"Да, видно, нельзя никак". Осип Мандельштам

Поэт Осип Мандельштам

О гениальном поэте и гражданине – новый выпуск программы "Культ личности"

Леонид Велехов: Здравствуйте, в эфире Свобода – радио, которое не только слышно, но и видно. В студии Леонид Велехов, и это новый выпуск программы "Культ личности". Она не про тиранов, она про настоящие личности, их судьбы, поступки, их взгляды на жизнь.

Осип Мандельштам сегодня главный герой нашей программы. А ее гость – председатель Мандельштамовского общества, исследователь жизни и творчества поэта, Павел Нерлер.​

(Видеосюжет об Осипе Мандельштаме. Закадровый текст:

Осип Мандельштам – не имеющее ни предтеч, ни продолжателей чудо русской поэзии.

Есть иволги в лесах, и гласных долгота

В тонических стихах единственная мера,

Но только раз в году бывает разлита

В природе длительность, как в метрике Гомера.

Как бы цезурою зияет этот день,

Уже с утра покой, и трудные длинноты,

Волы на пастбище, и золотая лень

Из тростника извлечь богатство целой ноты.

В России, тем более в поколении Мандельштама, в эпоху Серебряного века были великие поэты, были гениальные, но вот так, извлекая ноты из тростника, а музыку стиха из самой музыки сфер, стихи не писал никто.

И одновременно этот Щегол русской поэзии, Скворец, Щелкунчик, Ангел в светлой паутине, как угодно назовите его, пользуясь его же образами и самохарактеристиками, живший, казалось, всецело в мире музыки слова, рифм и образов, был поразительно смелым, зорким и гражданственным человеком. Он и только он мог написать в 1933 году:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца, –

Там припомнят кремлёвского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны –

Тараканьи смеются усища,

И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет,

Как подкову, кует за указом указ –

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него, – то малина

И широкая грудь осетина.)

Студия

Леонид Велехов: Паша, во-первых, так как всегда нужно объяснять такие вещи – что с рукой, почему перебинтована и в гипсе? Это, видимо, такая напряженная работа в архивах?

Павел Нерлер: Опасная наша профессия. (Смех в студии.)

Леонид Велехов: Действительно, столько было работы – 125 лет исполнилось зимой Осипу Эмильевичу, была Мандельштамовским обществом и тобой лично проделана огромная работа. Я бы хотел наш разговор построить не по строго биографическому принципу, потому что биография нашего любимого поэта, в конце концов, изучена, известна, в частности, благодаря тебе, в огромной степени, конечно, благодаря мемуарам Надежды Яковлевны. Поэтому тут мы не будем идти по биографическому пути. Я бы хотел сосредоточиться, прежде всего, на последних четырех годах жизни Осипа Эмильевича. Потому что вышла как раз к юбилею замечательная книжка, не при авторе будет сказано, "Осип Мандельштам и его солагерники", и потому что это действительно потрясающие своим драматизмом годы его жизни... Когда я к этому периоду жизни Мандельштама обращаюсь, я вообще не понимаю, как можно было все это выдержать, как можно было это прожить.

Первое, что я хотел спросить. Как ты считаешь, был неизбежен такой страшный финал для человека, который в своих стихах мечтал всю жизнь "просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом", который не был по своей натуре таким уж борцом, тем более политическим борцом, не был аскетом и анахоретом. Наоборот, как Надежда Яковлевна вспоминает, любил хороший костюм, любил горячую булку к обеду, бутылку сухого вина. Любил жизнь. Почему он решился выйти на такое открытое столкновение с этим, извиняюсь за цитирование сплошное, "веком-волкодавом"? Потому что, конечно, началом этой трагической части, самой трагической части их с Надеждой жизни послужили знаменитые стихи о кремлевском горце, написанные в 1933 году. С этого все началось. Что его толкнуло на это?

Павел Нерлер: Продолжу цитату.

"А мог бы жизнь просвистать скворцом,

Заесть ореховым пирогом...

Да, видно, нельзя никак".

Вот это, если угодно, может быть, основная пружина мандельштамовской биографии. Ведь его, справедливо сказано, не то, что борцом с режимом не назовешь, в его жизни немало многомесячных таких фаз, когда он, наоборот, стремился слиться в едином порыве с этим режимом, сути которого при этом не переставал понимать. Тем не менее, всякий раз это было по-разному. Как это может быть так, что все не правы, а я прав? Разные были мотивации и сомнения, но желание быть частью этой действительности, конечно же, было одной из тех сил, которые формировали мандельштамовскую биографию. Он искренне пытался это сделать и всякий раз терпел крах, и когда работал в "Московском комсомольце", и когда...

Леонид Велехов: В самом начале...

Павел Нерлер: Да, в 1929-м – начале 1930 года. Да и в Воронеже чего только он не пробовал предпринять. Он вел кружок рабочей молодежи, занимался с каким-то молодняком.

