Цена отречения

Анатолий Кузнецов за рулем. Лондон. 1970

Случай Анатолия Кузнецова

30 июля 1969 года писатель Анатолий Васильевич Кузнецов попросил политического убежища в Лондоне. За короткий срок он стал четвертой по счету известной фигурой (после Леонида Владимирова, Светланы Аллилуевой и Аркадия Белинкова), оставшейся на Западе. Кузнецов был не просто на хорошем советском счету, но приехал в Англию собирать материалы для книги о Ленине и Втором съезде РСДРП.

Несмотря на все признаки внешнего успеха, Анатолий Кузнецов летел в "творческую командировку" в состоянии глубокого невроза. За 25 лет литературного труда (с подростковых публикаций) ни одна его вещь в Советском Союзе не была напечатана в первозданном виде и редкая обошлась без скандала.

Прославили Кузнецова две книги. Первой была повесть "Продолжение легенды" (1957), выпущенная миллионным тиражом и обласканная в печати: "Кузнецов сумел "поэтично и правдиво рассказать о шоферах и бетонщиках, о трудностях, которые приходилось преодолевать молодым покорителям Сибири" (цитирую по публикации Владимира Батшева "Дело Анатолия Кузнецова", – журнал "Время и мы", 2000, №148. Будущий кузнецовский биограф с благодарностью воспользуется этой документальной подборкой).

Журналу "Юность", – рассказывал Кузнецов, – повесть очень понравилась. Но о публикации, сказали ему, не может быть и речи. Однако вскоре "Продолжение легенды" напечатали: "Я тут же ее прочитал, и от того, что я прочел, мои волосы встали дыбом. Повести теперь был придан идеологически-оптимистический тон, такой, что дальше и идти некуда. Я помню, как у меня на глазах появились слезы, вызванные гневом и крушением моих планов".

Повесть перевели на многие языки, вышла она и во Франции – под заголовком "Звезда в тумане". Кузнецова вызвали разбираться в иностранную комиссию Союза писателей и заставили написать жалобу на французского издателя:

"Я ясно отдавал себе отчет в том, что произошло, – рассказывал Кузнецов уже на Западе. – Переводчик, отец Шалей, просто счел ненужным переводить те оптимистические главы, которые были вставлены в повесть помимо меня. Он их кратко резюмировал, пояснив, что они более низкого качества, чем остальные. Он меня вполне точно понял… Искажение моей книги было совершено в России, а я был принужден заявить, что искажением явился перевод, сделанный аббатом Шалей. Мой протест появился в "Литературной газете" в России и в "Летр франсэз" во Франции, а также был воспроизведен в ряде газет".

Приблизительно в эти годы, то есть уже в начале 60-х, Кузнецов начал сотрудничать с КГБ

Оказавшись в Англии, Анатолий Васильевич сразу же принес свои публичные извинения оболганному переводчику.

Приблизительно в эти годы, то есть уже в начале 60-х, Кузнецов начал сотрудничать с КГБ, поначалу считая это невинной игрой.

Скоро он отдал в редакцию все той же "Юности" свою главную книгу – документальный роман "Бабий Яр". Связь со знаменитым стихотворением Евгения Евтушенко была здесь прямая, но из воспоминаний Кузнецова следует, что он чуть ли не стоял у истоков евтушенковского замысла.

"Решающим для "вышестоящих товарищей", – писал Кузнецов, – оказался ловкий аргумент редакции, что моя книга якобы опровергает известное стихотворение Евтушенко о Бабьем Яре, вызвавшее в свое время большой скандал и шум.

Обложка "Бабьего Яра". Москва,1967

Нет, конечно, я это великолепное стихотворение не опровергал. Более того, Евтушенко, с которым мы дружили и учились в одном институте, задумал свое стихотворение в день, когда мы вместе однажды пошли к Бабьему Яру. Мы стояли над крутым обрывом, я рассказывал, откуда и как гнали людей, как потом ручей вымывал кости, как шла борьба за памятник, которого так и нет.

"Над Бабьим Яром памятника нет…" – задумчиво сказал Евтушенко, и потом я узнал эту первую строчку в его стихотворении. Я не противопоставлял ему свою книгу, просто размер романа позволял рассказать о Бабьем Яре куда больше и во всех его аспектах.

