Дмитрий Данилов. Двадцать городов: Попытка альтернативного краеведения. – [Казань]: Ил-music, 2016. – 272 с.
"Ну как не поехать в город, где электрички ходят, как трамваи? Как не полюбоваться островной электрификацией? И химическим комбинатом?.. Надо, в общем, ехать".
Это – о Новомосковске в Тульской области, куда ни один турист, кажется, по доброй воле не поедет. (Ну и зря, заметим мы в скобках. Там есть и на что смотреть, и над чем думать. Отдельный вопрос – что на такое не принято обращать внимания. Нет традиции культурно значимого внимания к таким городам и местам – именно традиции, которая выходила бы за пределы личных причуд и пристрастий – и вела бы взгляд, и воспитывала бы его.)
Вот Дмитрий Данилов и пишет как раз о том, на что обращать внимание не принято. Для чего нашей культурой не заготовлены формы восприятия. А если вдруг заготовлены, то уж точно задвинуты подальше на периферию и извлекаются оттуда нечасто. И Новомосковск с химическим комбинатом – далеко не самый неудобный из предметов его интереса.
Все, что создано не для любви, а для проклятий, отчаяния, тоски, уныния, удушья, отвращения
Данилов ведет репортажи с изнанки большой, рыхлой, усталой жизни нашего трудного самому себе отечества. Точнее сказать, вел; перед нами – голос из прошлого, пока еще недавнего, но удаляющегося все более: в сборник вошли тексты, которые автор писал для журнала "Русская жизнь", будучи его сотрудником в 2007-2009 годах. Журнал с тех пор канул в Лету, а издательство "Ил-music", столь же независимое, сколь и таинственное, гнездящееся неизвестно в каком городе (интернет-разыскания позволяют не очень уверенно предположить, что в Казани), собрало городские очерки Данилова в небольшую, изящно изданную и неведомым тиражом вышедшую книгу. Дело даже не в том, что теперь все эти тексты не пропадут: главное, стало очевидно, что в их основе лежит целостное, весьма продуманное и, по моему разумению, чрезвычайно важное отношение к жизни.
Писатель обследует те впадины и складки этой жизни, в которых мудрено увидеть ценность. Места, состояния, ситуации, человеческие типы, которые, кажется, не за что любить, о которых как будто и сказать-то нечего (кроме разве горьких вздохов да раздраженного ворчания) – и они так и существуют без любви и слова, в сумеречной зоне, вслепую.
Общепризнанно красивое, как и общепризнанно значительное, вызывает у него скорее недоверие. На красавец Львов Данилов смотрит помимо его практически неизбежной для упоминания красоты, зато именно в связи с ним говорит нечто важное: Львов неудобен среднерусскому восприятию не только своей интенсивной, рациональной организованностью и плотностью, но и тем, что там "практически нет мест или объектов, при взгляде на которые остается только застыть в недоумении, развести руками и поразиться: что же это за удивительная, непонятная хреновина такая! А без промежутков и непонятных хреновин русскому человеку тяжело". И да, ловишь себя на том, что тебе-то это, оказывается, и понятно, и свойственно.
Сам он говорит, что выбирает "странные" города и места… да что ж тут странного-то? Как раз напротив: такие, которым животворящей странности недостает, казалось бы, как воздуха. Беспросветно-обыденные, состоящие из сплошных будней, привычно некрасивые: промышленные, замученные промышленностью и общим неустройством Череповец и Норильск, глухой угол Костромской области – родина Ивана Сусанина… Последние московские бараки. Даже в самом Петербурге Данилов умудряется выбрать такие районы, которые, в своей безликости, могли бы оказаться построенными в любой из точек нашего многострадального отечества и ни одной из них совершенно точно не украсили бы.
"Высоченная и бесконечно длинная бетонная стена, покрашенная в противный ядовито-зеленый цвет" на станции Череповец. "Разрушенная лестница посреди деревьев и нечистот" в "необъятном городе" Брянске. Чудовищный, циклопический мемориал Ленина в Ульяновске. Бессмысленный, вязко повторяющийся разговор с попутчиком на борту "крошечного пассажирского суденышка", плывущего из Мурманска на Абрам-мыс, а потом обратно. Слепой тамбовский бомж, свирепо требующий помощи, участия и сочувствия.
Все, что создано не для любви, а явно для чего-то совсем другого. Для, например, проклятий, отчаяния, тоски, уныния, удушья, отвращения, жалости, упреков властям и местным обитателям, призывов свергнуть уже наконец что бы то ни было к чертовой матери или энергичным трудом все немедленно и радикально переделать, возгласов "Так жить нельзя!", "Да сколько же можно!" и "Скорее прочь отсюда!".
Между тем ни одного из перечисленных внутренних движений мы у Данилова не увидим. Ну, почти ни одного. На ульяновском мемориале Ленина почти ангельски терпимый автор все-таки срывается, позволяя читателю оценить всю библейскую мощь своего темперамента (и заодно понять, что все прочее из описанного он принимает никак не по равнодушию и аморфности). С четкостью позиций у него на самом деле все хорошо.
