Свою главную книгу 90-летний прозаик из Томска Вадим Макшеев написал четверть века назад. Документальный роман "Нарымская хроника", посвященный трагедии спецпереселенцев в Сибири, долго искал своего издателя. Помогла встреча с Александром Солженицыным, произошедшая в Томске в 1994 году. Солженицын прочел рукопись и передал ее в YMCA-Press. Три года спустя "Нарымская хроника" была опубликована в России. Следующие десять лет Макшеев работал над документальным исследованием "Спецы", в котором собрал сведения практически обо всех спецпереселенцах Нарымского округа в 1920–1950 годах. В конце нулевых "Спецы" вышли небольшим тиражом в частном издательстве Томска.
В 2011 году правительство Эстонии наградило Макшеева орденом "Крест земли Марии" – за многолетнюю работу по созданию мартиролога всех граждан Эстонии, репрессированных в Нарымском и Томском округах.
Сын белоэмигранта Вадим Макшеев вырос в Эстонии. Перед началом Отечественной войны, в июне 1941 года, органы НКВД зачистили республику от "социально опасных элементов". Отец Макшеева был отправлен в лагерь на Полярном Урале, остальные члены семьи высланы в Нарымский край, на берега таежной реки Васюган. К 1942 году в живых остался только Вадим.
На Васюгане ему пришлось провести двадцать лет. Пятнадцать – под комендатурой, и еще пять в статусе беспаспортного колхозника. Мальчик из интеллигентной семьи работал подмастерьем на рыбозаводе, молотобойцем в кузнице и при этом писал заметки для районной газеты. Журналистика стала для него "ступенькой в литературу". Из заметок и очерков постепенно рождались рассказы. А потом и книги.
– Вадим Николаевич, однажды мне попался в руки справочник Союза писателей СССР, где было написано, что вы родились в Ленинграде. И никакого упоминания о детстве и юности, проведенных за границей. Вам пришлось в те времена скорректировать биографию, чтобы избежать "ненужных" вопросов?
– Мои родители жили в Эстонской, как тогда говорили, "буржуазной республике" с начала 20-х годов. Но я действительно родился в Ленинграде. Просто потому, что моя мама, будучи беременной, поехала туда к своим родителям. В те годы еще не существовало железного занавеса между СССР и остальным миром. Русские эмигранты, оказавшиеся за пределами Страны Советов, могли, при желании, получить визу и побывать на родине. Так что насчет Ленинграда – чистая правда. Хотя я этого совсем не помню. Спустя несколько месяцев после моего рождения мы с мамой вернулись в Эстонию, к отцу.
– И до сорок первого года вы не бывали в СССР?
– Нет, мы не могли себе позволить заграничных путешествий. Вся семья жила на скромную зарплату отца. В начале тридцатых он работал десятником на строительстве железной дороги, потом случился экономический кризис, строительство прекратили, была большая безработица, но папа сумел устроиться рабочим на сланцеперегонный завод в шахтерском поселке Кивиыли. Там работали многие русские эмигранты, которые, как и отец, служили у Врангеля, прошли концлагеря Галиполи, мыкались по Европе.
– Ваш отец был артиллерийским офицером?
– Да. Семейная традиция армейской службы уходит корнями в 17-й век. Как сказано в Гербовнике дворянских родов Всероссийской империи, "Фамилии Макшеевых многие Российскому престолу служили дворянские службы и жалованы были поместьями". Но после революции от прежних заслуг остались одни воспоминания. Отец очень много работал, чтобы нас прокормить, особенно когда на свет появилась моя младшая сестра, Светлана. Но для меня это время было наполнено счастьем. Тихая провинциальная Эстония, шахтерский поселок Кивиыли, где был Народный дом с русской библиотекой. А главное, вся наша семья вместе.
– Оставшихся в СССР родственников вашей матери репрессировали?
– Родители мамы умерли до начала Большого террора. Ее брат был расстрелян в Ленинграде в 1937 году. Любимый брат Вадим. Меня назвали в его честь.
– Но в конечном итоге и вашу семью не миновала эта участь. Как изменилась жизнь русских эмигрантов в Эстонии с приходом Красной армии?
