талант самого актера-человека, понимание, созревание, самосознание, чтобы вырваться из-под давления так называемого руководителя, педагога, которые очень часто бывают плохими артистами, неудавшимися режиссерами и люди, не имеющие практически никакого отношения к этому сложнейшему процессу преподавания.
Александр Виноградов: Значит Ия Савина попала в исключительные условия, получив хорошую филологическую и философскую базу, она попала в группу единомышленников, в студенческий театр, где система отношений между людьми, между актерами была несколько иная и отличная от системы отношений в театральном вузе?
Анхель Гутьерес: Конечно. Кроме того, скажем так, каждый человек рождается с определенной, нигде более в мире не повторяющейся психофизической индивидуальностью. Вот это надо иметь в виду при воспитания актерского таланта, мы часто об этом забываем. Потом в процессе созревания с юношеских лет человек, художник должен обрести свободу восприятия мира, должен самосознать себя. Самосознать себя — это означает в первую очередь осознать мир вокруг себя, освободить себя. Вот это самосознание, эта свобода личности и создает те предпосылки на которых потом строится дальнейший рост и воспитание художественного таланта.
Иван Толстой: Анхель Гутьерес в беседе с Александром Виноградовым (это радиопсевдоним Юлиана Панича). Он же – ведущий и следующего выпуска женской программы, шедшей 3 февраля 75-го, когда его собеседником был Александр Галич, выступавший в жанре устной прозы. Довольно-таки мелодраматической.
Диктор: Начинаем программу для женщин.
Александр Виноградов: Сегодня в нашей студии находится Александр Аркадьевич Галич, поэт и драматург. Он широко известен в Советском Союзе и за границей так же, как автор и исполнитель своих песен. Магнитофонные самиздатские записи его песен пользуются огромным успехом. Исключенный в конце 1971 года из Союза писателей и Союза кинематографистов, Галич вынужден был в июне 1974 года покинуть Советский Союз. Александр Аркадьевич любезно согласился рассказать короткий эпизод из своей жизни, оставшийся в его памяти на долгие годы. Я прошу вас, Александр Аркадьевич, пожалуйста.
Александр Галич: Я хочу рассказать одну историю, которая случилась давно, лет 20 тому назад. История эта мучает меня, я, как ни странно, довольно часто вспоминаю эту странную встречу и горестно вспоминаю, чувствую свою вину, хотя по существу вины моей в общем-то и нету. Дело было зимой, я получил телеграмму советской киностудии о том, что там заваливается очередной сценарий на колхозную тему. Так принято, когда на национальных или союзных студиях сценарии проваливаются или проваливаются фильмы, то вызывают кого-нибудь из московских или ленинградских драматургов на ходу спасать произведение. Ситуация была осложнена еще тем, что половина фильма была отснята. Когда дирекция студии, руководство ее посмотрело эту половину отснятого материала, они поняли, что картины нет, сценария нет, ничего нет. На ходу нужно было выручать, причем сохраняя уже отснятый материал. Я приехал, сидел две недели в Одессе, пытался что-то сделать. Сделать было решительным образом невозможно, можно было придумывать только каике-то мелкие детальки, чуть-чуть украшающие или забавляющие сюжет. Потом я через две недели должен был уезжать, правда, с условием, что я через несколько дней снова вернусь обратно в Одессу и снова буду продолжать что-то делать с этой картиной. На вокзале на заснеженном перроне меня, как принято, московского автора провожали актеры, режиссеры, работники студии. Все были подвыпившие, все танцевали, все шумели, кто-то принес с собой водку, выпили посошок на дорогу. Я сел в совершенно пустой ледяной мягкий вагон, где я был один. Проводница, у нее болели зубы, у нее была подвязана щека, довольно резко сказала мне, что для одного человека она не будет ставить кипятильник и что вообще, чтобы я не морочил ей голову, потому что кто