Исчезающая

Эдит Сёдергран (1892-1923)

Русское измерение Эдит Сёдергран

Эдит Сёдергран. Окно в сад / Пер. со шведского Натальи Озеровой. – М.: Арт Волхонка, 2016. – 288 с.

Оказывается, у Эдит Сёдергран (1892-1923), шведскоязычной финки, которую ее собратья по языку и культуре считают одним из своих самых значительных поэтов, была не просто долгая, но насыщенная и разнообразная история русских переводов и изданий. Больше полувека – с 1961 года. Именно тогда в журнале "Звезда" появились первые русские переводы из Сёдергран, сделанные Ниной Беляковой-Ширяевой. В 1980-м вышел первый ее сборник на русском языке – "Возвращение домой", в переводе Михаила Дудина (спустя 11 лет он был еще и переиздан). В 2001-м – второй, "Страна, которой нет", в переводе Наталии Толстой. Совсем недавно, в 2013-м – третий, "Запоздалое величие", в переводах Людмилы Брауде. То есть нынешняя книга – уже четвертая, а считая переиздание дудинского сборника – даже пятая. И это – не считая отдельных переводов Елены Сойни, Михаила Костоломова, Изабеллы Бочкаревой, Веры Булич…

Все это выглядит как на редкость счастливая поэтическая судьба. Однако…

Для скандинавской поэзии Сёдергран – автор очень важный. В ней, не понятой, даже осмеянной соотечественниками при жизни, после смерти открыли первого поэта финско-шведского модернизма (по крайней мере – одного из первых и уж точно – из самых важных). О ее влиянии на словесность Скандинавии написано множество монографий. У нас – почти совсем тишина.

Одна из первых рецензентов вышедшего в "Арт-Волхонке" сборника, Дарья Маркова, обозревая историю русского восприятия поэта, замечает: судьба у Сёдергран в нашем читательском сознании оказалась странной. "От публикации к публикации она словно бы исчезает, забывается, выпадает из контекста". И, значит, всякий раз читается как бы заново. Вот и теперь.

Да, в нашей стране у нее были и есть ценители, но их всегда было немного. Если есть смысл говорить об общекультурном читательском сознании (думаю, есть), то в России этим сознанием Сёдергран осталась нерасслышанной.

А ведь она – точная ровесница Марины Цветаевой, принадлежащая к одному поколению с нашими большими поэтами: Пастернаком, Мандельштамом, Ахматовой – еще и ходила в начале жизни по тем же улицам, что и они, говорила на одном с ними (с нами!) языке, читала – среди многого прочего – общие с ними книги, испытывала те же влияния. Она наша соотечественница. В буквальном смысле: Эдит Сёдергран родилась в Петербурге, на Выборгской стороне, училась в знаменитой петербургской немецкой гимназии Петришуле на Невском проспекте. Ее родители – богатые петербургские финны – были подданными Российской империи.

Эдит была человеком нескольких культур: пожалуй, одним из нечасто встречающихся примеров "европейца вообще", умеющего видеть и чувствовать поверх барьеров, гражданина если не мира, то, во всяком случае, большой Европы. Жила на нескольких языках – несколькими разными жизнями: каждому языку соответствовала своя жизнь, свой круг общения, свои направления внимания. (Кстати сказать, для Петербурга времен детства и юности Сёдергран это была совершенно типичная ситуация.) Домашним языком был шведский (по-фински говорили только с прислугой – но ведь говорили же), языком города – русский, по-немецки говорили в гимназии, где, кроме того, углубленно изучались английский и французский. Немецким языком Эдит владела лучше всего и писала на нем стихи. Писать она вообще начала сразу на нескольких языках: главным образом по-немецки, но и по-французски, и немного по-русски (единственное сохранившееся русское ее стихотворение читатель найдет в предисловии к "Окну в сад") – пока, в конце концов, не решила писать только по-шведски. На языке, которого, как и шведской литературы, собственно, никогда не изучала – в смысле формального образования, – только книги читала. Решила дорастить свою домашнюю и внутреннюю речь до общезначимого разговора о предельных смыслах – и сделала это.

Читала – разумеется, в подлиннике – Гёте, Шиллера, Мёрике, Гейне, в оригинале читала и французов. Хорошо знала современную ей русскую поэзию, любила Блока, Белого, Маяковского. "Величайшим поэтом России" считала Игоря Северянина, переводила его на шведский, опубликовала статью о нем в первом финском авангардистском литературном журнале "Ультра". Осенью 1916-го была на его поэзоконцерте. Подойти не отважилась. Позже Эдит пошлет ему с дарственной надписью свою книгу. На шведском, конечно, – без надежды, что поймет, просто, чтобы она у него была. А много, много позже исследователям бросятся в глаза "стилистические и тематические параллели" (так пишет Наталья Озерова, переводчица "Окна в сад" и автор предисловия к книге) между сборниками афоризмов, которые, с разницей в несколько лет, издали Северянин и Сёдергран. Она в 1919-м, он в 1925-м, уже после ее смерти. Здесь не могло быть речи о влиянии. Была общая, обоих сформировавшая культурная среда, общий тип видения мира, общие настроения и направления внимания. Кстати, афоризмы Сёдергран – "Пестрые заметки" – впервые изданы по-русски в книге, о которой мы говорим.