Леонид Велехов: Завлитствовал в театре.

Павел Нерлер: Это все-таки достойная профессия.

Леонид Велехов: Конечно!

Павел Нерлер: Есть замечательная фотография, про которую Кушнер даже стихотворение написал: на читке пьесы "Враги" Горького в Воронежском театре. И Мандельштам сидит так, что его как будто и нет. Поэтому эта работа была для него... Ему бы нравилось в театре, но какой он был завлит? Но все равно это было отдушиной, в том числе и материальной. Это была хорошая полоса, когда он работал в театре, и в Радиокомитете. По-моему, в этом основная пружина Мандельштама – хотеть "соответствовать", но не мочь. И рад бы, а не могу.

Прочту стихотворение, которое это лучше всего выражает. Это стихотворение как раз того времени. Оно в августе написано 1933 года, то есть месяца за два-три до "Мы живем, под собою не чуя страны". Оно нам очень многое пояснит в том, о чем мы начали говорить. Я не из того поколения, у которого память была заточена на стихи, хотя, конечно же, я многое помню наизусть, но все-таки не так, чтобы быть в себе уверенным на сто процентов, поэтому загляну в книжечку. "К немецкой речи", посвящено Борису Кузину.

"Себя губя, себе противореча,

Как моль летит на огонек полночный,

Мне хочется уйти из нашей речи

За все, чем я обязан ей бессрочно.

Есть между нами похвала без лести

И дружба есть в упор, без фарисейства –

Поучимся ж серьезности и чести

На западе у чуждого семейства.

Поэзия, тебе полезны грозы!

Я вспоминаю немца-офицера,

И за эфес его цеплялись розы,

И на губах его была Церера...

Еще во Франкфурте отцы зевали,

Еще о Гете не было известий,

Слагались гимны, кони гарцевали

И, словно буквы, прыгали на месте.

Скажите мне, друзья, в какой Валгалле

Мы вместе с вами щелкали орехи,

Какой свободой мы располагали,

Какие вы поставили мне вехи.

И прямо со страницы альманаха,

От новизны его первостатейной,

Сбегали в гроб ступеньками, без страха,

Как в погребок за кружкой мозельвейна.

Чужая речь мне будет оболочкой,

И много прежде, чем я смел родиться,

Я буквой был, был виноградной строчкой,

Я книгой был, которая вам снится.

Когда я спал без облика и склада,

Я дружбой был, как выстрелом, разбужен.

Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада

Иль вырви мне язык – он мне не нужен.

Бог Нахтигаль, меня еще вербуют

Для новых чум, для семилетних боен.

Звук сузился, слова шипят, бунтуют,

Но ты живешь, и я с тобой спокоен".

Леонид Велехов: Замечательно! И читаешь замечательно стихи!

Павел Нерлер: И вот эти стихи – это попытка сформулировать как бы такое кредо: он, порвавший с советскими писателями, хотел бы вообще уйти из русского языка, из русской речи, частью которой является его поэзия. И даже у него есть какие-то виды. Почему здесь Гете? В это время, как раз 1933 год, юбилей Гете. Готовилось его юбилейного издание. И он такую попытку даже предпринял, но не с Гете, а с Данте до известной степени. Это тоже попытка уйти, но ничего не получается. Он остается в стихии русского языка, и об этом эти стихи. Искреннее желание сделать что-то, что ему теоретически кажется правильным, и искренняя невозможность это сделать, потому что это сильнее его, "да, видно, нельзя никак".

Леонид Велехов: Не будем сравнивать, я их обоих очень люблю, но вот другой гений, Пастернак, все-таки понял, что нужно идти на компромиссы, нужно залечь на дно, затихнуть, уйти в переводы, а Мандельштам – никак. И ведь не только он написал этого потрясающего во всех смыслах слова "Кремлевского горца", но он же и читал еще его всем подряд. Как это объяснить? Это что, такое какое-то безумное бесстрашие или безумная наивность? Чего тут больше?

Павел Нерлер: Нет, это не самоубийство, как некоторые думают. У такого хрупкого и фарфорового во многих отношениях человека, как Осип Мандельштам, было внутри ядрышко.

Леонид Велехов: Такой сильный дух в таком слабом теле – это точно!

