Архивный проект "Радио Свобода на этой неделе 20 лет назад". Самое интересное и значительное из архива Радио Свобода двадцатилетней давности. Незавершенная история. Еще живые надежды. Могла ли Россия пойти другим путем?
Юбилей писательницы, бывшей ленинградки, дружившей c Довлатовым и Бродским. Впервые в эфире 1 мая 1997.
Иван Толстой: Наш сегодняшний выпуск посвящен творчеству писательницы Людмилы Штерн. 30 апреля у нее день рождения. На этот раз - круглая дата. Мы назвали нашу передачу "Час Людмилы Штерн". Немного биографии. 38 лет своей жизни Людмила Яковлевна прожила в Ленинграде, с перерывом в три года - с 1941 по 1944 год, когда она была эвакуирована с интернатом Союза писателей в Пермь. В 1944 ее семья вернулась в Ленинград. В конце 50-х она закончила Горный институт, в конце 60-х стала кандидатом геолого-минералогических наук. Заниматься литературным трудом Людмила Штерн начала в студенческие годы, но в Советском Союзе тех лет ее проза опубликована быть не могла. В редакциях журналов ее рукописи возвращали с такими примерно словами: "Прочли, очень смеялись. Мы знаем, что рассказы хорошие, и вы знаете, что рассказы хорошие. Мы знаем, что их напечатать нельзя, и вы знаете, что напечатать их нельзя. Так что давайте вместе посмеемся и забирайте их домой". В 1975 году эмигрировала и живет в Бостоне. Она автор двух книг: "По месту жительства" и "Под знаком четырех". В нашей передаче известный рассказчик Людмила Штерн расскажет, как принято говорить, о времени и о себе. Монологи Людмилы Яковлевны о себе записала и подготовила для нашего радио Ирина Муравьева.
Людмила Штерн: Мне действительно невероятно повезло. Во-первых, с родителями, которые оказались людьми необычайно интересными, яркими, блестящими и чрезвычайно разными. Сейчас принято делить интеллигенцию на физиков и лириков. Тогда не было такого деления, потому что как-то физики еще были малоизвестны в моем раннем детстве, точнее, нам малоизвестны, поэтому деление происходило по шкале артистизм и наука. Папа был представитель науки. Папа был юрист, доктор наук и профессор трудового права. И, кроме того, это было его хобби, он был страстный любитель и знаток истории русского военного костюма и истории царской семьи. А мама как раз представляла собой артистическую часть жизни, она была сперва киноактрисой, была такой суперстар, советской Глорией Свенсон в 20-е годы, потом она играла в театре, потом она была переводчицей. Тем самым, у папы бывали ученые в гостях, у мамы по ночам после спектаклей собиралась богемная толпа актеров. А я пожала плоды этой замечательной комбинации. Я помню, что в нашем доме часто бывали близкие друзья, как, например, Иосиф Абгарович Орбели, в то время директор Эрмитажа, и его жена Антонина Николаевна Изоргина, в просторечии Тотя. И мне повезло безумно, потому что Орбели желали давать своему сыну, естественно, самое блестящее образование, и "примкнувший к ним Шепилов", то есть - я.