Начало было блистательным и многообещающим. Оно оставалось таким даже тогда, когда – очень рано, в 16 лет – у Эдит появились первые признаки наследственной болезни, которая ее убьет: туберкулеза. За год до этого, в 1907-м, от туберкулеза умер ее отец, но Сёдерграны все еще оставались богатыми. Настолько, что, заболев, Эдит смогла провести три года – с 1911-го по 1914-й – в швейцарском Давосе, в том самом санатории, о котором Томас Манн написал свою "Волшебную гору". Поначалу болезнь даже обернулась щедрым даром – открывала перед нею мир. По пути в Давос Эдит с матерью останавливались в Берлине, Мюнхене, Цюрихе. По дороге обратно – в Копенгагене и Стокгольме. В каждом городе ходили по музеям. А в санатории была роскошная многоязычная библиотека, спектакли, концерты, выставки, наконец, интеллигентные собеседники из разных стран Европы. Гимназию из-за болезни Сёдергран так и не окончила, зато в Давосе она много читала, стала осваивать итальянский язык, заниматься художественной фотографией, изучать (очень на нее повлиявшую) поэзию немецкого экспрессионизма…

Разве это не обещало огромную жизнь? Разве могло быть чем-то еще, кроме как подготовкой к такой жизни?

Все оказалось иначе.

Для Сёдергран есть только "я" и "мир", предельно малое и предельно крупное

Судьба уберегла Эдит от страшной русской истории. Когда в 1917 году случилось то, что случилось, Сёдерграны в одночасье оказались нищими – они потеряли всё. Между Россией и поселком Райвола (нынешнее Рощино), где жили Эдит с матерью, пролегла – защитившая их от русских политических событий – граница. Столичный пригород обернулся глухой финской провинцией. Всего 60 километров до бывшей столицы, но в родном Петрограде Эдит больше не бывала никогда. Она вообще больше уже почти нигде не бывала. Трагедия ее состоялась совсем в стороне от больших исторических событий (за исключением разве того, что во время гражданской войны Райвола несколько раз переходила из рук в руки). Казалось бы, в ХХ веке, да еще в двух часах езды от советской границы, такое почти невозможно. Ей – человеку мира – досталась другая трагедия: изоляции, нищеты, одиночества и ранней смерти.

Последние шесть лет своей жизни – именно столько ей еще оставалось – Эдит жила затворницей в Райволе и писала. Она выпустит еще три стихотворных сборника – по одному в год! – "Сентябрьская лира" (1918), "Алтарь роз" (1919), "Тень грядущего" (1920). Четвертого – подготовленного к изданию в 1922-м – уже не увидит.

Теперь у нас появилась возможность прочитать Сёдергран еще раз, опять заново. Вышедшее в "Арт-Волхонке" издание – самое полное из всех, состоявшихся до сих пор на русском языке. Сюда вошли полные тексты двух ее поэтических книг – первой, "Стихи" (1916), и последней, "Страна, которой нет" (1925), посмертной, а кроме того, тоже целиком – тот самый сборник афоризмов 1919 года, в котором позже найдут столько совпадений с мыслями ее любимого русского поэта: "Пестрые заметки". Знающим шведский повезло особенно: все переводы даны вместе с оригиналами (автору этих строк всегда казалось, что такое издание переводной поэзии – самое правильное).

Эти стихи можно читать в двух оптиках. С одной стороны – как вполне характерные тексты европейского модернизма, с узнаваемыми темами и интонациями, с горьким предгрозовым воздухом времени (и здесь – заслуга Натальи Озеровой, постаравшейся в переводах говорить русским языком, современным автору, "вписать стихи Эдит Сёдергран в традицию русской поэзии Серебряного века, с которым она связана исторически, тематически и духовно"). Иной раз действительно вздрогнешь от нежданного узнавания: почти цитата – из будущего, из того, что при Сёдергран еще не было сказано – "Мы, женщины – сырой земле сестрицы…" Как не вспомнить здесь почти-ровесника шведской поэтессы: "Есть женщины, сырой земле родные"! Да, Мандельштам сказал это позже. Но эти слова сделаны из того же воздуха.

А вот совсем Цветаева:

Ты искал цветок
И нашёл – плод.
Ты искал родник
И нашёл – море.
Ты искал женщину
И нашёл – душу.
Ты обманут.