Павел Нерлер: Хочу напомнить стихи о временщике 1917 года. Как бы вот дух Андре Шенье, которому он неслучайно посвятил заметки, в нем жил, у него была гражданственность поэтического типа, примерно восходящая к этим людям. Он был одним из первых, кто откликнулся даже на Первую мировую войну. Он был человеком, который нес в себе заряд гражданственности. И коль скоро он эти стихи про кремлевского горца написал, а не написать он не мог, "да, видно, нельзя никак", коль скоро они затмили все другие темы, чему тоже не приходится удивляться... Потому что еще до этих стихов весной он был в Крыму. Он видел голод на Украине. Да, и в поэзии он был одним из первых, кто написал о Голодоморе, это стихотворение "Старый Крым". И в этом была своя внутренняя традиция, может быть, не бывшая доминантой всей мандельштамовской жизни, но все время выныривающая на поверхность. И стихи о Сталине, "Мы живем, под собою не чуя страны", – это, конечно, кульминация этой подземной реки, которая иногда выходила на поверхность. А уж коль скоро он написал, то ему страшно хотелось, чтобы адресат прочел. Ну, не то, чтобы он провоцировал тех, кому он читал, донести, этого не было. Но какая-то тайная надежда, что "там" узнают, прочитают, его тоже сопровождала. Потому что где-то, в каком-то смысле он чувствовал, что это его уровень. Он, лишенный возможности пойти в Кремль, как бы слал месседж, как теперь говорят: "Можно? Я вам стихи написал, сейчас прочитаю".

Леонид Велехов: Интересно! Это очень интересная мысль.

Павел Нерлер: Ему этого хотелось. Будь, что будет, что бы это не сулило. Он не искал смерти. Он был человеком очень жизнелюбивым, веселым. Он, безусловно, нашел бы и находил, чем себя занять, не погибни он. Это было то же самое – "да, видно, нельзя никак". Это некоторый такой эпиграф, если угодно, к мандельштамовской жизни.

Леонид Велехов: Какую-то эволюцию его взгляды на революцию, на Советскую власть проделали? Он же не был, как Булгаков, монархистом...

Павел Нерлер: Конечно, не был!

Леонид Велехов: ...абсолютным ненавистником Советской власти. Булгаков мечтал с белыми уйти из Крыма, но тиф помешал. А этот наоборот – был в это время в Крыму и в Турцию не уехал. Мало того, еще попал в контрразведку к Врангелю. Был эсером по своим политическим взглядам в то время. Какую эволюцию и под влиянием чего проделали его взгляды?

Павел Нерлер: Социально и политически Мандельштам и Булгаков антиподы.

Леонид Велехов: Абсолютно!

Павел Нерлер: Еврей...

Леонид Велехов: ...и антисемит. (Смех в студии.)

Павел Нерлер: Почему? Этого я как вовсе не утверждаю.

Леонид Велехов: Было у Михаила Афанасьевича такое. Но это неважно в данном случае совершенно.

Павел Нерлер: Да, мы сейчас не об этом. Еврей и разночинец, каковым был Мандельштам. Человек, которому в силу принадлежности к определенному этносу необходимо было преодолевать препятствия, о которых любой русский православный монархист мог даже и не догадываться, что они есть. Добиваться права жительства вне черты оседлости, что требовало от человека тех или иных сверхусилий.

Леонид Велехов: У него же семья все-таки добилась этого. Отец был богатым купцом.

Павел Нерлер: Отец был купцом сначала первой гильдии, а потом второй, но это же не передается по наследству. Когда человек достигает совершеннолетия, а это в ту пору 21 год, это уже становится его собственной проблемой.

Леонид Велехов: Но он крестился.

Павел Нерлер: Он попробовал сделать иначе, как-то получить образование – закончить западный университет. Это не получилось. И он крестился.

Леонид Велехов: Я думаю, что совершенно искренне крестился, на самом деле.

Павел Нерлер: Нет, никакой тяги к той конфессии, в которой он крестился, у него, конечно, не было.

Леонид Велехов: Кажется, в Методистской церкви он крестился.

Павел Нерлер: Да, в Методистской церкви, в Выборге, у пастора Розана. Это была самая дешевая форма крещения. Через год также крестился его средний брат. В общем, это была некая такая... В этом, конечно, был коррупционный элемент.

Леонид Велехов: Компромисс, скажем так.

Павел Нерлер: Да. Во всяком случае, несколько сотен, а, может быть, даже несколько тысяч еврейских юношей, которым это нужно было для того, чтобы не быть кандидатами на депортацию в пределы черты оседлости, это сделали, он был одним из них. Не сомневаюсь, что ничего при этом он не испытывал. Родные его испытывали. Для отца, например, это было ударом, предательством. Мандельштам какое-то время и дома не жил после этого. Отношения очень напряглись. Во всяком случае, это все ему приходилось делать. Он сполна хлебнул той отщепенческой доли, той мутной водицы, через которую заставляла всех людей в его положении пройти царская власть.

Леонид Велехов: Которая вытолкнула этих евреев в революцию.

Павел Нерлер: Поэтому, конечно, революция ему была близка, конечно же, он примыкал к эсеровской линии. Его ближайший друг и одновременно учитель, ментор, был Борис Синани, который был в эсеровской среде с самого начала. Кого там только не было, в их доме. И вот эта жертвенность в пользу абстрактного народа...

Леонид Велехов: "Присяга чудная четвертому сословью".

