Учителя Ильи Левина. На другом берегу

Илья Левин в Занзибаре

Из Ленинграда – в Америку, из подпольных филологов в вашингтонские дипломаты. Возвращение в Москву. Заключительный разговор – через 38 лет после исповеди

Иван Толстой: Учителя Илья Левина. Передача вторая. В прошлый раз мы говорили о преследовании молодого филолога в Ленинграде 1970-х годов об обысках, арестах, отравлении и выдавливании человека их собственной страны. Такой, что называется, героический период долго продолжаться не может. Он неизбежно заканчивается – иногда печально, иногда спасительно. Для Ильи Давидовича Левина все закончилось благополучно – он эмигрировал и в первые же дни в Вене дал интервью корреспонденту Радио Свобода Юрию Мельникову. Мы познакомились с ним в прошлый раз.

Сегодняшний, новый разговор хочется назвать «На другом берегу». Гонимый и травимый стал в Америке блестящим дипломатом, атташе по культуре, вернулся в Россию, никому и ничему не обязанный, кроме собственных талантов и везения. Илья Левин – счастливчик. А всякого счастливчика хочется поскрести – где там спрятан секрет удачи? Кто те учителя, что учат на победителей?

Начнем с родителей.

Илья Левин: Отец мой был по образованию физик, работал в Оптическом институте. Он мне, кстати, кажется, говорил, что и вашего отца знал.

Иван Толстой: Мой отец и мой брат там работали.

Илья Левин: Мама моя была геодезистом-изыскателем. Интерес к филологии возник, интересны были языки. Мне это казалось очень просто. Вот, собственно, и все. Но дальше я не знал, чем буду заниматься. Я пытался поступить в Ленинградский университет на Восточный факультет, родственники мне говорили, что евреев туда не принимают, - если принимают, то с большим трудом. Но я был уверен, что это каких-то других евреев не принимают, а меня как раз примут. Как меня не принять, когда у меня все хорошо, язык я знаю и все такое. Но не приняли-таки, зато приняли в Герценовский институт.

Иван Толстой: А английский, значит, у вас уже был со школы?

Илья Левин: Английский был со школы, но такой, знаете ли, школьный английский. И немецкий со школы, тоже очень школьный немецкий. Но я читал по-английски, сперва с трудом, потом как-то полегче было. Читал не потому, что мне язык надо было выучить, учиться мне всегда было лень, а читал, потому что мне интересны были детективы английские, их я и читал.

Но в смысле научном, опять же сильно мою жизнь изменила встреча с таким Игорем Владимировичем Бахтеревым. Не знаю, слышали ли вы про него. Это был последний обэриут, доживший до наших дней. Сейчас уже его нет в живых. С ним у меня встреча была совершенно случайной. Я помню, меня с ним познакомила одна американская славистка, которую как раз обэриуты не очень интересовали, она про него узнала от другой славистки Дары Гольдштейн, которая занималась Заболоцким, сейчас она, по-моему, больше занимается русской кулинарией. Короче, я встретился с Бахтеревым и, знаете, это было совершенно поразительно: он жил не очень далеко от меня, я жил на Седьмой Советской, а Игорь Владимирович с женой Ириной Васильевной Чагиной жили на Пестеля. Множество собак, удивительно доброжелательный человек. Как я понимаю, мне, конечно, он был безумно интересен, но я думаю, я ему был интересен в первую очередь моим интересом к нему. У меня было такое ощущение, что он, видимо, не предполагал, что он и то, что он писал когда-то в обэриутские годы, а потом выяснилось, что продолжал писать и дальше, продолжающиеся тексты — но это уже другая история, что это может быть кому-то интересно из нового поколения. Я как раз был новым поколением в его глазах. Для меня это было безумно интересно не только потому, что ему было что рассказать, не только потому, что у него были интереснейшие рисунки и фотографии, но еще и потому, как бы это сказать… Для меня обэриуты, я немножко знал их сочинения по самиздатским отрывкам, кускам, для меня это была литература, это была история литературы — это то, что было до меня, это были машинописные бумажки. И тут передо мной сидит человек, для которого это не машинописные бумажки и не давно умершие Даниил Хармс и Александр Введенский — это Даня и Шура, это его друзья, но которых по неудачным стечениям обстоятельств рядом с нами нет, но ведь могли бы быть. И вот через него я как бы с ними стал знаком, такое ощущение, я стал с ними знаком, а Игорь Владимирович - наш общий знакомый, который нас свел. Это было совершенно поразительно. И уже дальше, как у Аверченко, «всё заверте…», уже было дело техники побольше узнать, побольше прочитать.

Иван Толстой: Какой год стоял на дворе?

Илья Левин: Это было после моей демобилизации из армии — это был, я думаю, год 1974-75-й. И с Игорем Владимировичем встречались, не знаю, могу ли сказать, что дружны, во всяком случае, он всегда меня принимал и к нему прийти в гости была не проблема.