В некоторых зарубежных изданиях к моему роману вместо предисловия ставили стихотворение Евтушенко, что лучше всего говорит само за себя".

Отправляясь в Англию, Кузнецов увозил с собой в карманах плаща пленки с полным текстом книги

Цензурные искажения в "Продолжении легенды" не идут ни в какое сравнение с тем редакторским мародерством, которому подверглась рукопись "Бабьего Яра". Впрочем, история эта рассказывалась в последние годы часто, и читатель сам легко найдет ее детали. Главное, что, отправляясь в Англию, Кузнецов увозил с собой в карманах плаща пленки с полным текстом книги.

Вез он и продуманное отречение от всей своей прожитой жизни, а совесть у него была нечиста.

24 июля 1969 года аэрофлотовским рейсом Кузнецов прилетел в Лондон. Владимир Батшев напомнил любопытную деталь: вместе с Кузнецовым тем же рейсом прибыл и Джеральд Брук, которого "поджидала армия английских журналистов и фоторепортеров".

Учитель русского языка британец Джеральд Брук был арестован в 1965 году в Москве при передаче советскому гражданину эмигрантских (в основном посевовских) изданий. Он просидел четыре года в мордовском лагере, и летом 1969 года его обменяли на советских шпионов супругов Крогер.

Выходя из самолета, Брук пошутил: "Эта не меня, Анатолий, встречают, а вас!" Кузнецов и впрямь воспринимался добропорядочным советским литератором. Слова эти оказались пророческими: одним и тем же рейсом – Брук обретал свободу, а Кузнецов – выбирал.

Как именно происходил этот выбор, рассказывает "первый" из невозвращенцев Леонид Владимирович Владимиров (Финкельштейн). Я записал интервью с ним в Лондоне в 2001 году.

Леонид Владимиров: Жена говорит: "Тебя вызванивает Дэвид Флойд. Первый раз позвонил полчаса назад, второй раз через 15 минут, что-то уж очень странно".

Дэвид Флойд — это зав советским отделом газеты "Дейли Телеграф". Я ему звоню моментально: "Что такое, Дэвид?"

"Ой, ты приехал, слава богу. Понимаешь, какое дело, ко мне сейчас должен приехать русский человек, который назвался писателем. Он мне позвонил по телефону, он явно советский, – сказал Флойд, который великолепно владел русским языком. – По выговору я сразу понял, что он советский. Он сказал, что его фамилия Кузнецов".

Я говорю: "Ха-ха, Иванов он не сказал?"

Он говорит: "Нет, он сказал, что он Анатолий Кузнецов, автор "Бабьего Яра".

Я говорю: "Слушайте, Дэвид, перестаньте — это какой-то провокатор. Что дальше случилось?"

Он говорит: "Он меня спросил, как меня повидать. Я сказал – приезжайте. "А как я к вам приеду? Я ни одного английского слова не знаю". Давайте латинскими буквами адрес запишем, и вы отдадите его таксисту. А деньги? "Денег у меня навалом". Как потом выяснилось, у него было 80 фунтов. "Теперь он с минуты на минуту приедет". И тут он затревожился: "Не может же быть, что они меня убивать приехали?"

Я говорю: "Нет, вы в списке есть, но далеко внизу, так что убивать вас не будут. Пускай, когда приедет, позвонит".

Через полчаса раздается звонок, Дэвид звонит и говорит: "Леня, тот самый".

"А как вы это выяснили?"

"Уж не беспокойся, выяснил. Приедешь?"

"Конечно!"

Я хватаю такси и несусь в Хайгейт, к нему. Знакомимся. Толя оказался невысоким человеком в выпуклых сильных очках, человеком без улыбок. Начали разговаривать, я через минуту понял, с кем я разговариваю.

Иван Толстой: Вы никогда его не видели в Москве?

Леонид Владимиров: Нет. Я написал в "Посеве", превознес его "Артиста миманса". Конечно, с оговорками это приходилось делать, по принципу Бебеля: если тебя хвалит враг, посмотри, не сделал ли ты чего неправильно. Все равно, я просто захлебывался от удовольствия. Вот об этой рецензии он не знал, потому ее прочел с интересом.

Он слушает и говорит: "Слушайте, а что у вас голос какой-то знакомый? Вы где работаете?"

Я говорю: "Я работаю на Радио Свобода".