сейчас едет — только сумасшедшие ездят в такую пору поездом. Я посидел немножко, померз и пошел в вагон-ресторан. В вагоне-ресторане тоже было абсолютно пусто, ни живой души, только на стуле стояла официантка, очень хорошенькая, темноглазая, темноволосая, прелестная молодая женщина и что-то делала с занавеской. Я сел, она еще долго продолжала возиться с занавеской, потом спрыгнула, подошла ко мне, спросила, что я хочу. Я заказал какую-то нехитрую еду. И так как мне было действительно очень холодно, заказал немножко коньяку. Они принесла мне все это и спросила: «Вы артист?». «А почему вы решили, что я артист?». «Я видела, вас провожали артисты на перроне, мы все смотрели из окна». «Нет, я не артист, я писатель, литератор, кинодраматург. Как вас зовут?», - спросил я. Она сказала: «Меня зовут Эмма». Я говорю: «Присядьте со мной, Эмма, а то скучно сидеть одному, да и у вас никого нет». «Вообще-то это не полагается, но хорошо, я немножко с вами посижу». Она присела, и мы с ней разговорились. Оказалось она необыкновенно начитанной девушкой, очень странной. Она росла в хорошей семье, семья эта распалась, отца арестовали, мать умерла. Она вышла замуж за калеку, человека без ног, пришедшего с войны, нянчилась с ним как с ребенком. И поступила сюда в вагон-ресторан официанткой. «Знаете, как это было трудно», - сказала она. Я спросил: «Почему?». «Ну что вы, - сказала она, - вы знаете, сколько стоит место в вагоне-ресторане, сколько надо внести и заплатить для того, чтобы устроиться официанткой». «Эмма, ну почему же это так, разве это такое уж хлебное дело?». «Конечно, хлебное. Вы знаете, сколько мы зарабатываем?». «Предположим, вы мне сейчас принесли счет, еще в старых ценах это было 25 рублей, но я вам дам 30 рублей, но это же чепуха». Она говорит: «Нет, ваши чаевые нас вообще не интересуют — это же мелочь». «А как же, на чем же вы зарабатываете?». «Ну к примеру: вот видите стоит у вас стоит на столе бутылка коньяка». Я говорю: «Да». «На ней стоит штамп «вагон-ресторан» и соответственная наценка, она стоит раза в полтора дороже, чем она стоит в магазине. Но такой штамп есть у буфетчицы и у повара. Перед отходом поезда мы все приносим определенное количество бутылок водки, вина, коньяка, которые мы покупаем в магазине, скажем, мы их покупаем за 3 рубля. Затем просто ставится этот штамп и эти бутылки продаются за 5-6 рублей — это наш чистый доход. Потому что те бутылки, которые выданы нам управлением вагонов-ресторанов, они остаются спокойно стоять в корзинах, мы потом их спокойно сдаем и ревизорам говорим, что никто не пил, никто не брал коньяк — это все делается очень просто». Она это рассказывала необыкновенно доверчиво и необыкновенно дружелюбно. Потом стала меня расспрашивать о том, что я делаю, как-то очень прекрасно и по-человечески, с человеческим интересом относилась ко всему, что я ей рассказывал. Вторая официантка, очень противная девчонка, такая белобрысая, чуть горбатенькая прошла мимо нас и громко пропела такую частушку: «Эмма, Эмма, Эммочка, хорошая девочка. И не крепость и не дот». Эмма страшно рассердилась, вспыхнула, покраснела, сказала: «Лизка, перестань. Как тебе не стыдно?». В это время раздался голос буфетчицы: «Эмма, иди сюда!». Эмма вспыхнула, встала, сказала: «Извините, вот видите, я говорила, что, наверное, мне очень влетит за то, что я с вами сидела». Через несколько мгновений она подошла снова ко мне и села. У нее было белое лицо, просто ни кровинки в лице не было. Я говорю: «Что случилось? Неприятности?». «Нет, другое». «А что?». Она говорит: «Со мной это в первый раз, я не знала об этом. Они предлагают вам купить меня». Я говорю: «То есть как купить вас?». «Вот так, они говорят, что сейчас закроют ресторан, поскольку все равно посетителей нет и время приближается к 11 вечера, они закроют ресторан, вы им поставите ужин, купите две-три бутылки шампанского, закуску, и тогда они меня отпустят с вами».