Павел Нерлер: Да, это все то, чего у Булгакова не было и быть не могло. Так что, сравнение это хорошее, этих двух людей, к тому же, ровесников, но у них, конечно, разная дорога была. Мандельштам революцию как таковую не мог не приветствовать, и приветствовал. Но он тут же, одновременно, столкнулся с теми гримасами, которые революция несла с собой. Вот этот случай, который у того же Пастернака описан: Федор Линде, комиссар Временного правительства, которого разорвала солдатская толпа. Эти стихотворения о Керенском этот случай и породил у Мандельштама, которому потом приходилось чуть ли не завуалировать свою причастность к этим стихам, или как-то их иначе интерпретировать. Но это были стихи одновременно, как всегда у Мандельштама, приятия и отторжения. Вот это, если угодно, такой пунктир, который установился чуточку раньше.

Леонид Велехов: А он никогда не раскаивался, что он не уехал? Все-таки родился в Варшаве, пусть Варшава и была частью Российской империи. Учился в Гейдельберге. Он был человеком, знающим, что такое воздух западной свободы, западной культуры. Никогда он не раскаивался, что тогда из Крыма не ушел?

Павел Нерлер: Нет. Но не такой простой вопрос ты задал. Потому что возможность уехать у него была. По тем формальным признакам, которые тогда играли роль, он мог получить литовское гражданство. И как раз Балтрушайтис в это время был в Москве...

Леонид Велехов: Послом.

Павел Нерлер: Послом или консулом – не помню. Во всяком случае, это могло быть решено. И даже Мандельштам запрашивал соответствующие бумаги. Это, с одной стороны. С другой стороны, мы помним, как в статье "Петр Чаадаев" он замечательно пишет о Чаадаеве как о первом русском, который был там и вернулся. Чуть ли не такой подвиг. И этот подвиг повторить вслед за Чаадаевым было тоже его сознательным выбором. Это проскальзывает в очень многих мандельштамовских высказываниях.

Леонид Велехов: Возвращаясь к стихотворению, от которого невозможно уйти так сразу. Потрясающая сторона этого стихотворения еще и та, что в 1933 году он все понял. Казалось бы, еще нет Большого террора, до Большого террора еще четыре года. А как он рисует и настоящее, и перспективу! Как он рисует и самого этого кремлевского горца, и эту шайку "тонкошеих вождей". Как он все это увидел?

Павел Нерлер: Он это понял гораздо раньше, Лёнечка. И "Четвертая проза" есть произведение ничуть не меньше социальной силы. Там все сказано не столь персонифицировано, может быть, более общó, это как бы расквитывание с советским писательством, с этой братией отвратительной, но понятно, что это есть некое проецирование чего-то такого вертикального. Понятно, куда эти лучи, эти оси вертикальные тянутся. Там было сказано ничуть не менее слабо.

Леонид Велехов: Но прозорливость его грандиозная совершенно! Сколько еще людей жили в плену каких-то иллюзий, что все еще как-то поправится...

Павел Нерлер: Так он сам был среди этих людей. Он все понимал, и вместе с тем сам примыкал к тем, кто охотно шел в этот плен в надежде, что а вдруг он не прав?! (Смех в студии.) И вот это раздвоение как раз...

Леонид Велехов: Как он замечательно как-то сказал Надежде: "Оттого, что трамваи ходят, это не значит, что все в порядке". Я вольно цитирую...

Павел Нерлер: Он же ей говорил: "А с чего ты взяла, что мы должны быть счастливыми?" Это тоже определенный постулат.

Леонид Велехов: А как ты понимаешь, почему… Это такое стихотворение, оно во многом стоит немного особняком в его творчестве. Потому что это очень открытый, публицистический пафос. Это все сказано таким, что называется, битым словом поэтом, который писал "Россия, Лета, Лорелея", который мыслил звуко-образами, смутными, полумузыкальными, полувербальными, а здесь он просто пишет такой… Это называют и памфлетом, и сатирой на Сталина, и не знаю чем еще – это все неточные определения. Откуда такой публицистический, открытый политический пафос?

Павел Нерлер: Чаще всего это называют эпиграммой, но это не суть. Это слово прилепилось уже к этому стихотворению. Как раз памфлет гораздо точнее. Даже не в том дело, что Мандельштам был поборником чистоты жанров...

Леонид Велехов: Нет, конечно, нет.

Павел Нерлер: Памфлет – это памфлет, ода – так ода и т. д. Не в этом дело.

Леонид Велехов: Но все-таки: "Я слово позабыл, что я хотел сказать.//Слепая ласточка в чертог теней вернется"... И вдруг – это.

Павел Нерлер: Это прямое лобовое политическое высказывание, почти не оставляющее простора, в отличие от других мандельштамовских стихов, для разночтения, для разных толкований. Очень четко и жестко. И как это ни странно, вот этот мандельштамовский антирасчет сработал. Потому что, когда до Сталина эти стихи дошли, а скорее всего ему их прочел Ягода, скорее всего, по телефону, Сталину эти стихи просто понравились.