Не могу сказать того же самого о другом человеке, связанным с этим кругом столь же тесно, как и Игорь Владимирович, — это покойный Яков Семенович Друскин. Я был у него ровно два раза. Это человек, который сохранил архив Хармса. Если бы не было Друскина, у нас ничего этого не было бы. Он вынес чемоданчик с рукописями из квартиры Хармса и через всю блокаду его пронес. Он мне показывал рукописи Хармса (у Игоря Владимировича их не было, свои рукописи и свои рассказы — это другое дело). Удивительное дело: я пришел к нему раз, он мне показал, много чего рассказал, я пришел два, он еще что-то рассказал, еще что-то показал, пришел в третий раз, а в третий раз он меня уже не впустил в квартиру. Он посмотрел на меня очень недружелюбно: «Что же вы мне не сказали, что вы собираетесь эмигрировать? Я, знаете ли, человек сталинского времени». Что-то еще сказал вроде того, что не надо, мол, меня подставлять. Он не сказал «подставлять», это словечко он не употребил, но смысл был именно такой, что я подвергаю его опасности и что лучше мне тут не бывать. Такая была ситуация.

А с Игорем Владимировичем, конечно, если бы не он, я занялся бы чем-нибудь другим. Я получил от него интереснейшие фотографии, не оригиналы — копии. Кое-что я опубликовал здесь. Дал он свои рукописи - оригиналы, естественно. Дал мне единственную сохранившуюся копию машинописи рассказа, взрослого рассказа малоизвестного обэриута Юрия Владимирова «Физкультурник». Я его напечатал уже потом, когда эмигрировал, в Slavica Hierosolymitana, славистском журнале Иерусалимского университета.

Он мне рассказал поразительную историю, - я тогда не совсем точно знал, о чем он мне рассказывает, - он мне рассказал о том, как один из обэриутов Дойвбер Левин или Боба Левин, как они его называли, водил его, Бахтерева и Хармса на встречу с каким-то раввином. В 1927 году это было на Моховой улице, была встреча. Я это запомнил, как-то отложилось в памяти, собственно, и все. Бахтерев никаких больше подробностей не рассказывал, что за раввин, почему Левин повел их к раввину. Уже потом, приехав сюда, я прочитал воспоминания одного из любавических ребе, там говорилось, по-моему, это был дядя любавического ребе, который умер, его в 1927 году приговорили к смертной казни в советской России, после чего международные протесты, в том числе в Соединенных Штатах, короче говоря, ему заменили смертную казнь на тюрьму, а вскоре после этого ему дали разрешение на выезд из Советского Союза. Это интересная история, кстати, об этом можно найти много информации в интернете. Но я прочитал его книгу, его воспоминания об этом периоде по-русски, тогда-то мне стало все ясно. Потому что именно в 1927 году перед тем, как он уезжал, он прощался со своими последователями, хасидами, жил он именно на Моховой улице. Для хасидов, я думаю, вообще для верующих евреев это интересно было, очень серьезное событие — отъезд ребе. Левин как раз был родом из местечка Ляды в Белоруссии, который считается центром хасидского движения - движения Хабад, точнее. Понятно, что для него это было важно, интересно. Естественно, он решил, что его друзьям это будет так же важно и интересно, он их туда привел. Правда, интересно — встреча Хармса с любавическим ребе?

Иван Толстой: Поразительно.

Илья Левин: Я был настолько невежественный, если бы я знал тогда, я бы постарался расспросить Игоря Владимировича о каких-то подробностях, может быть, Хармс поговорил с великим человеком. С другой стороны, в этой истории нет ничего такого удивительного, потому что Хармса интересовали разного рода мистические течения — это мы знаем и по его творчеству, и по его записным книжкам. Странно было бы, если бы он остался в стороне от еврейского мистицизма. И он не остался, потому что в его сочинениях мы видим ссылки на известную историю о 36 праведниках - "ламед-вовниках". Вы знаете ее? Речь идет о том, что в каждом поколении есть 36 праведников, благодаря которым Господь Бог еще не разрушил этот мир, погрязший в грехах и черт знает в чем. Праведники эти живут скрыто, никто не знает, что они праведники, часто они сами не знают, что они праведники, но они есть. И Хармса эта легенда явно заинтересовала. Мы встречаем это в его ранних стихах, герой называет себя: «Я отшельник Ламмед-Вов». Мы встречаем это в «Старухе», где главный герой собирается писать рассказ о волшебнике, который живет в наше время, его обижают какие-то мальчишки, живет он в каком-то кирпичном сарае, но он мог бы построить себе в любое время дворец вместо кирпичного сарая, мог бы этих мальчишек поубивать. Он был чудотворец, но он не творил чудеса, он не сотворил ни одного чуда, хотя мог бы. Так он умирает, и никто не знает, что был чудотворец, который мог бы творить чудеса. Это скрытый ламед-вовник

Мы немножко отвлеклись. Игорь Владимирович, благодаря знакомству с ним, естественно, я занялся вплотную обэриутами. Когда я приехал в аспирантуру Техасского университета, у меня уже было готово направление моей диссертации, оно окончательно определилось уже потом, но я знал, что я буду заниматься обэриутами, я ими и занимался.

Иван Толстой: А почему вы приехали в аспирантуру именно Техасского, потому что к этому имел какое-то отношение Джон Боулт?