Я был просто растерян, потому что отказаться от этого - вроде бы обидеть ее, согласиться на это... Ситуация была совершенно кромешная. Но в этот момент подплыл повар, такой жирный детина с лоснящейся физиономией, сказал: «Ну вот, сейчас погуляем. Сколько шампанского? Чего еще пить будем, чего еще подавать?». «Лизка, - сказал он девчонке этой горбатенькой, - закрывай двери, сейчас мы погуляем, пропьем нашу Эммочку». И начался пир. Это было нечто совершенно непристойное и страшное. Они рассказывали похабные анекдоты, они отвратительно хохотали. Эмма сидела мертвая от страха, от стыда. Я себя, как вы легко догадываетесь, тоже чувствовал совершенно ужасно. Потом сказали: «Гражданин, спасибо за компанию, за угощение. Идите, скоро к вам придет Эммочка». Я отправился в свой вагон. Я не ложился спасть, я просто сидел, курил и было у меня на душе мерзко, отвратительно до невозможности. Эмма не пришла, она пришла только часов в 5 утра. Раздался очень быстрый торопливый стук, она появилась в дверях, подбежала, чмокнула меня в лоб, сказала: «Прости, пожалуйста, но они не отпускают меня, там надо грузить какие-то коробки, мы уже скоро будем в Москве. Ты не сердишься?». Она перешла на «ты» почему-то, считая, что нас уже вроде бы повенчали. Я говорю: «Нет, Эмма, я не сержусь, что ты». «Ну может быть еще увидимся». «Скажи, пожалуйста, когда дежурит ваша смена?». «Мы в Москву ездим по четным дня, а из Москвы по нечетным». «Понимаешь, я должен на следующей неделе ехать снова, я могу поехать в нечетный день, мне это все равно». Она говорит: «Поезжай в нечетный, мы тогда повидаемся».
Я приехал в Москву, занялся своими делами и через некоторое время, через неделю примерно действительно взял билет на нечетное число и сел в поезд, поехал назад в Одессу. Я пошел в вагон-ресторан ресторан вскоре после того, как тронулся поезд и увидел, что Эммы нет. Эта девчонка горбатенькая Лизка и какая-то другая еще пожилая дама. Лизка пробегала мимо меня, делала вид, что она меня не узнает, пока я не схватил за руку и не спросил: «Где Эмма?». Тогда она остановилась, подбоченилась и со злорадством, с каким-то невероятным наслаждением и злобой сказала: «А нету Эммочки». Я говорю: «Заболела?». «Нет, уволили». «За что уволили?». «А из-за вас уволили. Это же мы ее испытывали». «Как так? Как же ее найти? Ведь она же в беде, она же так держалась за эту работу, так была счастлива. Ей же кормить инвалида». «Не знаю, как найти». «Может быть можно узнать где-нибудь в управлении вагонов-ресторанов?». «Там, там нет, это только у нас числилось, это все выбросили, как ее уволили, так все бумажки выбросили». «Фамилию мне ее скажите хотя бы, может быть я найду по адресной книге». «А не знаю я ее фамилию». «Я пойду к шеф-повару». «И шеф-повар вам не скажет, и буфетчица не скажет, никто не знает».
И так больше я ее не встретил никогда. Я ходил по улицам Одессы, честно говоря, как мальчишка, как дурак, все надеялся, что вдруг я как-нибудь случайно с нею столкнусь, может быть сумею чем-нибудь помочь. Но я ее так и не встретил. И вот много-много лет, как я уже сказал, лет 20 иногда, когда я вспоминаю эту историю, у меня больно щемит сердце.
Иван Толстой: Устной прозой Александра Галича мы и закончим программу Устои и переклички: один час у архивной полки.