Леонид Велехов: Да, они же понравились ему – вот что поразительно!

Павел Нерлер: Он об этом не записал ни в каком камер-курьерском журнале или еще в чем-то, но, судя по тому, что дальше происходило с Мандельштамом…

Леонид Велехов: Он все-таки повлиял на смягчение его участи, мандельштамовской.

Павел Нерлер: Не то слово! И за меньшие прегрешения еще раньше можно было быть спокойно расстрелянным.

Леонид Велехов: За анекдот люди ехали на Соловки!

Павел Нерлер: Да, за анекдот. А тут стихи-пощечина. Но Сталин это не воспринял как пощечину. Он воспринял это как индикатор того, что его внутренняя политика нагнетания страха и ужаса в обществе, среди населения вполне себе успешная политика.

Леонид Велехов: Здорово как – такая интерпретация!

Павел Нерлер: Да, и он счел это если не комплиментом, то, по крайней мере, индикатором успешности и эффективности своего менеджмента, если выражаться теперешними словами. И в порядке благодарности за такого рода свидетельство он сделал Мандельштаму серьезный подарок – подарил ему жизнь. Сталинская премия – я это для себя называю. Три транша было у этого. Первый транш – не то, что не расстреляли, но вместо канального строительства его отправили в Чердынь, уездный город на Северном Урале. Когда там возникли проблемы у Мандельштама, когда он выбросился из окна и на плечо упал на клумбу, чувствовал себя там крайне неуютно и ожидал казни, было разрешено переехать из Чердыни куда бы то ни было по определенному списку. Был выбран Воронеж. А уже после отбытия воронежской ссылки Мандельштам оттуда уехал, что тоже было не само собой разумеющееся. В это время уже пошли страшные, мощные аресты Большого террора, в том числе в Воронеже. Это уже был май 1937 года. И вполне можно было там застрять и погибнуть, но этого не случилось. И еще год жизни с небольшим Мандельштаму был как бы дарован. На большее уже эта милость не распространялась. Как ни странно, эта пощечина была причиной того, что Мандельштам испытал ласку правителя. И по поводу Мандельштама Сталин звонил Пастернаку.

Леонид Велехов: Да, да, да, знаменитый разговор.

Павел Нерлер: Да.

Леонид Велехов: И опять – какие параллели с Булгаковым! Вот антиподы, но по поводу Булгакова Сталин звонит Булгакову, по поводу Мандельштама Сталин звонит пусть не Мандельштаму, но Пастернаку.

Павел Нерлер: Да.

Леонид Велехов: К чему-то он там прислушивается, что-то там пеленгует, что-то ему интересно.

Павел Нерлер: Так он же спрашивает: "Не мастер ли Мандельштам?" А тот говорит: "Какое это имеет значение?" И этот "мастер" тоже не отпускает. Нет ли тут какой-то переклички? И по-своему пара Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна – это же тоже Мастер и Маргарита.

Леонид Велехов: Какую хорошую вещь подметил! Браво!

Павел Нерлер: Ну, не первый я. Интересное есть письмо Надежды Яковлевны Елене Сергеевне Булгаковой 60-х годов, когда вышел "Мольер". Оно в ближайшем номере "Нашего наследия" должно выйти полностью. Его процитировала Мариэтта Омаровна Чудакова в одной из своих работ. Я и сделал название к этой публикации: "Маргарита и Маргарита", потому что, действительно, каждая из них свою функциональную миссию выполнила по отношению к своему Мастеру. И многое объединяет их и как вдов, не говоря о том, что биографически они в Ташкенте встретились, Елена Сергеевна с Надеждой Яковлевной.

Леонид Велехов: Хотя для меня Надежда Яковлевна в образной системе Антигона скорее.

Павел Нерлер: Да. Она больше, чем Маргарита, в этом смысле, безусловно, но Маргарита в том числе.

Леонид Велехов: Да. Раз уж мы о ней заговорили, мы сделаем о ней отдельную передачу, потому что это личность – только что стихов не писала, но не менее крупная и грандиозная, чем Осип Эмильевич. Но один вопрос я задам. Как ты считаешь, она на него влияла, или только он на нее? Она же в молодости вечно жаловалась, что он с ней как с собачонкой, и все такое прочее.

Павел Нерлер: Ну, "ты полюбишь иудея, исчезнешь в нем – и Бог с тобой…" Он растворил ее в себе. Она на него влияла, но очень опосредовано. Он был, конечно, в их тандеме безусловным лидером в том смысле, в каком ты задал свой вопрос. Во многих других смыслах в этом тандеме лидером была Надежда Яковлевна, причем это не было заметно окружающим, потому что на людях она была прямо-таки тенью – немного говорила, молчала, сидела в углу и улыбалась. На себя ни разговор, ни одеяло не тянула. Тем не менее, когда доходило до каких-то… Те же письма, которые наверх писались, большинство этих писем писала Надежда Яковлевна и не то, что бы под диктовку, как творческие тексты, а сама, моделируя смыслы, которые должно было вложить. И эти письма срабатывали. Помогал, конечно, Бухарин – письма Молотову, письма наверх.