Илья Левин: Никакого. К этому имел отношение другой человек, благодаря которому опять же, если бы его не было, жизнь моя была бы другой.

Иван Толстой: Я догадываюсь, кто — Яков Виньковецкий.

Илья Левин: Нет.

Иван Толстой: Тоже нет? Больше я в Техасе никого не знаю.

Илья Левин: Якова Виньковецкого уже нет, вы знаете. Сидней Монас, американский историк, славист, он был тогда в Советском Союзе по программе обмена. Он написал книгу о николаевской России, переводил Мандельштама, выпустил большой сборник стихов Мандельштама в своих переводах.

Приехал я в Америку, попал в Техас. Дело было вот как: я мобилизовался из армии, естественно, искал работу. О том, что евреев с трудом берут на работу, я слышал, естественно, но считал, что именно ко мне это не относится, кого-нибудь другого не возьмут на работу, но как же меня не взять. Никаких связей у меня не было, я обращался туда, где, как я слышал, требуются переводчики. Я переводил, дело для меня нехитрое, поэтому я хотел работать переводчиком, этого достаточно. Я приходил в разные места, со мной разговаривали. Обычно устраивается такой легкий экзамен, давали что-нибудь перевести, все было нормально. А потом мне звонили из отдела кадров и говорили: знаете, этой должности уже нет, или мы вам позвоним. Умный человек сразу бы понял, что происходит. Короче говоря, я считал, что это все цепь каких-то непонятных случайностей. А так как связей никаких не было, то я буквально совался куда угодно в надежде, что будет какая-нибудь работа.

Как-то я пришел в Пушкинский дом, Институт русской литературы при Академии наук в Ленинграде, хотел поговорить с директором его Малышевым. Малышев был занят, у него был какой-то американец, оказался Сид Монас. Пока он с ним разговаривал, я выставку решил посмотреть. Вышел американец, мы с ним разговорились, и разговор продолжался всю оставшуюся жизнь. Пригласил к себе, познакомил с женой, он жил в гостинице «Ленинградская», бывшая «Англетер». Как-то у нас все и началось. Он был завкафедрой славистики Техасского университета и сказал: «А что тебе не поступить в Техасский университет?». Я уже тогда думал, что, видимо, придется эмигрировать, потому что после всех этих историй с поиском работы мысли мои стали работать в этом направлении. И я туда решил поступить. Я тогда рассуждал так: если что-то не запрещено по советскому законодательству, почему же нет? Нет такого закона, чтобы советским гражданам нельзя было поступать в американский университет, я такого закона никогда не видел, не слышал о нем. Короче, я решил, что так и сделаю.

Иван Толстой: То есть не выезжая из Советского Союза, поступить в американский университет?

Илья Левин: Да. Ведь не было же такого закона, чтобы не выезжая из Советского Союза, нельзя было поступать.

Иван Толстой: Такой дичи никто не мог придумать, конечно.

Илья Левин: Дичь дичью, но Монас получил соответствующие бумаги, заявление. Интернета тогда не было, он-лайн было сделать невозможно, я все это заполнил от руки, отдал Сиду Монесу, он все эти бумаги переслал в Техас, в университет. Это был, если не ошибаюсь, год 1974-й или 1975-й. Короче, меня туда приняли, там было написано, что поздравляем, регистрация такого-то числа в августе. Я к этому времени успел подать все документы на выезд, и мне к этому времени уже успели отказать. Я написал, что никак не могу приехать, потому что советское правительство отказывает мне в выезде. Так что я туда попал не сразу. Я попал в отказ, в отказе был два года — это особая, другая история. В конечном счете, меня все же выпустили неожиданно для меня. Будучи, видимо, человеком, не ожидавшим от советской власти ничего хорошего, я решил, что меня не выпустят, но все же выпустили. Когда я приехал в Техас, оказалось, что все эти годы я там у них где-то состоял, во всяком случае меня не прогнали, не сказали: раз не смогли приехать два года назад — все.

Иван Толстой: Но задолжали кучу экзаменов и курсовых.

Илья Левин: Вы знаете, меня более всего удивило то, что когда я получил университетский справочник, телефонную книгу, где были перечислены все студенты и так далее, был там и я, и там был мой еще ленинградский адрес. То есть действительно все эти два года я у них состоял в качестве студента из Советского Союза с почтовым адресом: Ленинград, Седьмая Советская 30, квартира 8. Так что я Сиду Монасу, конечно, был безмерно благодарен. Но опять же, я не был удивлен, так и должно быть, что же тут странного? Поступаешь в университет не в Советском Союзе, а в Соединенных Штатах, тебя принимают и все. Как иначе может быть? С одной стороны я от советской власти ничего хорошего не ждал, а с другой стороны от окружающего мира ждал только хорошего. Не знаю, говорит ли это о моем тогдашнем уме, наивности или, наоборот, глупости.

Иван Толстой: Как складывалась ваша карьера и жизнь в Америке? Закончили ли вы этот Техасский университет?

Илья Левин: Да, конечно.

Иван Толстой: По какой специальности?