Меня брали в Эрмитаж по четвергам, когда музей был закрыт для посетителей, мы могли сидеть в любом кресле, под любой картиной
Меня брали в Эрмитаж по четвергам, когда музей был закрыт для посетителей, мы могли сидеть в любом кресле, под любой картиной, трогать любые вещи почти. И иногда нас Иосиф Абгарович брал в Золотую кладовую. Однажды он открыл ключом немыслимой красоты бокс, в котором находился знаменитый золотой скифский гребень, который воспроизводится во всех учебниках истории, во всех книгах об Эрмитаже и о древнем скифском искусстве. Я всадила этот гребень в свою косу и минуты полторы поцарила вместе с ним. С миром книг меня познакомил Лев Львович Раков. Это был человек необычайной красоты, необычайного обаяния и блестящий ученый. Он себя представлял друзьям как Александр Фунт, который сидел при трех режимах, при всех режимах. Он был основателем Музея обороны Ленинграда, одного из самых драматических и интересных советских музеев. Так его посадили во время Попковского дела 1947 года за то, что он, якобы, под видом сохранения оружия, которое использовалось ленинградцами во время блокады, собирал оружие для противопоставления Ленинграда Москве. Еще раз он был посажен, когда приехала жена Черчилля и его прикомандировали встречать ее и показывать ей город, поскольку он был эрудит и знаток нескольких языков. Когда она улетела домой и приземлилась в Лондоне, была пресс-конференция, где она сказала, что она подарила господину Ракову серую папаху каракулевую, которая очень ему шла, и она должна сказать, что если бы все коммунисты были такие, как мистер Раков, то Англия и остальной свободный мир не боялись бы коммунизма. Естественно, этого было достаточно, чтобы Лев Львович сел снова.
После последнего своего освобождения он был назначен директором Публичной библиотеки, и я уже его помню именно в этом качестве. Но помню его возвращение, которое столь драматично, что я никогда не забуду, сколько буду жить. Раздался однажды телефонный звонок, звонила его жена Марина Сергеевна, которая сама только что вернулась из ссылки, из Кокчетава, это был 1956 год. Три года после смерти Сталина, уже массами возвращались репрессированные домой. Я помню, что она сказала: "Люда, мама и папа дома?" И я помню, что я отошла от телефона и говорю: "У Марины Сергеевны такой звенящий голос, наверное, вернулся Лев Львович". Мама подошла к телефону, я услышала ахи, охи, вздохи, после этого мама умчалась и оказалось, что они с Мариной Сергеевной помчались по комиссионкам покупать ему какую-то одежду. Потому что Лев Львович был славен и известен как человек чрезвычайно элегантный, в свое время. Они купили ему и костюм, и туфли, и носки, и рубашку, и галстук, и подтяжки, и ремень, и даже платочек в наружный карман. И достали где-то одеколон. По-моему, месячная зарплата моего папы и какие-то деньги, которые были у Марины Сергеевны, были истрачены именно на это. Более того, мы обратились с просьбой к нашим соседям (мы, естественно, жили в коммуналке, как все нормальные советские люди в то время) и просили их в ванной в этот вечер не стирать и не мочить белье - мы надеялись, что Лев Львович примет ванну. Надо было растопить ванную колонку деревянную. И вот в пять часов раздался звонок, мы бросились открывать дверь, Марина Сергеевна с Львом Львовичем вошли. Он был в страшной телогрейке, в сапогах каких-то рваных кирзовых, у него через всю щеку был шрам. А мы его помнили человеком необычайной красоты и элегантности. Потом мне шепотом сказали, что он пытался покончить с собой неудачно, и у него какой-то ножевой или бритвенный шрам был. Он не подал нам руки, он сказал: "Я так грязен и омерзителен, что я не могу поздороваться с вами". И они прошли в ванную, где бульканье раздавалось в течение часа, и иногда его крики: "Блаженство рая!" Вышел он из ванной элегантный, во всей купленной в тот же день одежде, сел за стол, папа налил ему рюмку водки, наша няня внесла борщ и сковороду с шипящими котлетами.
Лев Львович выпил рюмку водки, молча минуту посидел, потом вдруг уронил голову на руки и страшно зарыдал
И я помню, как папа облокотился о стол и сказал: "Ну, Лев Львович, рассказывайте!" И Лев Львович выпил рюмку водки, молча минуту посидел, потом вдруг уронил голову на руки и страшно зарыдал. У меня до сих пор мороз по коже, когда я вспоминаю этот даже не плач, а рыдание этого взрослого человека, у которого это была, по-моему, третья посадка общей суммой двенадцать или тринадцать лет. Потом он был директором Публичной библиотеки, потом он стал писать пьесы для Театра комедии, и умер он, слава богу, своей смертью, но я его очень хорошо запомнила как человека, часто бывшего в нашем доме.