"А!"

Так что он наш слушатель был.

Тут началась вакханалия Кузнецова, я иначе не могу это назвать. Потому что на следующий день газета "Дейли Телеграф" опубликовала передовую статью, которая называлась Welcome to Kuznetsov. А на следующий день на первой полосе появилась большая фотография Толи, сделанная в моем присутствии в Грин-парке профессионалом, который его мучил час, но фотография действительно то, что надо.

Тут началась вакханалия Кузнецова

Это была сенсация, писали все газеты. А русские, естественно, скрежетали зубами, была парочка таких саркастических замечаний.

Вы историю его, наверное, знаете. Он приехал сюда вместе с Георгием Анджапаридзе, который потом был директором Гослитиздата, а тогда просто кагэбэшником, прихвостнем. Литературный человек, окончил МГУ по английскому факультету, специалист был по английской литературе, занимался тем, что помимо охраны Кузнецова выполнял мелкие поручения – увидеться с Аланом Силлитоу. Какой-то южноафриканский писатель приехал, он ему деньги передал. Такие обычные мелкие дела.

Толя знал, что он уйдет, Толя ушел артистически. Толя вообще артист, Толю Господь Бог наградил невероятным числом талантов. Помимо писательского, он великолепный танцор, профессиональный, он танцевал в Киевской опере в труппе, отсюда "Артист миманса". Все думали, что это про Москву, а это опыт киевский был. Он замечательный художник, весь его дом был завешан его картинами, он писал маслом. У него были руки феноменальные, он мне сделал полки в квартире. Он обожал что-то делать руками.

Когда мы поговорили с Флойдом и с ним, Кузнецов сказал: "Теперь поедем к нам в гостиницу".

Мы вскочили на ноги: "Да вы что! Да у вас же..."

Он говорит: "Ничего-ничего, я приехал с таким-то человеком, он за мной смотрит".

"Да вы что, вы же погибнете".

Он сейчас сидит в стриптизе в Сохо и не уйдет оттуда, пока не кончится представление

"Не беспокойтесь, он туда не придет. Он сейчас сидит в стриптизе в Сохо и не уйдет оттуда, пока не кончится представление".

Что оказалось? Он этому Анджапаридзе сказал как-то мимоходом: "Знаешь, все никак до стриптиза не дойду. Мне в Москве сказали, что такой-то стриптиз совершенно замечательный". А он, когда проходил, увидел стриптиз, ему все равно какой, и этот адрес записал. Этот сказал: "Теперь я пойду", и пошел в этот стриптиз. Толя писатель же, психолог, знал, что он не вернется.

Все равно было ужасно. Мы сели на машину Флойда, поехали в гостиницу. Она по-прежнему есть, достаточно скромная гостиница в Кенсингтоне. Мы сидели в машине. Мы говорим: "Зачем тебе в гостиницу?"

Он говорит: "У меня там машинка осталась".

Я говорю: "Значит так, завтра я тебе привезу пишущую машинку с русским шрифтом. Хорошо?"

Он говорит: "Нет, у меня еще там куртка осталась, а в куртке зашиты микрокопии".

Тут уж ничего не поделаешь.

Обложка "Бабьего Яра". Франкфурт, Посев, 1970.

Минут двадцать его не было, мы сидели так, что мы видели на расстоянии выход, и нам очень было кисло. Когда мы увидели, что появился Толя, мы оба такой испустили вздох. Оказалось, что (вы, наверное, слышали об этом) он переснял на микропленку весь текст "Бабьего Яра", приспособил для этого фотоувеличитель, только к фотоувеличителю приставлял фотоаппарат. Он вообще ручной человек, все мог. Переснял, между прочим, переснял блестяще. Мы потом сидели и проектировали это на стену с ним, и это было великолепно. Обычные фотопленки он зашивал в подкладку, такая у него массивная куртка. Рисковал, но ехал уже с намерением.

Так закончился этот день".

29 июля ушло на подачу британским властям необходимых бумаг, а 30-го Кузнецов выступил с официальным заявлением о невозвращении. В последующие дни он много раз печатал в газетах статьи и интервью, варьируя один и тот же набор исповедальных объяснений:

Анатолий Кузнецов на страницах газеты "Гардиан", 1971

"Я больше не могу там жить. Это оказалось сильнее меня. Именно больше не могу. Если мне сейчас снова оказаться в СССР, я там сойду с ума.