Илья Левин: Сравнительное литературоведение. Дело в том, что докторской степени по славистике как таковой в университете не присуждали. Уж не знаю, почему, — это зависит от университета, от университетской бюрократии. Можно было получить по сравнительному литературоведению, в принципе, большой разницы, я думаю, не было. Разница была в том, что я должен был в своей диссертации привлечь еще другие литературы, другие языки и показать различные подходы литературоведческой интерпретации. Это я сделал. Дело было в том, что я должен был писать диссертацию по-английски. Я знаю, что в тех университетах, где можно было получить докторскую степень по славистике, не по сравнительному литературоведению, там разрешалось писать диссертации по-русски, у меня такой возможности не было. Но это тоже было хорошо.

Иван Толстой: Я знаю, что Алексей Цветков писал в Мичигане по-русски.

Илья Левин: Я читал диссертацию, отличная диссертация. Моя примерно в каком-то смысле была похожа на его, в том смысле, что если вы видели его диссертацию.

Иван Толстой: Да, я читал.

Илья Левин: Помните — это, собственно, анализ текста. Точно то же самое было и у меня. У меня так получилось в силу, наверное, лени моей, что ли. Дело в том, что тогда у меня была неограниченная возможность выбора. Обэриутами всерьез на свете занималось очень немного людей. Я теоретически мог делать все, что угодно, я мог писать в более историческом плане, биографического плана, мог все, что угодно делать. Но я довольно долго тянул с диссертацией, человек ленивый, что уж скрывать, и поэтому, хотя закончил все свои курсы, сдал все свои экзамены, уехал из Техаса в Вашингтон в 1982 году, пять лет пробыл в университете, саму диссертацию защитил только четыре года спустя, потому что я долго с этим делом тянул. Университет время от времени справлялся у меня, где диссертация, я им отвечал бодро, что вот-вот будет, естественно, ее не было. В конечном счете, видимо, у университета стало кончаться терпение, и мне весной 1986 года, то есть через четыре года после того, как я уехал из Техаса, прислали довольно грозное письмо, там было сказано, что если я именно сейчас, через месяц не пришлю им первую главу диссертации, а так же библиографию, то в общем-то из аспирантуры меня отчислят. Надо сказать, что к этому времени я работал на «Голосе Америки», научная степень мне для работы была не особенно нужна. На «Голосе Америки», по-моему, кроме Цветкова, людей с докторской не было.

У меня, слава богу, были еще живы родители. Я знаю, что мой отец, никогда бы не сказал ничего, но я знаю, ему бы не было это приятно. Он всегда хотел, чтобы я пошел все же по научной части, что я буду преподавать. Короче, я знал, что если я не защищу диссертацию, я его подведу. Я понял, что надо что-то делать. Я даже тогда не совсем представлял себе, о чем писать, у меня был выбор практически неограниченный, когда выбор неограниченный, то выбрать очень трудно. Тогда первым делом я стал писать первую главу, еще не зная, что будет дальше. Я написал первую главу, которая в принципе могла бы подойти к чему угодно, к любой второй, третьей, четвертой. Это был обзор состояния обэриутоведения на сегодняшний день. Когда я дошел до середины первой главы, я стал понимать, как я могу написать быстро: для этого нужно написать о чем-то таком, что не требует долгих изысканий в архивах и библиотеках, для чего требуются тексты, а тексты, слава богу, были передо мною. Я тогда понял, о чем я буду писать, — я буду писать о поэтике бессмыслицы.

Мой отец говорил, что обэриуты — это бессмыслица, термин, который они сами употребляли, у Введенского: «Горит бессмыслицы звезда, она одна без дна». Так вот, что такое бессмыслица, откуда мы знаем, что мы имеем дело с бессмысленным текстом, откуда возникает эффект бессмыслицы? Когда мы говорим, допустим, что перед нами бессмысленный текст, то мы, видимо, предполагаем, что существует какой-то осмысленный текст, по отношению к которому этот текст поэтический является бессмысленным. Этих примеров бессмыслицы миллион, надо показать, как эти модели работают. Об этом я и написал диссертацию.

У меня тогда появился и другой стимул. Когда как раз я писал первую главу, я прочитал статью в журнале "Нью-Йорк ревью оф букс" о докторской диссертации бывшего генерального секретаря ООН Курта Вальдхайма. У Курта Вальдхайма были свои неприятности, его обвиняли в том, что он в свое время, будучи в немецкой военной форме, убивал в Греции партизан и евреев, а он говорил, что нет, не убивал, воевать воевал, но не убивал. А не убивал потому, что он в то время в госпитале лежал, диссертацию писал. И вот мне попалась статья, где его разоблачают, по-моему, еврейская международная или какая-то другая организация. Доказывают, что в госпитале пролежал всего лишь несколько месяцев, три месяца или четыре, короче, недолго пробыл в госпитале, диссертацию писал тоже не долго, а все остальное время имел полную возможность убивать евреев и партизан. Казалось бы, тогда можно было бы остановиться, доказали, что в этот промежуток времени, когда он по его словам не мог убивать евреев и партизан, на самом деле мог их убивать.