(Совершенно ведь цветаевский ход мысли и чувства, формульность ее мышления, резкость ее движений. Даже лексика ее: "Ты искал женщину / и нашёл – душу." Кстати, в шведском оригинале этих узнаваемых, отсылающих нашу память к великой русской ровеснице Сёдергран – нет.)

Однако дело не только в языке и поэтике. Конечно, они диктовали Сёдергран характер обработки и выговаривания ее собственного, предшествующего всем культурным толкованиям опыта – а опыт-то был страшный, пограничный. Убывание тела. Жизнь в ясном видении стремительно приближающейся смерти.

Поэзия – способ справиться с невыносимым. По крайней мере, сделать его значимым – и источником собственной силы.

Увидела большую церковь, двери настежь
И каждый, кто оттуда выходил,
Был бледным, сильным и готовым к смерти.

(Господи, опять ведь Мандельштам – только уже не из поэзии, – из правды, почвы и судьбы: "Я к смерти готов".)

Увидела я женщину нарядную средь них,
бросала жребий, загадав о счастье,
улыбалась.
Я видела, оно ей не досталось.

Большой мир, полный внешними событиями, отступил, схлопнулся – и предельно прояснился внутренний. Проступили корни вещей, чистые линии судьбы. В наступившей тишине стали слышны тончайшие звуки. Стало видно далеко во все стороны (внутреннего) света.

Зрение поэта стало немного надчеловеческим.

Окрест всего начертан круг,
Его никто не переступит.

В этих стихах есть ясность видения – но нет отчаяния. Есть тоска по несбывшейся жизни и любви ("Эрос, ты самый грозный из богов: / я не бегу, я ничего не жду, / я будто зверь страдаю") – но нет отчаяния. Есть безнадежность, понимание того, что "будущего нет" – но нет отчаяния (как такое возможно?).

Как медленно изнашивает время суть вещей,
бесшумно бьёт каблук судьбы тяжёлый…

("…и меня срезает время, / как скосило твой каблук…" – не может не вспомнить русский читатель)

…Здесь лёгкой смерти ждать я буду,
что принесёт свободу для души моей.

Знание о близком конце сообщило поэту – по свидетельствам многих знавших Эдит, горячему, страстному человеку – особенную безмятежность. Простые ближайшие вещи приобрели значение архетипов, платоновых идей. Она, собственно, только о них и писала: поверх и помимо исторических обстоятельств.

Просто, как лето в горах:
Луга зацвели,
Старый двор улыбнулся,
И мутные капли ручья
Расскажут о счастье в руках.

Для Сёдергран есть только "я" и "мир", предельно малое и предельно крупное. Срединного слоя, злобы дня, примет времени (страшного времени!) здесь нет совсем. Райвольское вынужденное затворничество как будто освободило ее от истории, оставив наедине с другим временем – с экзистенциальным. И с вечностью.

Сам язык Сёдергран стал прозрачным, легким – простым, почти прямой речью, – чтобы слова были минимальным препятствием на пути к самим вещам – и дальше. "Возвращение домой", в поселок, где прошло ее детство, она поняла как первый шаг большого возвращения – туда, где "всё и сам Господь".

"Каждый раз, – писала Эдит в "Пестрых заметках", – когда чувство ущемленности охватывает тебя, ты должен превратить его в его противоположность – широту". Ей удалось именно это.

При всей своей изначальной сформированности модернизмом она действительно "выпала из контекста". Заговорила помимо всех контекстов.

Ольха склонилась над водой как прежде.
Скажи, зачем тебе чужие страны
И их дурные нравы?
Ты что-то обрела, узнала? Ничего.
Тебе ступать по этим тропам суждено,
Здесь твой волшебный круг, ольховые сережки
тебе откроют все земные тайны.
Хвали же Господа – ты здесь
во храме среди колонн деревьев и камней.
Хвали же Господа за то,
что спала пелена с твоих очей.
Здесь не нужны ни мудрость, ни ученость,
лишь вереск и сосна твои наставники отныне.

Так писала она – оставшись наедине с самым существенным – за полгода до смерти.

От телесного, предметного мира Сёдергран почти ничего не осталось. Почти ничего, державшего ее на земле. Ни дома (сгорел во время Второй мировой), ни даже могилы (кладбище тогда же было уничтожено в ходе военных действий). Еще раньше, по завещанию поэта, мать сожгла почти все ее архивные материалы. Некоторые рукописи Эдит сожгла еще при жизни.

Остался воздух Райволы, утратившей прежнее имя, осталось помнящее ее пространство. Осталась она сама как часть шведской – теперь уже и русской – речи, шведского – теперь и русского – восприятия мира, его ритмов, направлений внимания.

Может быть, это – самое правильное, самое точное.