Не будь я писатель, может, выдержал бы. Но как писатель – не могу. Писать – это единственное занятие на свете, которое серьезно мне нравится. Когда я пишу, у меня иллюзия, будто в моей жизни даже есть какой-то смысл. Не писать – это для меня примерно то же, что для рыбы не плавать. (…)

Последние 10 лет я живу в непрерывном, безысходном, беспросветном противоречии. Опустились руки. Последний роман "Огонь" я писал с душой окаменевшей, без веры, без надежды. Я уже уверенно наперед знал, что даже если его и напечатают, то все человечное беспощадно вырежут, в лучшем случае будет опубликована еще одна "идейная" мерзость (так и вышло, между прочим).

Я дошел до точки, когда больше писать не могу, спать не могу, дышать не могу…

В литературе ценно то, что ново, что несет в себе художественное открытие. Писатель – прежде всего художник, пытающийся проникнуть в нечто неизведанное.

Я дошел до точки, когда больше писать не могу, спать не могу, дышать не могу…

Он должен быть честным, объективным и творить свободно. Это все – аксиомы.

Так вот именно эти вещи писателю в СССР запрещены.

Свобода творчества в СССР сведена к "свободе" славить советскую власть, партию и призывать к коммунизму. Теоретическое обоснование – шестидесятилетней давности статья Ленина "Партийная организация и партийная литература", в соответствии с которой писатель – это партийный пропагандист. Он должен получать от партии лозунги, указания – и пропагандировать их.

Таким образом, писатель в СССР поставлен перед выбором:

а) Подчиниться этому идиотизму. Спрятать мысли и совесть в карман. Если правит Сталин, – славить Сталина. Велят сажать кукурузу, – пиши о кукурузе. Разоблачают Сталина, – разоблачай. Перестали разоблачать, – перестань. (…)

б) Писать по-настоящему, как велят талант и совесть.

Тогда сто против одного, что это не будет опубликовано. Это будет погребено. Может послужить причиной физической гибели. (…)

в) Попытаться творить "сколько возможно" честно. На неопасные темы. Иносказательно. Находить щели в цензуре. Пускать свои произведения по рукам в рукописях (но не антисоветские, иначе арестуют!). Делать хоть что-нибудь! Этакий полувыход.

Я был среди тех, кто выбрал этот третий путь. Но мне не повезло. Цензура меня ставила на колени всегда. Отчаянное желание спасти хоть что-нибудь в своем творении, чтобы оно дошло до людей, привело лишь к тому, что все мои опубликованные произведения – это и не литература, и не подлость, а черт знает что. Какой-то немыслимый плод сделки цензуры с авторской совестью.

(…) О, сколько ямок я ископал, зарывая стеклянные банки с "опасными" и "сомнительными" рукописями. Я не мог их держать в столе, потому что в любое мое отсутствие квартира могла быть вскрыта и обыскана, а рукописи конфискованы, как это случилось с Солженицыным и многими другими.

О, сколько ямок я ископал, зарывая стеклянные банки с "опасными" и "сомнительными" рукописями

Мой письменный стол был вообще без ящиков. Ящиками и надежным сейфом служила мне русская земля.

Моей подлинной манией стало увидеть мои книги опубликованными в том виде, в каком я их написал. Увидеть – и после этого хоть и убейте меня. Да, да, в этом отношении я стал болен, я маньяк.

(…) Мальчиком я видел, как горели в России книги в 1937 году, при Сталине. Видел, как горели книги в 1942 году, в оккупированном Киеве, при Гитлере. Богу было угодно, чтобы при жизни мне довелось знать, как горят мои собственные книги. Потому что после того, как я сейчас ушел из СССР, конечно, мои книги там будут уничтожены.

Там постоянно уничтожают какие-нибудь книги, почему бы моим составить исключение? А я молюсь, чтобы мои издания были уничтожены все до последнего. Раз это не то, что я действительно писал и хотел донести до людей, значит, это ведь не мои книги! Я сам отказываюсь от них.

(…) Публично и навсегда отказываюсь от всего, что под фамилией "Кузнецов" было опубликовано в СССР или вышло в переводах с советских изданий в других странах мира.

Ответственно заявляю, что Кузнецов – нечестный, конформистский, трусливый автор. Отказываюсь от этой фамилии.