У нас был Борис Михайлович Эйхенбаум, который очень дружил с родителями. Я помню, когда я была в 9 классе он сказал: "Вы что сейчас проходите?" Я сказала: "Анну Каренину". Он сказал: "Господи, как я бы хотел написать сочинение по "Анне Карениной"!" И я говорю: "Нам как раз задано на дом". И он написал "Образ Анны" или "Поведение Анны" - что-то такое. Поверите или нет, но он получил тройку! Было написано внизу, что он не учел что-то, недосмотрел, что-то не понял. И он был чрезвычайно обижен и сказал, что он с советским образованием больше не хочет иметь ничего общего.
Я все это говорю не для того, чтобы хвастаться нашими знакомствами, потому что моей заслуги тут нет абсолютно никакой. Но начиная с самого рождения и с войны, когда мы были отправлены в детский сад, в интернат с Ленинградским Союзом писателей в Молотов, и туда же были отправлены Кировский театр и хореографическое училище, и где всех нас поселили в одной администрации города Молотова, бывшая Пермь, выделили нам гостиницу, которая называлась "семиэтажка", самое высокое здание в городе на улице Карла Маркса, и мы там все поселились по 8-10 человек в одном номере. Естественно, на полу, на нарах, - там строили деревянные полати, чтобы можно было три таких крупных организации расселить. А напротив, в местном театре, начались самые длинные в истории Мариинского театра четырехлетние гастроли. В парке был этот театр, красный кирпичный, детей эвакуированных, поскольку не было детских садов и неизвестно было, что с ними делать, запускали туда бесплатно. Каждое утро к 9 часам мы приходили в Мариинский театр, сторож Горгоныч с метлой нас встречал, выметая последнюю грязь из фойе: "Садитесь! Услышу слово - вымету метлой! Чтоб были как мыши!". Я очень образованна в музыкальном смысле, я "Евгения Онегина" слушала и смотрела, я думаю, раз семьдесят, "Пиковую даму" - раз шестьдесят, "Тщетную предосторожность" с Вечесловой - тоже раз сорок, "Лебединое озеро" - немыслимое количество раз, просто знала наизусть каждое движение.
Каждое утро к 9 часам мы приходили в Мариинский театр, сторож Горгоныч с метлой нас встречал, выметая последнюю грязь из фойе: "Садитесь! Услышу слово - вымету метлой!
Надо сказать, что с "Евгением Онегиным" была трагедия, потому что я была очень труслива, и когда они выходили с Ленским стреляться, то я чудовищно боялась, выскакивала из ложи, пряталась в уборной, потому то там не было слышно выстрела. И когда я возвращалась обратно, приоткрывала дверь в ложу… У нас была постоянная ложа с моей подругой Наташей, которая сейчас живет в городе Портленд в штате Мейн, которая более отважная, чем я, хотя на два года моложе, ей было три с половиной года. Тогда я спрашивала: "Наташка, помирились?" И она мне горестно качала головой: "Не-а…". Я думала: "Может, завтра? Наташ, как ты думаешь, завтра?" Ну вот так прошло много лет, они до сих пор не помирились, Ленский с Онегиным. Я хорошо помню последний акт "Пиковой дамы". К сожалению, очень бедный был реквизит, не было никаких световых эффектов, поэтому когда к Герману являются Пиковая дама, то в Мариинском театре в Перми являлась просто плохо одетая старушка. Германа пел Сергей Иванович Мигай, он очень пугался, отступал, прикрыв глаза рукой, и режиссер на репетиции говорил в такой рупор: "Сергей Иванович, пожалуйста, осторожнее - диван может порваться!" Сергей Иванович, тем не менее, рушился на диван, пружины прорывали бархатную старую обивку, столб пыли поднимался, и Пиковая дама кричала: "Ненормальный! Тебя предупреждали!" Надо сказать, что когда кончилась война и все вернулись в Ленинград, некоторые балерины, по каким-то своим личным причинам, - у кого была разбомблена квартира в Ленинграде, у кого все погибли и эта память была так горька, что не хотели возвращаться в Ленинград. Несколько балерин остались в Перми и, надо сказать, поэтому Пермское хореографическое училище сейчас, 50 лет спустя после войны, на третьем месте после Ленинграда и Москвы. Очень сильная школа!