– После подписания пакта Молотова – Риббентропа первыми ощутили на себе перемены не эмигранты из России, а живущие в Эстонии немцы. В 1939 году я учился в Тартуском реальном училище, куда родители отправили меня буквально на последние деньги. Гимназисты жили в немецком пансионе, который содержала пожилая женщина, до сих пор помню ее фамилию – фон Рамм. Я делил комнату с немецким мальчиком по имени Хейнс.
– Как вы общались между собой?
– Он не знал русского, я знал по-немецки два десятка слов. Поэтому с Хейнсом и другими немцами, в том числе с хозяйкой пансиона, я общался на эстонском. Не могу сказать, что мы дружили с тем мальчиком. Но у него была роскошная коллекция оловянных солдатиков, состоящая из прусских гренадеров, наполеоновских гвардейцев, английских улан. Все фигурки раскрашены вручную. Я тогда не смел и мечтать о такой армии. Мы с Хейнсом иногда играли вместе. Осенью тридцать девятого года в пансионе появился незнакомый молодой немец с военной выправкой. Он попросил фрау фон Рамм собрать гимназистов-фольксдойче в обеденном зале. Через полчаса мой сосед прибежал в слезах. Человек с военной выправкой сообщил, что солдаты Вермахта "освободили" Польшу и теперь этнические немцы Тартуского уезда должны выехать в Познань, потому что Эстонию скоро займут советские войска. Я описал настроения той осени в своей повести "И крепка наша горькая связь": все разговоры в пансионе тогда были о призыве Гитлера, и вскоре начался похожий на бегство поспешный массовый отъезд немцев из Прибалтики. Уезжали молодые, никогда не видевшие Германию, уезжали уже стоящие одной ногой в гробу старички и старушки – "фюрер зовет, фюрер обещает, фюрер объединяет нацию".
Уезжали молодые, никогда не видевшие Германию, уезжали уже стоящие одной ногой в гробу старички и старушки – "фюрер зовет, фюрер обещает, фюрер объединяет нацию"
– То есть о грядущих переменах вы узнали от немецкого гимназиста. А почему он плакал?
– Им разрешили взять с собой только самые необходимые вещи. Коллекция солдатиков в этот список не входила.
– Очень яркий образ начала мировой войны – маленький немец прощается со своими оловянными солдатиками. И что было дальше?
– Вскоре я покинул реальное училище. Родителям стало ясно, что дальнейшее изучение эстонского языка не имеет смысла, поскольку Балтийские республики включены в сферу интересов СССР. Некоторое время я прожил с родителями и сестренкой в Кивиыли, а затем меня отправили в Нарвскую гимназию. Там, в Нарве, русские мальчишки бегали встречать эшелоны с красноармейцами, которые шли к нам через границу.
– Вы говорите об этом как о радостном переживании?
– Мы испытывали какой-то романтический подъем. Наша жизнь в Эстонии не была богата событиями. Все тихо-спокойно, но при этом – быт, будни, бедность. И вдруг началась новая эпоха. Символами ее стали серп и молот на крыльях военных самолетов, пролетавших над нами в сторону Финляндии, и красные звездочки на пилотках советских солдат. Мне очень хотелось иметь такую. Однажды мы с друзьями пришли на станцию, где стоял военный эшелон из СССР. Двери вагонов были открыты. Солдаты курили на платформе. Мы решились подойти к ним и заговорить. Не помню, о чем шел разговор, но в конце я признался, что мечтаю носить красную звездочку. Тогда один из солдат отцепил звездочку со своей пилотки и отдал мне.
– И вы стали ее носить?
– Да. Но под лацканом пиджака.
– Почему?
– Боялся, что не одобрит отец. В Гражданскую войну он защищал от Красной армии Крым. Не хотелось его расстраивать видом красной звезды. Но он, конечно, заметил мое приобретение и сказал: "Не прячь. Если нравится, то носи открыто".
–То есть он не был настроен антисоветски? Не состоял в белых войсковых союзах?