Все опубликованные после сего дня произведения буду подписывать именем А. Анатоль. Только их прошу считать моими

Я хочу быть, наконец, честным человеком и честным писателем. Все опубликованные после сего дня произведения буду подписывать именем А. Анатоль. Только их прошу считать моими".

10 августа газета "Санди Таймс" опубликовала статью Анатоля "Русский писатель и КГБ", где он рассказал, как перед его первой поездкой за границу с группой писателей (в Париж, в 1961 году) сотрудники КГБ угрозами заставили его наблюдать за другими литераторами. Главным "оком" КГБ в этой группе был один московский редактор.

"Но я заметил, – пишет Кузнецов, – что некоторые другие писатели тоже явно были заняты слежкой, особенно Сытин (по-видимому, Виктор Александрович. – Ив. Т.), который теперь занимает одно из ключевых мест в советском кинематографическом мире. Из пятнадцати членов делегации один принадлежал к Интуристу, один был "ответственным товарищем" и по меньшей мере пять других были "добровольными сотрудниками".

Говоря о своем сотрудничестве с КГБ, Кузнецов выражает надежду, что и Евтушенко "расскажет, в каких условиях ему позволили путешествовать по всему свету и какие отчеты ему на этот счет пришлось писать".

Вскоре агенты КГБ снова дали знать о себе Кузнецову, расспрашивали о том, чем заняты Евтушенко, Василий Аксенов, Анатолий Гладилин. Кузнецов, по его словам, дал о них лишь благоприятные отзывы.

Кузнецовское отречение от имени на английском языке с пояснениями по-русски, 1969. Частное собрание.

​Но ему возразили: Евтушенко допускает ошибки, и Кузнецов недостаточно внимательно за ним наблюдает. Следует вызвать Евтушенко на откровенные высказывания, а затем сообщить об этом КГБ. С Кузнецовым стали говорить более резко и прибегать к угрозам. После этого Кузнецов, как он утверждает, вышел из себя, и кагебисты вдруг без возражений удалились.

Он надеялся, что его оставят в покое, но потом понял, что его просто перевели из "первой" во "вторую категорию".

И дальше Анатолий Васильевич признался: ради поездки в Лондон он написал не просто донос, но пошел на прямую клевету: он сообщил КГБ, что в писательской среде замышляется антисоветский заговор. Задуман подпольный журнал под названием "Полярная звезда" или "Искра", к согласию о названии еще не пришли. Среди участников журнала – Евтушенко, Аксенов, Гладилин, артисты Ефремов, Табаков, Аркадий Райкин и другие. В настоящее время, информировал Кузнецов, они заняты сбором денег и рукописей. В первом номере будет напечатан меморандум академика Сахарова.

От первой до последней буквы это была ложь

От первой до последней буквы это была ложь.

Кузнецов был переведен в первую категорию и выпущен в Англию – ленинский юбилей был не за горами.

Под впечатлением кузнецовских выступлений 6 августа в редакцию газеты "Таймс" обратился писатель Грэм Грин:

"С момента бегства Кузнецова для меня, как и для многих английских писателей, чьи книги, как и мои, регулярно печатаются в СССР, настал наконец момент перелома… Нам оказывали предпочтение (подкуп, как могли бы выразиться наши враги), потому, что, не в пример советским писателям, наши книги печатались без изменений. Нами пользовались, дабы создать впечатление культурной свободы, неправда, мол, что печатают только Диккенса, вот появляются книги Сноу, Голсуорси, Мердок и даже римско-католического Грина.

Я призываю всех своих собратьев-писателей не разрешать печатать ни одной нашей книги в СССР, пока творения Солженицына будут под запретом, а Даниэль и Синявский будут оставаться в концлагере".

На следующий день в "Гардиан" Дж. Б. Пристли заявил, что он полностью разделяет точку зрения Грина: "Но, согласно моему опыту, русские никогда не спрашивают у авторов разрешения… Если бы русские обратились ко мне за разрешением, я бы им отказал".

Анатолий Кузнецов в лондонском супермаркете, 1969.