Но его разоблачители не остановились, они еще его диссертацию разобрали. Диссертация была на юридическую тему, и там речь шла, по-моему, о порядке землевладения в Германии или в Австрии. Написали, что, во-первых, диссертация плохая. Во-вторых, в библиографии всего лишь 10 названий, из которых только два источника, на которые в самой диссертации есть ссылки. Кроме того, там полностью отсутствует компаративистский угол. Я подумал, что если Курт Вальдхайм за три месяца смог слепить диссертацию, бывший нацист, я думаю, что у меня тоже получится. Еще там написали, что у него диссертация была 90 страниц.

Иван Толстой: Маловато.

Илья Левин: Маловато, да. 90 страниц, в библиографии 10 названий, из которых только на два названия есть ссылки в тексте и отсутствует компаративистский угол. У меня диссертация была все-таки побольше, библиография была около 200 названий, на все были ссылки, естественно, лишних не было, пустых, а компаративистский угол у меня в каждом абзаце присутствовал. Так что Курт Вальдхайм послужил стимулом своего рода.

Иван Толстой: Можно коснуться вашей работы на «Голосе Америки»? Чем вы занимались, какие программы вели?

Илья Левин: Я там много чего делал. Я был редактором новостных программ, переводил новости, вел журнальную программу.

Иван Толстой: Обзор журналов?

Илья Левин: Да. Вел воскресную программу, в эту программу я первый включил аксеновскую серию очерков «Смена столиц». Вот этим я там всем и занимался.

Иван Толстой: У микрофона были?

Илья Левин: Конечно.

Иван Толстой: Под каким именем?

Илья Левин: Под своим именем. Для меня это была просто работа, я, честно говоря, и не думал, я думал, что люди где-то живые слушают, мы же не видим этих людей. Потом, когда я приехал в Россию, в посольство, встречал людей, которые меня слушали — это было так приятно. Отец, конечно, меня слышал.

Иван Толстой: Какие годы вы там проработали в результате?

Илья Левин: Я там проработал с 1982 по 1993-й, потом я оттуда перешел на телевидение. Было такое Информационное Агентство Соединенных Штатов USIA, агентство занималось культурной деятельностью. Все выставки, скажем, в Советском Союзе — это все работа была Информационного Агентства нашего. Там также часть агентства занималась радио и телевидением. Я поработал на «Голосе Америки», потом перешел на телевидение, уже потом поступил на дипломатическую службу.

Иван Толстой: Это такая интересная ступень. Я впервые беру интервью у дипломата, пусть и отставного. Объясните, пожалуйста, как становятся дипломатами в Америке?

Илья Левин в Танзании

Илья Левин: Это долго рассказывать. Есть определенный порядок, об этом можно прочитать на сайте Государственного департамента. Становятся, знаете ли, школ, где готовят дипломатов, нет. Американская дипломатическая служба в этом смысле, я думаю, немножко необычная, потому что, я сужу по своим субъективным впечатлениям, не так много стран, где люди, родившиеся за границей, натурализованные граждане, могут поступить в дипломатическую службу новой своей родины. Я встречал израильских дипломатов, которые родились за пределами Израиля, может быть, в других странах есть, в Америке точно, насчет Европы судить не берусь. Но я знаю, что европейцев некоторых это удивляло.

Когда я там был, никого, кроме себя самого, из Советского Союза я не знал. Сейчас, правда, я встречал 4-5 моих коллег, они из России, но приехали куда позже, чем я. Вообще, там были не только из России, там были люди из Восточной Африки, из Ливана, уроженец Франции был, Германии. Но повторяю, это только те люди, которых я встречал, может быть есть где-нибудь такая статистика, я ее не знаю.

Надо сказать, что европейских коллег удивляло: человек, родившийся не в Америке, говорящий с акцентом, в составе американской дипломатической команды. Моих коллег как раз это не удивляло никак. Мне повезло, мое первое назначение было в Россию.

Иван Толстой: Это случайность или были использованы данные вашей биографии, что вам это будет легче или что вы будете более компетентным человеком на этом месте?

Илья Левин: Я не знаю, но я предполагаю, что в первую очередь, конечно, сыграл роль язык. Язык — великое дело. А так думаю, что, видимо, считали, что иностранный язык на месте, опыт работы у меня был в USIA – это было ведомство, которое снабжало дипломатическими кадрами все отделы печати и культуры. Скажем так, допустим, Министерство обороны - оттуда выходит военный атташе и так далее. Потом уже нас слили с Государственным департаментом, но это уже совсем другая история. В Москве некоторые думали, что неслучайно прислали в Москву на должность заместителя атташе по культуре человека, родившегося в России. Один известный актер России говорил, что, видимо, есть изменения в американской культурной политике по отношению к России.

Я помню, была одна занятная встреча в Иркутске, я приехал в Иркутский университет, там была программа, я занимался как раз в числе прочего межуниверситетскими связями, сфера моей деятельности была академические обмены.