– Нет. Абсолютно мирный гражданский человек. Все, что его заботило, это благополучие семьи и возможность дать образование детям. Его тревожило происходящее, но он понимал, что не может повлиять не только на политическую ситуацию, но даже на "советское" настроение собственного сына. Поэтому он проявлял мудрость, и у нас не возникало конфликтов "по идеологическим соображениям".
"Сорок первый – это уже страшный военный год, однако его сто семьдесят два дня были мирными предвоенными, предгрозовыми, но еще не опаленными яростно трещащим огнем, не смятыми танками, не вписанными в похоронные извещении горестными датами.
В далекий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед за ним летят... –
пели мы под звуки рояля на спевках школьного хора.
Однажды, много лет спустя, услышу по радио эту песню и до боли отчетливо припомню звуки и запахи той весны, давно исчезнувшие лица, вспомню столь много вобравшую в себя Нарву – мой град Китеж. В 1944 году, в течение более чем четырех месяцев, там вдоль Наровы проходила немецкая линия обороны – и от Нарвы остались руины. Уцелели лишь православный собор возле разбомбленного вокзала да глядящие друг на друга через реку изглоданные снарядами Ивангородская крепость и шведский замок. И не было рядом Светлояра, который спас бы от великой беды прекрасный семисотлетний город".
Из книги Вадима Макшеева "Спецы"
– В повести "И крепка наша горькая связь" вы пишете о фольклорном образе конного витязя, в раздумье глядящего на придорожный камень с выбитыми на нем письменами: "Направо поедешь – останешься жив, а конь твой будет мертв, влево поедешь – конь спасется, а сам погибнешь, прямо поедешь – несдобровать обоим". И называете этот образ "вещим для русских эмигрантов". Ваши родители, их друзья действительно чувствовали себя накануне войны в ситуации выбора без выбора?
– Из нашего поселка Кивиыли только две семьи уехали в оккупированную нацистами Польшу. Остальные остались, в том числе и мы. Отец сказал моей маме: "Мы, Оля, разделим нашу судьбу с Россией, и наши дети будут жить в России". К тому же уехать вместе с немцами означало сменить пусть чужую, но обжитую страну на чужую страну, где никто не гарантирует ни работы, ни крыши над головой. В первую очередь люди думают об этом, не о высоких материях. Для русских эмигрантов Гражданская война осталась далеко в прошлом. Кажется, никто особо не верил, что эту страницу биографии новые власти могут поставить им в вину. И поначалу, со сменой флага над ратушей в 1940 году, для нас действительно почти ничего не изменилось. Нас не трогали. Отец работал на заводе. Я учился в Нарвской гимназии, приезжал к родителям на выходные, думал даже о поступлении в какой-нибудь Ленинградский институт. Это казалось вполне реальным, ведь между нами больше не было границы и мы все вроде бы стали советскими гражданами. Но летом сорок первого выяснилось, что нас считают "пятой колонной", что НКВД несколько месяцев готовило депортацию "социально опасных элементов" и их семей из Прибалтийских республик.
– Как это происходило?
– Все началось, как обычно, с обыска. Ранним утром 14 июня пришли трое – пограничник, какой-то невзрачный человек в штатском и энкавэдэшник в фуражке, приплюснутой как блин. Они с треском перелистывали папины книги и бросали их на пол. Затем нас взяли под конвой и отвели в местный кинотеатр, где было собрано несколько сотен человек – русские семьи, жившие на востоке Эстонии, в Нарве и окрестных местечках. Там, среди чемоданов и узлов, мы провели вместе последние сутки – мама, папа, я и Светланка. В какой-то момент энкавэдэшники приказали мужчинам построиться перед кинотеатром. Отец обнял нас всех по очереди, а мне вложил в руку свой перочинный нож. Этим ножом я провертел дырку в деревянной стене товарного вагона, куда погрузили женщин и детей, разлученных с мужьями и отцами. Отныне мы назывались "спецы", спецпереселенцы, мы ехали далеко на восток, за Урал, в Сибирь. Через дырку в стене вагона я наблюдал Россию, она была бесконечной. Потом, на какой-то станции, часовой обнаружил мою диверсию и у меня отобрали отцовский нож.