Не все, однако, складывалось так гладко, и стратегия Анатолия Кузнецова, сделавшего ставку на исповедальность и саморазоблачение, была прочитана в Советском Союзе неприятным для него образом. Важнейшим здесь было открытое письмо Андрея Амальрика, автора только что вышедшего на Западе историософско-политического памфлета "Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?". Амальрик отказывал Кузнецову именно в моральной правоте.

"Уважаемый Анатолий Васильевич,

(…) если Вы как писатель не могли работать здесь или публиковать свои книги в том виде, как Вы их написали, то не только Вашим правом, но в каком-то смысле и Вашим писательским долгом было уехать отсюда. И если Вы не могли просто взять и уехать, как это может сделать любой человек на Западе, то заслуживает только уважения та настойчивость и та хитрость, какие Вы проявили для этого. В том, что Вы воспользовались методом Ваших преследователей и обвели их таким образом вокруг пальца, я думаю, нет ничего предосудительного, а то, что Вы Вашим невозвращением и откровенной статьей превратили зловещий донос в безобидное юмористическое произведение, может нанести вред только существующей в нашей стране магии доносов. Однако во всем, что Вы пишете и говорите, оказавшись за границей, во всяком случае, в том, что я слышал, есть две вещи, которые кажутся мне неправильными и на которые поэтому я хочу Вам со всей откровенностью возразить.

Вы все время говорите о свободе, но о свободе внешней, свободе вокруг нас, и ничего не говорите о свободе внутренней, то есть свободе, при которой власть многое может сделать с человеком, но не в силах лишить его моральных ценностей. Но, видимо, такая свобода и связанная с ней ответственность есть обязательная предпосылка свободы внешней. Быть может, в некоторых странах свобода выражения своих мыслей достается человеку так же легко, как воздух, которым он дышит. Но там, где этого нет, такая свобода, я думаю, может быть только результатом упорного отстаивания своей внутренней свободы.

Вы все время говорите о свободе, но о свободе внешней, свободе вокруг нас, и ничего не говорите о свободе внутренней

Вы пишете, как КГБ преследовал и шантажировал русского писателя. Конечно, то, что делал КГБ, может вызвать только осуждение. Но непонятно, что же делал русский писатель, чтобы противостоять этому. Противоборствовать КГБ страшно, но что, собственно, угрожало русскому писателю, если бы он перед первой заграничной поездкой отказался от сотрудничества с КГБ. Писатель не поехал бы за границу, чего ему, вероятно, очень хотелось, но остался бы честным человеком. Отказавшись вообще от подобного сотрудничества, он утратил бы какую-то – пусть весьма значительную – долю свободы внешней, но достиг бы большей внутренней свободы. Вы все время пишете: меня вызвали, мне велели, цензура всегда ставила меня на колени... и т.д. Мне кажется, что если Вы постоянно шли на уступки и делали то, что в душе осуждали, то Вы и не заслуживали лучшего отношения со стороны КГБ или цензуры.

Я думаю, что вправе сделать Вам этот упрек. Я всегда старался не делать того, что я осудил бы в душе. Я не только не вступил в партию, как Вы, но также и в комсомол и даже в пионеры, хотя меня, маленького мальчика, настойчиво побуждали сделать это. Я предпочел быть исключенным из университета и расстаться с надеждой стать историком, но не исправлять ничего в работе, которую я сам считал правильной. Я предпочел вообще не носить свои стихи и пьесы в советские издательства, чем уродовать их в надежде, что меня напечатают.

Вы шли на непрерывные компромиссы и просто бесчестные поступки

(…) мне могут возразить, что хотя Вы и шли на непрерывные компромиссы и просто бесчестные поступки, но тем самым Вы добились – пусть в искаженном виде – публикации Ваших книг, получили признание как писатель в своей стране и тем самым внесли вклад в ее культуру, тогда как мои пьесы, хороши они или плохи, стали только моим достоянием или достоянием узкой кучки людей, что ни в глазах режима, ни в глазах общества и не являюсь писателем и что поэтому, что бы я ни говорил и ни писал, это никому не покажется столь уж важным и моя "литературная честность" окажется для меня в конце концов столь же никчемной, как девственность для сорокалетней женщины. (…). Наконец, следует ли вообще в чем-то упрекать человека, который так решительно заявил, что порывает со своим прошлым, и не побоялся рассказать о том, что многие уносят с собой в могилу, тем самым хоть отчасти показал, как действует постыдный механизм насилия в нашей стране.