"Я подумал, что было бы неплохо сравнять с землей этот мемориал вместе со стоящими рядом мемориальными деревянными домиками, в которых жила семья Ульяновых. Уничтожить это дикое капище. И построить на этом месте что-нибудь жизнеутверждающее. Например, элитное жилье. Или бизнес-центр. Или торгово-развлекательный комплекс. Или все это вместе. Или ничего не построить, так оставить".
Но ульяновская ярость – скорее исключение. Вообще же Данилов предельно внимателен. Он все свои сумеречные пространства из зоны слепоты – выводит. Не то чтобы он начинает их любить (хотя некоторые – например, московские и питерские окраины – действительно начинает; иные же пространства этому все-таки никак не поддаются). Но он начинает их видеть. И нам показывает. Он спасает все это от незамеченности и невыговоренности. От полубытия.
"Поезд остановился на небольшой промежуточной станции, – терпеливо описывает он. – Привокзальная площадь представляла собой бесформенный незаасфальтированный участок земли. На площади стояли два грязноватых автомобиля "Жигули". За привокзальной площадью – ряд двухэтажных дощатых домов, таких домов много на севере. На соседнем пути, чуть в стороне, – состав из нескольких грузовых вагонов с надписью "Северсталь" на бортах. По пешеходному мостику над путями медленно шло небольшое количество людей".
Вырабатывает ли Данилов формы восприятия для всей этой цивилизационной дикоросли, периферии окоема? По крайней мере, направления такой выработки он, безусловно, намечает.
Причем делает он нечто, по видимости, предельно простое. В своей фирменной, нарочито бесстрастной, несколько – нарочито же – занудной манере протоколирует все, что с ним происходит по пути и что при этом попадается ему на глаза.
"Уже совсем темно, дело к вечеру. Три пятиэтажных жилых дома. Что-то вроде клуба. Еще какое-то здание. У маленькой пристани маленькое судно, кажется, рыболовецкое. Около подъезда одного из домов курят и пьют пиво два молодых парня в кожаных куртках. Дверь другого подъезда открыта, за ней виднеется прилавок, продавщица, полки с консервами и бутылками. Никакой надписи – ни магазин, ни продукты, ни мини-маркет, ни 24. Просто – открытая дверь, войдя в которую, можно купить консервы и бутылки. И сигареты. И чипсы. На открытой двери – большой постер с рекламой пива "Карлсберг".
И больше ничего нет".
Ничего вроде бы особенного, да. Беда лишь в том, что при одном только перечислении всего этого читателя охватывает сенсорный голод, отчаянная телесная тоска по ярким краскам, по сочным, крупным движениям жизни. Но Данилов терпелив и настойчив. Описывая все эти довольно невыносимые по большому счету вещи, он, во-первых, явно ничего подобного не чувствует, во-вторых, принципиально, программно избегает соблазнов, при таком занятии почти неминуемых: идеализации и анализа. Обычно и то, и другое хорошо помогает справиться с труднопереносимым. Нет, автор себе задачи не облегчает. Избегает он и еще одного, тоже довольно спасительного, соблазна: отбора, выстраивания иерархий. Он видимого не сортирует. Он описывает действительно все.
Соблазна оценки автор все-таки решил не избегать, хотя в избранную им программу такое избегание вполне бы укладывалось. Иногда он пытается, не очень убедительно, спрятать ее за иронией, за некоторым нарочитым пафосом, который вообще-то ему совсем не свойствен:
"О, северная природа. Ты, северная природа, самая прекрасная из всех природ. Потому что другие природы стремятся показать себя, бесцеремонно бросаются в глаза, поражают воображение или буйством красок, или величественными скалами и льдами, или падением великих вод с огромной высоты, или еще чем-нибудь вызывающим и нарочитым. А ты, русская северная природа, не бросаешься в глаза и не стремишься выставить себя в лучшем свете, ты скромна и однообразна, если долго смотреть на тебя, северная природа, из окна поезда, то роение мыслей в голове постепенно сходит на нет, наступает прекрасная пустотная ясность <…> Слава тебе, блеклая трава. Спасибо тебе, смешанный лес. Приветствую тебя, уныло строгое серое северное стальное небо".
Серая, неприбранная, умученная сама собой и не скрывающая этого жизнь – честнее. Если угодно, она не заглушает голос бытия.
Чего Данилов точно не ищет, так это красоты (хотя, как мы только что видели, даже находит ее – вполне неожиданно для себя и всякий раз – с благодарностью). Он не выискивает в местной жизни скрытых от глаза значений. Он вообще не идет вглубь видимого, не вычитывает подтекстов и не вчитывает их туда, – он вполне доверяет поверхности, справедливо полагая, что она самодостаточна и все, что ей нужно, говорит сама. Он ищет другого: единственности каждой из этих жизней.
Это, конечно, этическая работа. Работа оправдания – всего живого и сущего, даже в его трудности и невыносимости (то есть невписываемости в желания, потребности, привычки того или иного реципиента). Все, что существует, ценно и обоснованно уже одним тем, что существует. Независимо от того, понятно нам это, удобно ли, интересно ли, или нет.
И да, все это в целом – высказывание о смысле жизни, – всякой жизни, чем бы та ни была. Высказывание очень простое, но во всей его полноте и прямоте человеком едва ли вместимое: он – превосходящий наше разумение – есть.