Отныне мы назывались "спецы", спецпереселенцы, мы ехали далеко на восток, за Урал, в Сибирь. Через дырку в стене вагона я наблюдал Россию, она была бесконечной
"Папа будет нести на плечах мою сестренку, рядом будем шагать мы с мамой, и конвойные будут подгонять нас – им еще предстоит много работы. Мы не будем знать, что это – последняя дорога, по которой мы идем вместе, мы еще верим тому кидавшему на пол книги энкавэдэшнику, который сказал, что нас лишь переселяют в отдаленную местность. Пока еще верим... Редкие встречные прохожие будут смотреть на нас: одни – испуганно, другие – горестно; незнакомая эстонка кинется к маме и обнимет ее, конвоир отпихнет ее прикладом винтовки, и мы, торопясь, пойдем дальше к оцепленному солдатами Народному дому, где еще сколько-то времени будем вместе с такими же, как мы, ожидающими здесь своей участи.
"Береги маму и сестренку", – скажет мне там отец.
Еще мама с ним рядом, еще притихшая Светлана на его коленях, но он уже все понял. Низкорослый, плотный капитан, со свисающей на боку планшеткой, громко объявит – первыми поведут на железнодорожную станцию мужчин, женщины и дети поедут в других вагонах. В наступившей тишине зазвучат эстонские и русские фамилии, и мужчины начнут становиться в шеренгу. Выкликнут папу. Он надолго прижмется щекой к Светлане и передаст ее на руки маме. Поцелует ее, меня... Мама торопливо его перекрестит. И мы останемся втроем. Капитан зычно скомандует, и конвой поведет шеренгу мужчин к выходу.
– Господи... хлеб!.. – вспомнит мама. – Отнеси папе. Когда их еще покормят...
Я кинусь за отцом, чтобы отдать ему половину буханки, но, оттесненный конвоем, он обреченно махнет рукой. В проеме двери обернется – бледный, силящийся улыбнуться, поищет глазами в толпе маму и Светлану, последний раз посмотрит на меня... Больше я его никогда не увижу. Папа, папа... Дважды написал на бумаге такое дорогое мне слово, вспомнил прощальный отцовский взгляд, и стиснула сердце неизбывная боль. За что тебя? Ну за что же?"
Из книги Вадима Макшеева "Спецы"
– Я знаю, что ваш отец не смог выдержать лагерных условий жизни.
– Он умер той же осенью в Ступинском лагпункте Севураллага. Полвека спустя мне удалось получить на руки его дело. Тогда я узнал точную дату смерти – 12 ноября – день, когда они с мамой обвенчались в Тарту в 1923 году. Но так получилось, что, не зная о смерти отца, я долгое время считал его живым. А маму и сестренку я похоронил собственными руками осенью следующего года. Они умерли от истощения в один день, 17 октября 1942 года, в больнице поселка Новый Васюган, в глухом таежном углу Западной Сибири. Спецы получали паек, но это была чистая формальность – четвертушка хлеба в день. Никто не мог пропитаться таким пайком. Поэтому мы обменивали на продукты свои вещи. Хуже всего шли "предметы роскоши" – свадебное платье или золотое кольцо. Местные жители высоко ценили что-то более практичное – орудия труда, теплую одежду. Но мы и сами не могли без нее обойтись. Зимой на Васюгане трескучие морозы, а лето по-своему еще хуже из-за комариных туч. С непривычки это доводит до безумия – постоянный голод, и при этом заедают комары.
А маму и сестренку я похоронил собственными руками осенью следующего года. Они умерли от истощения в один день, 17 октября 1942 года
"Последняя книга, которую я прочитал дома перед тем, как нас отправили на спецпоселение в Сибирь, – "Девяносто третий год" Гюго. Страшной голодной зимой с сорок первого на сорок второй однажды мы с мамой возвращались из районного центра – Нового Васюгана – в поселок Волково, где нам было определено место постоянного проживания под надзором комендатуры. Брели, таща салазки с мелкой мерзлой рыбой и неполным мешком картошки – это было все, что дала какая-то женщина в обмен на мамино обручальное кольцо. Свои платья, столовые и чайные ложки – все то, что мы привезли с собой из Эстонии, мама обменяла на картошку и хлеб. Оставались еще ее брошка и наши нательные крестики – мамин, мой и Светланин. До Нового Васюгана считалось восемь километров, да еще сколько нам пришлось ходить в райцентре из дома в дом... Мы очень устали, и обратный путь показался еще длиннее. Все чаще садились передохнуть на лежавшую на салазках поклажу и опять брели туда, где у застывшего окошка в пустой избе нас ждала Светлана – моя шестилетняя сестренка, худенькая, покорная девочка с большими, не по-детски грустными глазами.