И, тем не менее, я этот упрек Вам делаю. И не потому, что хочу осудить Вас лично, а потому, что хочу осудить философию бессилия и самооправдания, которая проходит через все, что Вы сказали или написали на Западе. "Мне не было дано иного выбора!" – как бы говорите Вы, и это звучит оправданием не только для Вас, но и для всей советской творческой интеллигенции, во всяком случае для той "либеральной" ее части, к какой Вы сами принадлежали. Вы осуждаете – прямо или косвенно – некоторых ее представителей, но поскольку Вы не произносите ни одного слова осуждения в свой адрес, во всем обвиняя только власть, то непонятно, почему же к остальным можно предъявлять какие-то требования. Вы хотите сказать, что все вы – жертвы насилия, но, мне кажется, никакое насилие не может быть эффективным без тех, кто готов этому насилию подчиняться. Иногда мне кажется, что советская "творческая интеллигенция", то есть люди, привыкшие думать одно, говорить другое, а делать третье, в целом явление еще более неприятное, чем режим, который ее породил. Лицемерие и принятие вещей такими, какими они ей навязаны, настолько въелись в нее, что во всякой попытке поступить честно она усматривает или хитрую провокацию или безумие. Я встречал людей, а Вы, вероятно, еще больше, кто, тайно ненавидя эту власть, делает все, что ему прикажут, и даже сверх того и, делая это, ненавидит еще сильней. Однако еще сильней ненавидит тех, кто, по Вашему выражению из письма г-ну Миллеру, "шумно борется" с властью. Потому что рассерженная власть, ничего не разбирая, может наброситься не только на тех, кто "шумно борется", но и на тех, кто "тайно ненавидит".

Вы хотите сказать, что все вы – жертвы насилия, но, мне кажется, никакое насилие не может быть эффективным без тех, кто готов этому насилию подчиняться

Я не хочу сказать, что все, кто хочет большей свободы для себя и своей страны, должны выйти со знаменами на Красную площадь. Однако им следовало бы отказаться от обиходного цинизма, который одинаково обесценивает правду и ложь, поверить в какие-то моральные ценности, пусть даже смешные, и пытаться обрести внутреннюю свободу. Как это сделать - по-видимому, каждый должен решить сам. Не каждый может, да и не всегда это лучший способ, открыто выступить против тех условий, в которых мы живем. Но лучше вообще молчать, чем говорить неправду, лучше отказаться от публикации какой-то своей книги, чем выпустить прямо противоположное тому, что написал сначала, лучше отказаться от поездки за границу, чем стать ради этого осведомителем или "отчитаться" фиглярской поэмой, лучше отказаться от пресс-конференции, чем публично заявлять, что в нашей стране существует свобода творчества. Если отдельный человек или вся страна действительно хотят быть свободными, они должны как-то добиваться свободы, хотя бы путем несотрудничества с теми, кто их угнетает. Но иногда ради этого следует рисковать даже той свободой, какую имеешь, чего, как я понял, Вы так боялись.

Вам показался наивным заданный Вам кем-то на Западе вопрос: почему в СССР народ не заменит правительство, если оно якобы так плохо? Мне этот вопрос кажется совершенно разумным. Я бы ответил на него так: народ не заменит правительство не потому, что правительство хорошо, а потому, что плохи мы сами – мы пассивны, невежественны, боязливы, даем обмануть себя примитивными мифами и опутать бюрократическими путами, позволяем уничтожить наиболее активных наших граждан, в большинстве своем не понимаем своего положения, наша интеллигенция подкуплена, запугана и лишена моральных критериев, однако постепенно мы начинаем находить в себе силы – и это значит, что рано или поздно многое можно будет изменить.

Вольно или невольно Вы хотите создать впечатление, что всякая борьба бесполезна

Но Вы говорите не так. Вольно или невольно Вы хотите создать впечатление, что всякая борьба бесполезна и те, кто "шумно борется", все же в большей или меньшей степени тоже лицемерят, выступая "за советскую власть", лишь против отдельных или всех ее недостатков, как Синявский или Солженицын – и тем не менее Синявский сидит в тюрьме, а Солженицын "затравлен и измучен". Вы же, будучи вообще против этой власти и потому "подлинной оппозицией", – молчали и делали то, что Вам прикажут.