Я приехал на эту конференцию, там среди участников конференции был такой господин из Москвы, бывший чиновник Министерства образования, очень представительный господин, издали похож очень на американского человека: серые фланелевые брюки, блейзер, седина благородная, гладкая кожа, молчаливый. Потом выпили, на озере Байкал еще выпили, и он меня стал спрашивать, как я попал на американскую дипломатическую службу, будучи выходцем из России. Я ему сказал: попал и попал, порядок такой есть, правила, процесс. Если есть нужные данные, квалификация, образование, все, что положено, - тогда и берут.

«А то, что из России, никак не повлияло?». - «Нет, не повлияло, насколько я знаю. Язык знаешь - это хорошо, а то, что из России, - нет. Бездушная американская бюрократия. Мало ли, где ты родился, ты же американский гражданин».

Еще выпили. И вот он мне говорит: «То, что из России, никак не повлияло?». - «Нет, не повлияло». - «Бюрократия?». «Да, бездушная бюрократия». - «А фамилия у вас какая?». - «Вы же знаете мою фамилию — Левин, Илья Левин».

Посмотрел, я этот взгляд до сих пор помню: «А если бы у вас была фамилия Иванов или Петров, так же легко вас взяли бы?». Я тогда понял, что я правильное решение принял в свое время уехать из Советского Союза. Видимо, он был уверен, что у евреев какие-то свои особые каналы.

Иван Толстой: Везде схвачено.

Илья Левин в Афганистане

Илья Левин: Везде схвачено, в том числе и в американской дипломатической службе. После Москвы я работал в самых разных местах, практически по всему миру. Работал в Восточной Африке, у меня там было два назначения, работал в Ашхабаде, в Прибалтике, в Вильнюсе, в Ираке тоже был, мое последнее назначение было в Афганистане. После окончания моего тура там я вышел в отставку, потому что такой порядок у нас, кадровые дипломаты должны выходить в отставку в 65 лет. Так что так оно и получилось.

Возвращаясь к научной работе, конечно, когда я был в Советском Союзе, я видел рукописи Хармса. Для меня был один из самых счастливых моментов в моей жизни, когда я пришел в Публичную библиотеку, сейчас это Национальная библиотека, если я не ошибаюсь, в Петербурге.

Иван Толстой: Российская Национальная библиотека, РНБ.

Илья Левин: Мне вынесли архив Хармса, его рукописи, я держал в руках его записные книжки. Практически все к этому времени уже было опубликовано, но большую часть этих текстов я знал только в копиях и хороших, точных копиях, с примечаниями, можно на них положиться. Но это я держал в своих руках — это было великое дело, редко с чем может сравниться. Это было очень хорошо. Игоря Владимировича уже не было.

Иван Толстой: Илья, какие новые впечатления вы получили в России, которые удивили вас? Не те, на озере Байкал, все прежние, все те же, а именно новые? Показалось ли вам, что в России вы открыли для себя то, что раньше не предполагали?

Илья Левин: Знаете, самой большой для меня неожиданностью, пожалуй, была атмосфера Москвы, когда я попал туда в 1998 году. Я ведь и до этого приезжал, когда стало возможно приезжать в Россию после перестройки. Я приезжал в Россию три раза, я приезжал, когда мама моя была в Ленинграде в 1990 году, два раза я приезжал на раскопки. Техасский университет копал Херсонес, сакральное место. Не знаю, бывал ли Путин лично в сакральном месте, а я это место знаю очень хорошо. Я бывал и в Питере, и в Москве. Вы знаете, это был все еще советский город. Не знаю, как вам объяснить, это был советский город, уже с американской рекламой, но все еще был советский город. И когда я приехал в 1998 году, опять же это трудно описать, наверное, люди, которые были там, они тоже почувствовали — изменилась атмосфера, изменился язык, как сейчас говорят в России, дискурс. Причем, язык средств массовой информации, газет, язык рекламы, язык интерьера. Появилось ощущение какой-то гордости что ли за свой город и за свою страну.

В мое время, когда я уезжал, мне казалось, что все, кто может, они стараются уехать, состояться, реализоваться за границей, на Западе. А тут я стал встречаться с людьми, которые раньше, может быть, и уехали бы, а сейчас не хотят уезжать, у них ощущение, что здесь они могут реализоваться. Москва не должна радикально меняться, то есть, она изменится, конечно, меняется, но это будет западная столица не хуже прочих западных столиц, но со своим московским лицом, обликом и так далее. Появилось ощущение какой-то сопричастности к своей стране. Ощущение, которое есть у американцев, настолько естественное, что они о нем даже не думают, это их страна, от них все зависит.

Когда я там жил, было ощущение, что ты здесь, а твое правительство там, от правительства ничего хорошего ждать не приходится. Примерно как от злой собаки, не надо ее дразнить, лучше обходить, не цапнула за ногу — уже хорошо. А тут нет, как-то появилось ощущение, мне казалось, у людей сопричастности к тому, что делается в стране, к тому, что будет делаться, что это их страна. Вы понимаете, о чем я говорю?

Иван Толстой: Конечно.

Илья Левин: Вот это было невероятно интересно, этого не было раньше, а все остальное уже подробности.