Не помню, почему я взялся пересказывать маме "Девяносто третий год". Может быть, чтобы скоротать путь, а может – мама попросила меня вспомнить что-нибудь из прочитанного. Симур-цен и Говен, маркиз де Лантенак, ценой своей жизни спасший в горящем замке детей... Вандея с ее борьбой и страстями, жестокостью и благородством... Как непостижимо далеко это было от нас! Не знаю, вникала ли мама в то, что я говорил, но помню, как она ласково сказала, что у меня хорошая память. На маме была папина зимняя финская шапка и старое коричневое пальто, которое после маминой смерти четыре года будет укрывать и согревать меня...
За первый год ссылки в Волкове умерло одиннадцать женщин и детей из т. н. нового контингента спецпоселенцев (первыми обживать чащобные берега нарымских рек завезли в начале тридцатых годов семьи раскулаченных крестьян). Новым подневольным поселенцам хлеб поначалу продавали в сельпо (взрослым – пятьсот граммов, детям – триста), но вскоре продажу прекратили, начальство объявило, что хлеб ссыльным следует получать там, где они должны работать и зарабатывать трудодни. Но в колхозах хлеба не было – предыдущий год был неурожайным, а зерно нового урожая практически все, за исключением семенного, надлежало сдавать в госпоставку. У местных жителей имелись хоть какие-то припасы – вновь прибывшие ссыльные, обменяв на продукты немногое, что смогли с собой привезти, стали опухать от голода и умирать. В первую очередь погибали дети, следом за ними – их матери...
Мама и Светлана скончались в октябре сорок второго, они лежат в одной могиле, и у меня нет сил писать, как все это было..."
Из книги Вадима Макшеева "Спецы"
– Кажется, в таких условиях человеку невозможно выжить. Тем более подростку, который остался совсем один. Как вы справились?
– Пешком я ушел из деревни Волково, к которой мы были "прикреплены", в райцентр, где поступил в восьмой класс местной школы. За эту самоволку я был лишен пайка и месяц спустя с диагнозом "дистрофия" оказался в той самой больнице, где незадолго до этого умерли сестренка и мама. Я бы не выжил, если бы не поддержка добрых людей. Школьная уборщица пустила меня в свою избу, когда мне было негде жить. Ссыльная учительница из Ленинграда ходатайствовала, чтобы меня взяли учеником счетовода в колхозную контору. Полвека я жил с чувством долга перед этими людьми.
– А сейчас вы чувствуете, что выплатили этот долг своими книгами?
– По крайней мере я сделал все, что мог.
"Боже мой! Если б могли встать из-под земли все безвинные, сгинувшие за колючей проволокой сталинских концлагерей, умершие в спецпоселках от голода в роковых сороковых, – все-все – мужчины, женщины, дети... Если бы все они, превращенные в лагерную пыль, истлевшие в рвах и братских могилах на Соловках, в Мордовии и в Караганде, пo берегам сибирских, архангельских и уральских рек, стали сейчас плечом к плечу – какая бы необозримая шеренга протянулась! От стона их содрогнулась бы земля. Но голоса их давно смолкли, и рты их забиты могильной глиной... Пройдет еще лет десять, и не останется никого, кто был свидетелем того прошлого, о котором я стремился успеть написать это исследование. Пусть и оно тоже будет метой по дороге к храму Памяти всех тех загубленных и убиенных. Лишь Господу Богу известны имена всех их, только Он знает, сколько было их, только Ему ведомо, как каждый из них страдал, как каждый из них умер".
Из книги Вадима Макшеева "Спецы"