Иван Толстой: Это был монолог Людмилы Штерн. Его записала для нашей программы Ирина Муравьева, главный редактор газеты "Бостонское время". В этой газете был напечатан один из лучших рассказов Людмилы Штерн "Эта неаполитанская внешность", посвященный ее дружбе с Сергеем Довлатовым. Рассказ этот звучал на наших волнах два года назад, в программе, посвященной выходу сотого номера газеты. Предлагаем вашему вниманию нашу запись.
Людмила Штерн: С Сережей Довлатовым я познакомилась осенью 1967 года, точнее — 15 ноября, на дне рождения Марины Рачко. Жили они тогда с Игорем Ефимовым на Разъезжей, в доме 13. Обычно в этот день в их коммуналке собиралось около пятидесяти человек — поэты, писатели, художники, в большинстве не печатаемые и не выставляемые, однокашники Марины и Игоря по Политехническому институту, а также школьные или соседские приятели, вроде меня.
Накануне я позвонила Марине с обычными вопросами:
1. Что подарить? 2. Что надеть? 3. Кто приглашен?
На третий вопрос Марина ответила, что будут "все, как всегда, плюс новые вкрапления жемчужных зерен".
— Кто, например?
— Например, Сергей Довлатов. Знакома с ним?
— Первый раз слышу... Чем занимается?
— Пишет рассказы... Начинающий прозаик.
— Способный человек?
— По-моему, очень.
— Как выглядит?
— Придешь — увидишь, — засмеялась Марина и повесила трубку.
На Маринин праздник я пришла не одна, а с Эльжбетой Мыслинской, коллегой из Польши, которую мне поручили в университете развлекать в порядке общественной нагрузки. Мы опоздали на час, вечеринка была в разгаре. Народ толпился в кухне и коридоре, — ефимовским соседям полагаются медали за терпимость. Большие приемы Игорю и Марине разрешалось устраивать в комнате, где жили Маринина мама, бабушка и дочь Лена. Когда мы пришли, стол с яствами уже был придвинут к стене, около него толпились знакомые лица. Сигаретный дым застилал глаза, под стенания аргентинского танго — даже в молодости мы были вызывающе старомодны — в центре покачивалось несколько пар.
Я не сразу заметила "новое жемчужное зерно". Но когда заметила, не могла отвести от него глаз. Он полусидел одним боком на письменном столе и разговаривал с Володей Марамзиным. На вид ему было лет двадцать пять (оказалось, что двадцать шесть), и он был невероятно хорош собой. Брюнет с очень короткой стрижкой, крупными, правильными чертами лица и трагическими восточными глазами. На нем были вельветовые брюки, клетчатая рубаха и рыжий потертый пиджак.
О, Господи! Где же я видела эту неаполитанскую наружность? Я определенно встречала этого человека, такую внешность забыть невозможно.
Где же я видела эту неаполитанскую наружность? Я определенно встречала этого человека, такую внешность забыть невозможно
Он встал, оказавшись на голову выше всех гостей, похлопал себя по карманам, извлек пачку смертоносных сигарет "Прима" и чиркнул спичкой, лелея огонь в самодельной лодочке из ладоней. И я вспомнила. Несколько лет назад... Весна... Залитый солнцем Невский проспект, толпа, сплошной рекой текущая мимо Пассажа, тающие сосульки, с крыш за воротник капают первые капли, смуглые мальчишки протягивают веточки мимозы. Близится восьмое марта. Внезапно в толпе образуется вакуум, и в нем я вижу огромного роста молодого человека с девушкой. Оба в коричневых пальто нараспашку, оба брюнеты, черноглазы, чернобровы, румяны, ослепительно хороши собой. Они неторопливо шествуют, держась за руки, — непринужденные, раскованные, занятые исключительно друг другом. Они знают, что ими любуются, но "как бы" никого вокруг не замечают, отделенные от остального мира "магнитным" полем своего совершенства. Они — хозяева жизни. И кажется, что этот первый весенний день принадлежит только им, только для них светит солнце, и только им протягивают мальчишки веточки мимозы.