Леонид Велехов: Но интеллект-то ведь грандиозный! Не только душа и сердце, но какой интеллект!

Павел Нерлер: Конечно!

Леонид Велехов: То, как написаны ее воспоминания, – это же просто совершенно уникальный литературный памятник.

Павел Нерлер: В этом есть и школа Осипа Эмильевича тоже. Вот эти годы, что они прожили вместе и с тем кругом, в котором Мандельштам вращался, – целый ряд людей Надежду Яковлевну впечатлили в высшей степени. Тот же Борис Сергеевич Кузин, в которого она была влюблена. Это какого-то высокого калибра личности и фигуры – круг мандельштамовского общения. Это все ее закаляло, воспитывало и привело к тому виду и состоянию, которое позволило ей стать уже той самой Надеждой Яковлевной, хотя ей это и не нужно было. Она бы все это променяла на то, чтобы быть на вторых ролях у Осипа Эмильевича, но его не было в живых. Вот так, если угодно, его дух переселился в ее плоть.

Леонид Велехов: Ведь эти годы – это годы беспрерывного нищенствования. Они же жили в долг – то один одалживал, то другой, когда читаешь и Надежду Яковлевну, и твое их жизнеописание. Как с этим натура Мандельштама, такого гордого, такого самолюбивого человека, человека, который даже на карточке в следственном деле первого ареста выглядит… Сколько мы видели этих карточек! Какие-то потерянные люди, а тут...

Павел Нерлер: Наполеон!

Леонид Велехов: Да. Я вспоминаю ужасную карточку из следственного дела Всеволода Эмильевича Мейерхольда... Что с людьми происходило – трудно себе представить! А этот – вот так вот! И даже в 1938 году все равно! Конечно, он уже весь дико постаревший, но подбородок-то кверху! Как это нищенство им интерпретировалось, что ли?

Павел Нерлер: С этим проблем у Мандельштама не было совершенно. Во-первых, он был чрезвычайно неприхотлив и нетребователен ни в плане еды, ни в плане… Вот для того же Булгакова было важно, какая мебель стоит в его кабинете, какой стол и какой секретер стоит рядом с его столом. Мандельштаму – пожалуйста, кирпичи, на кирпичи доску, вот тебе книжный шкаф. Коробка и перевернутый матрас – вот тебе и кровать, и стол. Какое жилье мандельштамовское ни посмотри, оно все такое, как бы безбытное. Есть какая-то плоскость, на что что-то можно положить – хорошо, нет – на пол. Эта степень его непритязательности и к еде относилась. Конечно, он был бы рад изысканной еде, чему-нибудь сладкому. С молодости он это все любил, как ты уже упомянул. Конечно, он был бы рад бутылочке сухого вина, но нет – так нет.

Леонид Велехов: Еще одно. Вот они такие нищие, такие отверженные, все понимают, что как-то дружить с ними небезопасно. Но посмотри, какой широкий круг общения! Причем, это не только Пастернак и Ахматова, которые не боялись никогда дружить с опальными людьми, но это и Валентин Петрович Катаев, и Прут. Такие люди, очень осторожные, и деньги дают, и принимают. Это и Шкловский – тоже не самый героический человек, при всей моей любви к его литературоведческому гению. Видимо, какая-то еще была такая колоссальная магия личности, да?

Павел Нерлер: Да! Прут здесь как раз фигура случайная. Почему именно его упомянул Ставский, даже непонятно. Да и Катаев, в общем-то, хороший знакомый, но явно не из первого мандельштамовского круга. Конечно, магнетизм гения. Никуда от этого не денешься. И Ахматова, и Пастернак, и Шкловский, вся квартира которого в Лаврушинском была прибежищем Мандельштамов... Надежда Яковлевна уже после смерти Мандельштама всегда там останавливалась, это была, если угодно, эрзац-семья для Мандельштамов. Никто из них при этом не ощущал, что он что-то такое делает, крутое, лихое, смелое...

Леонид Велехов: Он, действительно, писал Сталину из лагеря? Или это миф, легенда?

Павел Нерлер: Из лагеря – точно нет. Из лагеря он один раз написал в начале ноября письмо брату. Отец умер уже в больнице. Но Мандельштам не знал, что отец умер.

Леонид Велехов: А отец, по-моему, не знал, что Мандельштам арестован.

Павел Нерлер: Да, и очень сердился, когда умирал, где же его старший сын...

Леонид Велехов: Что не пришел.

Павел Нерлер: Да. Безусловно, из лагеря не писал. Но очень может быть, что из Воронежа накануне Минского пленума писательского в начале 1936 года писал. Какое-то письмо наверх точно ушло, никто, к сожалению, не смог его обнаружить, но письмо Минскому пленуму ушло наверх. Примерно смысл его понятен из переписки с Надеждой Яковлевной, из других каких-то документов. Он просился, чтобы его приняли в этот колхоз, в котором все советские писатели. Примерно это было содержанием письма. Но, во всяком случае, из лагеря точно нет, конечно же.