Иван Толстой: Что такое работа культурного атташе или заместителя культурного атташе в американском посольстве в той или иной стране? Что входило в ваши обязанности?

Илья Левин: В Москве занимался научными обменами. Реально, конечно, приходилось делать куда больше, но это была именно моя обязанность, мой огород, моя делянка. Мы отправляли в Соединенные Штаты по разным нашим программам российских граждан, привозили в Россию американцев, связывали университеты друг с другом, интересные совместные программы — вот этим я занимался. Очень много ездил по стране. У меня было много работы, так как я занимался университетами, я мог ездить куда угодно в любое время, потому что всюду есть университеты. Я участвовал в организации, для нас это очень важно, ассоциаций бывших участников наших программ. Целью всех этих программ было вот что: во-первых, помочь людям завязать какие-то профессиональные контакты в своей сфере. Деньги, которые уходили на эти программы, это то, что я называл «посевы». Дают возможность российскому ученому приехать по программе в американский университет, а дальше оно само пойдет.

Иван Толстой: Программа «путем зерна».

Илья Левин: Именно так. Начинаются какие-то связи, контакты. Я помню, одним из участников программы, не состоявшейся тогда, был Михаил Леонович Гаспаров. У меня была заявка, документ. Он должен был ехать сюда, естественно, утвердили, одобрили, но у него что-то сорвалось. Я помню обсуждение его кандидатуры. Некоторые были против, потому что Гаспаров известнейший ученый, ему это уже не надо, лучше помочь тому, который только начинает, и в этом была, конечно, своя логика. С другой стороны, я так сказал, что нужно помочь тем, кто начинает, конечно же, но в случае Гаспарова, если он приедет в американский университет по этой программе, будет очень много пользы. Поэтому нельзя упустить возможность как-то в этом поучаствовать, конечно, это нужно было сделать, мы это сделали. Так это было в России. В других странах по-разному, есть своя местная специфика.

Иван Толстой: В Танзании, в Афганистане.

Илья Левин: Да, совершенно верно. Потом вторая цель всего этого — дать людям возможность посмотреть на Америку, это невероятно важно. У всех есть об Америке свое представление.

Иван Толстой: Особенно у тех, кто никогда не бывал здесь.

Илья Левин: Эти представления, естественно, основаны на информации, полученной из вторых, третьих, двадцать третьих рук — это стереотипы. Стереотипы эти на самом деле всегда неправильные, и тогда, когда они позитивные, и тогда, когда они негативные, большой пользы ни от тех, ни от других нет. Когда человек приезжает в Америку, выясняется, что эти стереотипы имели мало отношения к реальности, впечатление от Америки у человека складывается на основании его жизни, людей, с которыми он встречается, города, где он проводит время, две недели, три недели, год, еды, которую он ест, других приключений. Во всяком случае, как бы то ни было, Америка уже не стереотип - это часть его биографии. Это то, что мы хотели, это невероятно важно. Кстати, личное знакомство с разными странами, с разными культурами — это то, что мне дала дипломатическая служба, это очень трудно переоценить. Потому что одно дело стереотипы, а другое дело — это реальная жизнь.

Иван Толстой: Вы по существу у меня сняли с языка вопрос, который я вам хотел задать, приближаясь к концу нашего разговора, о том, чему вас научила сама Америка, какие-то уроки, которые вы извлекли из уже давней американской жизни.

Илья Левин: Необходимость делать личный выбор. Когда я приехал в Техас, то я помню, каким я сперва был несчастным из-за того, что были книги. Я понял, что все эти книги я не прочту никогда не только потому, что у меня не хватит денег их купить, но у меня не хватит времени, я никогда их не прочту все. Я никогда не буду всюду, где мне хотелось бы побывать. Мне нужно делать выбор. И нет человека, который мог бы мне сказать: вот этот выбор правильный. В Советском Союзе все было в этом смысле просто: тебе говорили, как нужно себя вести, как нужно жить и что нужно выбирать. Ты либо так и делал, либо ты выступал против этого выбора, у тебя был другой выбор, но так или иначе это было или — или. Тут нет, делаешь сам свой выбор, сам за него отвечаешь и нет никакого верховного авторитета, который тебе скажет: да, ты поступаешь правильно. Необходимость решать за себя самому — это, я думаю, было самое главное. Потом жить уже по своему выбору.

Иван Толстой: Ну, и после всякого разговора хорошего хочется выпить. Давайте с вами выпьем хотя бы теоретически. Что такое водка «Илья Левин»? Как вообще вы обратились к этому странному хобби — делать водку, причем хорошую, настоящую, прославленную?

Илья Левин: Иван, я не делаю, я ее настаиваю.

Иван Толстой: Я настаиваю, чтобы вы рассказали о ваших настойках.