Я думаю, что все это неправда. Едва ли слово "советский" само по себе такая уж хорошая защита от режима. Быть может, режим видит самую большую опасность как раз в тех, кто говорит, что они "за советскую власть", но подразумевают под "советской властью" совсем не то, что хочется режиму. Не зная лично ни Синявского, ни Солженицына, насколько искренна их общественная позиция, я судить не могу. Но она, как мне кажется, во всех случаях заслуживает только уважения, равно как позиция Даниэля и многих других. Что касается их книг – а Солженицына я считаю наиболее значительным современным русским писателем – то я полагаю, что они не советские и не антисоветские, а просто литература, которая хочет быть свободной. И, судя только по его книгам, нельзя сказать, что Солженицын "затравлен и измучен" – он производит впечатление человека, способного противостоять травле, он уже однажды сохранил свою внутреннюю свободу в тюрьме и, видимо, сохранит, если его еще раз посадят. В этом все мы можем черпать силы.

(…) Я думаю, что Ваши жалобы никого не тронут, как никого не тронули бы мои жалобы или чьи угодно, поскольку у каждого хватит сил, чтобы перенести чужие несчастья. Я думаю, что чем спокойнее и объективнее мы будем освещать положение писателя в нашей стране и чем менее драматично указывать так называемой "прогрессивной западной общественности" на ее нечестность по отношению к нам, тем скорее мы сумеем разрушить ту фальшивую репутацию, которую сумел создать себе за границей существующий у нас режим.

Я говорю о нечестности, потому что нечестно, пользуясь полной свободой слова и иными свободами в своей стране или, добиваясь для себя больших свобод и большего влияния, в той или иной форме сотрудничать с режимом, который лишает этих свобод и всякого влияния своих граждан, искать тех или иных оправданий для этого режима, вступать с ним в какие-либо контакты и диалоги. Я думаю, мы не вправе осуждать этих людей за то, что их собственные проблемы волнуют их больше, чем все наши страдания, тем более мы не вправе требовать, чтобы они влезли в нашу шкуру и на себе испытали, каково нам приходится. Но нам не следует также жаловаться им, искать их сочувствия и обижаться, если не найдем его. Мы должны только говорить им и всем, кто будет нас слушать, правду о положении в нашей стране. Ибо в первую очередь в этом нуждается сама наша страна.

1 ноября 1969".

Кузнецов зажил в Лондоне. Работа на Радио Свобода была самым естественным местом для перебежчика-литератора, и Анатолий Васильевич приступил к еженедельным выступлениям в программе "Писатели у микрофона". За десять лет (1969–1979) в эфир вышло 233 его радиобеседы, – в 2011 году часть из них вошла в книгу, подготовленную его сыном Алексеем, сотрудником Московского бюро нашего радио, – Анатолий Кузнецов. На "Свободе" (Москва, Захаров).

Сборник радиовыступлений А.Кузнецова

Он постоянно переписывался с матерью, жившей в Киеве, отправляя ей почтовые открытки. Опубликованы и они (Алексей Кузнецов. Между Гринвичем и Куренёвкой. Письма Анатолия Кузнецова матери из эмиграции в Киев (Москва, Захаров, 2002).

Но все ждали от него большой книги, и хотя, по мнению сына Алексея, такой книгой стали его радиобеседы, все же масштаб этой поденщины не убеждает.

Лишь в сборнике "Новый колокол", задуманном Аркадием Белинковым и появившемся после его кончины, был напечатан фрагмент сюрреалистического романа "Тейч файв", который Кузнецов начал писать еще в СССР и, вероятно, переделывал на Западе.

Нежелание возвращаться в литературу он объяснял своим друзьям тем, что "отстал от мировой литературы", что все его произведения вторичны и перепевают чужое, а роман "Тейч файв" похож на Оруэлла. Он не хотел изобретать велосипеды.

Титульный лист неопубликованного романа "Тейч файв"

Владимир Батшев уверен, что Кузнецов готовился "к прыжку. Куда? Мне сегодня кажется, что в иное, в новое для себя литературное качество".

Боюсь, что это глубокое заблуждение. Стремление снять с души грех приводит художника к прямоговорению, мировоззренческому нудизму – самой скучной вещи на свете. А поденщина всегда девальвирует интеллектуальные построения и литературные чувства.

С правдой тоже надо уметь обращаться.