Леонид Велехов: Еще одна такая вещь. Как ты объясняешь, что его короткая жизнь в лагере, его смерть оказалась предметом для такого количества легенд, мифов, наконец, для совершенно потрясающего рассказа шаламовского "Шерри-бренди"? Поэт, которого уже сколько лет не печатали, он для многих остался в каком-то прошлом: почему он вдруг превратился в такую мифологическую фигуру?

Павел Нерлер: Это, вообще, теория мифостроительства – вещь интереснейшая. Потому что ни один Шаламов был, если угодно, таким мифоносцем. Ему рассказала то, что знала, Нина Савоева, "мама Черная", в его прозе встречающаяся под этим именем, она спустя год после того, как Мандельштам умер, проезжала через эти места. Она была молодым врачом, поехала, по-моему, добровольно на Колыму работать врачом. И ей рассказали, а она рассказала Шаламову. И у Шаламова это отразилось совершенно гениальным рассказом. Но это, естественно, реакция творца. Шаламов знал только, кто такой Мандельштам.

Леонид Велехов: Гениальным, но не имеющим отношения к реальным обстоятельствам смерти.

Павел Нерлер: Совершенно верно. И, вообще, основными мифотворителями, если можно так сказать, были писатели. Были еще какие-то нелепые свидетельства о том, что его встречали в 40-е годы на Колыме. Чего только не было! Домбровский писал свои стихи, выдавал их за мандельштамовские.

Леонид Велехов: Видимо, и там полуразрушенный, умирающий человек, а магия этой личности все равно существовала...

Павел Нерлер: Но обратите внимание, что это все писатели. А кто не писатели, их сведения – благодаря Эренбургу и главке о Мандельштаме в "Люди, годы, жизнь", в первом номере 1961 года в "Новом мире" появившейся...

Леонид Велехов: Ты сам говоришь – 1961 год, Эренбург. А книги-то, стихи Мандельштама не издаются, а они все равно существуют!

Павел Нерлер: Как не издаются?! А самиздат?! С конца 50-х годов...

Леонид Велехов: Я про это и говорю. Я сегодня принес тебе показать потрясающую книжечку, реликвию мою, семейную, переплетенную, на папиросной бумаге...

Павел Нерлер: Да. Началось это с конца 50-х годов. Началось еще со стихов, опубликованных при жизни Мандельштама. Это связь самиздата с тамиздатом. В 1955 году вышел томик стихов Мандельштама в Нью-Йорке в издательстве имени Чехова, в котором только одно стихотворение было из не опубликованных в середине 30-х годов, но, правда, самое главное, "Волк" – "За гремучую доблесть грядущих веков". Еще сомневались составители – а Мандельштам это или нет? Во всяком случае, это легло в основу большей части самиздата, но были и энтузиасты, которые сами формировали такие корпуса – Юрий Гальперин, например. И пошла мощная волна. А когда начали выходить тома Мандельштама в многотомнике вашингтонском Струве и Филиппова, эта волна только упрочилась. Потому что уже это были стихи 30-х годов, которые, конечно, всех поражали! Их никто не знал. И вот они через альманах "Воздушные пути" и это собрание сочинений начали возвращаться в Россию, в Советский Союз. И тираж этого самиздата никто не знает, но он огромен.

Леонид Велехов: Я думаю, что это сотни тысяч экземпляров. Напоследок не могу несколько вопросов тебе не задать о самом тебе в связи с твоей деятельностью. Во-первых, сколько времени ты работал над этой реконструкцией лагерной и предлагерной жизни Мандельштама?

Павел Нерлер: Мне трудно это вычленять. Не знаю. Может быть, лет пять. Но я плотно занимался этим достаточно долго.

Леонид Велехов: А вообще, ты ведь известный географ, демограф, историк: как и когда ты пришел к Мандельштаму?

Павел Нерлер: Когда я учился в школе, это 19-я спецшкола в Замоскворечье, мне повезло. Наша завуч-литераторша заболела, и у нас вел несколько уроков Давид Яковлевич Райхлин, автор учебников литературы и русского языка. И тогда он впервые нам прочел разных декадентов. Но не Мандельштама. Для меня эти несколько уроков были незабываемые. А я тогда сам был адептом, апологетом футуристов. Мой любимый поэт был даже не Маяковский, а Кирсанов. И с этим я пришел в университет, куда я поступил на географический факультет. И судьба свела меня с моими друзьями, с которыми я, в общем-то, прожил большую часть жизни. Не все из них сейчас живы, умер и тот, кто меня положил на лопатки за три секунды с моим Кирсановым, прочитав два-три стихотворения Мандельштама. Это был мой друг Николай Коваль. И вот я на этих лопатках пребываю с 1974 года по сю пору. Это самое главное. А дальше уже есть разные формы любви. У меня любовь сопряжена с каким-то активным отношением к предмету любви.