Илья Левин: Настаиваю на разных, ваша сестра где-то написала, настаиваю на корнях. Это так как-то получилось. Дело в том, что у меня много друзей, я всегда любил принимать у себя гостей за столом, интересно было делать всякие настойки для гостей. Я, естественно, когда у меня были гости, любил порассуждать о настойках, о водке и так далее. Так как чаще всего собирались за столом с одними и теми же людьми, во всяком случае часто одни и те же люди присутствуют даже при меняющемся составе гостей, поэтому они, наверное, слышат то, что ты говоришь, не в первый раз, некоторым из моих друзей, я так предполагаю, может быть, надоело слушать в двадцатый раз рассуждения о том, чем «Столичная» водка отличается от «Московской», чем «Московская» отличается от шведского «Абсолюта», какие ингредиенты входят в шведскую перцовую настойку и какие ингредиенты входят в советскую перцовую настойку, которой сейчас, к сожалению, нет.

И они сказали: тебе над за это деньги брать. Я думал, что они просто вежливо сказали, чтобы я наконец заткнулся. Но я подумал, что я, пожалуй, им докажу, что можно за это дело брать деньги. Я решил устроить дегустацию водочную. В Вашингтоне это можно было сделать. Была такая смешная организация, нечто среднее между Дворцом пионеров и Народным университетом миллионов, где устраивались семинары на любые темы, от дегустации вин до как научиться что-то программировать на компьютере и так далее, какая-то ерунда, много чего, сейчас даже не припомню. Семинар обычно на один, на два, на три вечера. Там было много всяких дегустаций вин, коньяков, виски, но не было ничего про водку. Я им предложил водочную свою тему, их это заинтересовало.

Я провел такой семинар, с самого начала я сказал, что на этом семинаре речь пойдет о водке, ничего не будет культурологического, я не хотел говорить о водке с русской перспективы, никаких троек, Дед Морозов, водка — международный напиток, слава богу, есть она во всех странах. Там дегустировали чистую водку из разных стран, там дегустировали и настойки магазинные и некоторые мои собственные.

Так как чистая водка отличается друг от друга мало, но достаточно отличается, чтобы можно было эти отличия ощутить, для этого нужно пить внимательно. Это такое дзеновское упражнение, если хотите. Но это было очень интересно. Я помню, тогда у меня была мысль, я говорил, что водка — это по существу буддистский напиток. Почему буддистский? Потому что это, в общем, ничто. Потому что все остальные напитки, какие угодно, - виски, коньяки, то же самое можно сказать о винах - они все описываются нами в позитивных терминах: что там за цвет, что там за вкус, что там за запах и так далее, то есть, что там есть. Водка же описывается, хорошая водка, в негативных терминах. Если там что-то есть, то это уже плохо — это сивухой отдает, это горло дерет. Поэтому идеальная водка то, чего там нет — это ничто. В принципе ее как бы вообще нет.

Но с другой стороны все мы пьющие люди знаем, что не то, что ничего там нет, там что-то же есть. На семинаре цель моя была показать слушателям, что там есть при том, что там в принципе ничего не должно быть.

Иван Толстой: А какую вы показывали тогда на семинаре, на чем настоянную?

Илья Левин: Первая часть семинара главная была — это чистые водки, ни на чем не настоянные. Настойки были во второй части семинара. Я настаивал тогда - там была перцовая водка, настоянная на перце "халапенья", с чесноком, укроп туда стал добавлять, там была цитрусовая водка, там у меня была водка, помню, настоянная на имбире и сушеных яблоках, разные водки. В том-то и фокус, что это напиток, где нет ничего, чистый спирт, дух, в этот дух мы вносим как бы материю, этой материей является то, на чем мы настаиваем. То есть мы сводим воедино дух и материю, дух и плоть, если хотите, небо и землю. В этом мне помогал Цветков.

Иван Толстой: Какую из настоек вы цените сами больше всего?

Илья Левин: Я их все очень люблю, но почему-то всем нравится больше хреновая водка, водка на корнях хрена. Она мне и самому очень нравится, потому что она для меня явилась большой неожиданностью. Все мы знакомы с хреном и знаем, что это острый корень, именно это мы от него и ждем, ни на что другое не рассчитываем. Но если его правильно настоять, то этот корень с жесткими качествами, слезы текут из глаз и прочее, он вдруг, не теряя всего этого, проявляет свои другие нежные свойства, дает какой-то овощной вкус.

Иван Толстой: И бархатный, я бы сказал.

Илья Левин: Бархатный, да. Этот бархатный вкус мы не ждем. Известна поговорка «хрен редьки не слаще», а тут эту сладость мы обнаруживаем. Если правильно настоять, то послевкусие именно такое сладковатое. То есть вкус водки, которую пьешь, всякой хорошей водки, надо сказать, он не статичен — он динамичен. Сперва чувствуешь одно, потом другое, потом третье, потом наконец послевкусие.

Иван Толстой: Вы даете житейские советы?

Илья Левин: Нет.

Иван Толстой: А жизненные?

Илья Левин: Мне бы кто-нибудь их дал, был бы благодарен.

Иван Толстой: А если к вам придет кто-то молодой и спросит: дядя Левин, как жить?

Илья Левин: Меня бы кто-нибудь научил. Не знаю. Переходите улицу на зеленый свет.

Иван Толстой: И на этом мы заканчиваем программу Учителя Илья Левина. Из Ленинграда – в Америку, из подпольных филологов в вашингтонские дипломаты.