Леонид Велехов: Мандельштамовское общество это твоя инициатива, идея. Как это сложилось?

Павел Нерлер: Инициатива и идея мои.

Леонид Велехов: Потому что при всей любви и при всем огромном количестве прекрасных поэтов таких обществ… Есть какие-то аналоги вообще?

Павел Нерлер: Нет, аналоги есть, но тогда, когда это возникло, не было никаких аналогов. Было какое-то, еще с не совсем ясными контурами Пушкинское общество, у которого мы консультировались с моей женой, когда формировали устав.

Леонид Велехов: Пушкинское – это не штука создать.

Павел Нерлер: Да. Я прочел у Альберта Швейцера в какой-то из его книг, на русский язык переведенной, как возникло Баховское общество – Bach gesellschaft. Меня это очень впечатлило и, если угодно, зарядило. И когда созрел какой-то момент, незадолго до 100-летия Мандельштама, я вышел с этой идеей, придуманной не мной, а позаимствованной, принесенной на нашу, не очень для этого подходящую коллективистскую почву… Тем не менее, это прижилось, привил-таки классическую розу к советскому дичку. И всяких пертурбаций было много, не хочу на этом останавливаться. Обществу 25 лет. И мне очень нравится в нем, что оно снизу, что оно горизонтальное, что это не по указу Генсека или президента. И вот эта его природа как таковая мне очень ценна, помимо того, что оно позволило объединить усилия многих людей. Некоторые к этому не присоединились, но большинство присоединилось, удалось объединить усилия и добиться многого. Потому что одно дело, когда исследователь N, исследователь Т и исследователь С идут с одним и тем же в одно и то же место и получают три разных отказа. И совсем другое, когда, объединив усилия от имени какой-то институции, так устроена у нас здесь вертикально жизнь, идешь... Отношение меняется. Благодаря вот этому качественному переходу, действительно, удавалось и продолжает удаваться добиться самых неожиданных вещей. Мне кажется, что не будь нашего общества, не было бы вот этого, достаточно громкого юбилея в этом году, еще в прошлом году начавшегося. По-моему, это с большим знаком плюс все, что удалось добиться, хотя многого и не удалось добиться. Так в Москве и нет улицы Мандельштама. Это в Питере есть мост имени Кадырова, который теперь зовут "Ахматовским". (Смех в студии.)

Леонид Велехов: Значит, правильно назвали.

Павел Нерлер: Ну, да. А в Москве есть замечательный памятник, есть замечательная доска, а вот улицы нет. Но наше предложение назвать тот скверик, который рядом с памятником Мандельштаму, сквером Мандельштама" поддержки не встретило.

Леонид Велехов: Вода камень точит. Будет все.

Павел Нерлер: Конечно, конечно. Тем более, мы бы не хотели, чтобы ради Мандельштама хорошие городские законы о том, что, например, нельзя переименовывать улицы в центре, нарушались. Мандельштам не Кадыров.

Леонид Велехов: "Что за название чертово?

Как его не вывертывай,

Криво звучит, а не прямо.

Нрава он был не лилейного,

Мало в нем было линейного.

И потому эта улица,

Или, верней, эта яма -

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама".

Будет, будет, будет!

Паша, спасибо тебе за эту замечательную беседу. Спасибо за Мандельштама, потому что, действительно, сделано очень много тобой лично, Мандельштамовским обществом. Спасибо! В следующий раз мы обязательно поговорим о Надежде Яковлевне, совершенно грандиозной личности ХХ века!

Павел Нерлер: Спасибо тебе, Лёня!

Леонид Велехов: В эфире Свободы – радио, которое не только слышно, но и видно, – вы смотрели и слушали новый выпуск программы Культ личности.

Он был посвящен великому поэту и великому человеку, Осипу Мандельштаму.

Полвека назад, отвечая на вопрос о Мандельштаме, заданный ему в эфире нью-йоркского телевидения, Владимир Набоков сказал:

"Когда я читаю стихи Мандельштама, написанные при мерзостном правлении этих скотов, я испытываю подобие беспомощного стыда за то, что я волен жить, думать, писать и говорить в свободной части мира... Вот те единственные минуты, в которые свобода становится горькой".

А сам Мандельштам однажды так ответил жене Надежде на какие-то ее сетования на их тяжелую жизнь:

"Чего ты жалуешься? Поэзию уважают только у нас: за нее убивают. Больше нигде за поэзию не убивают". Вот так.

Гостем посвященной Осипу Мандельштаму программы был крупнейший знаток жизни и творчества поэта, председатель Мандельштамовского общества Павел Нерлер.

С вами был Леонид Велехов, всего вам доброго, встретимся на том же месте, в тот же час через неделю.