"Если мы захотим похвастаться перед инопланетянами совершенством homo sapience, мы должны послать в космос именно эту пару", — подумала я. "Ну уж если не в космос, так в Голливуд. Черт знает как хороши".
Они прошли мимо, и я смотрела им вслед, пока они не скрылись из виду. Сперва она, а его стриженый круглый затылок был виден даже у Аничкова моста...
— По-моему, я не знаком ни с одной из вас, — сказал Сережа, протягивая руку сперва Эльжбете, потом мне, — Довлатов моя фамилия.
Я тоже назвалась.
— Что вы пишете, Люда Штерн, стихи или прозу? В тот период его жизни, как, впрочем, и во все последующие, человечество в глазах Довлатова делилось на Тех, Кто Пишет, и остальных...
— Ничего не пишу. Я инженер-геолог и занимаюсь слабыми грунтами, точнее суглинками и глинами. А Эльжбета — специалист по скальным породам.
— И где же вы этими глинами занимаетесь?
— В Ленинградском университете.
— Как же, знаю, я там бывал. Меня выгнали с третьего курса филфака.
— За что вас выгнали?
— Точно не помню, но наверняка не за глины... Как странно, что вы ничего не пишете... У вас обеих довольно интеллигентные лица...
— Ну, извините, — засмеялась я.
— Нет, серьезно, при чем тут глина? Это же просто грязь. Допустим, я, пьяный, свалился в канаву и вымазал брюки в том, что вы называете глиной. Затем они высыхают, и я стряхиваю эту глину рукой или щеткой. На химчистку, как правило, нет денег, А вы что с глиной делаете?
В тот период моей жизни я училась в аспирантуре геологического факультета, писала диссертацию на тему "Состав, микроструктура и свойства глинистых пород" и именно это занятие считала самым значительным в жизни.
— От человека с такой неаполитанской наружностью неудивительно ожидать подобную пошлость, — отчеканила я и увлекла Эльжбету к другим гостям. Но она заныла, что устала, плохо понимает по-русски, потерялась в чужой компании и хочет домой, в гостиницу.
Пришлось проводить ее до Пяти углов и посадить в троллейбус.
Иван Толстой: Мы продолжаем передачу, посвященную выходу сотого номера русской газеты "Бостонское время", которую редактирует прозаик Ирина Муравьева. "Бостонское время" - единственная полностью литературная газета в нашей эмиграции. Звучит Чарли Паркер – любимый исполнитель Сергея Довлатова.
Людмила Штерн: Когда я снова позвонила в ефимовскую квартиру, дверь мне открыл Толя Найман.
— Молодец, что вернулась. Тут Довлатов тебя разыскивает. Он утверждает, что тебя обидел.
Увидев меня, Сережа закричал на всю комнату:
— Как вы могли уйти, не выслушав моих извинений? Я терпеть не могу производить плохое впечатление. Но вы тоже хороши — "с такой неаполитанской наружностью". Я ненавижу, когда комментируют мою наружность. А те, кто ею восхищаются, раз и навсегда становятся моими врагами.
— Кто это восхищается вашей наружностью?
— Обидеть, Люда, меня легко, понять меня невозможно.
— Кажется, вы собирались извиниться. Или я ослышалась?
— Прошу прощения за непочтение к глинам как к представителям слабых грунтов. Я искуплю это почтительностью к вам как к представителю слабого пола. О, Господи, и чего это меня сегодня заносит?
— Только сегодня?
— Не грубите... Скажите лучше, вы замужем?
— Очень даже.
— И где же ваш муж?
— В командировке, в Красноярске... А вы женаты?
— Еще как... И не раз.
— И где же ваша жена?
— Первая — понятия не имею. А вторая — дома. Ей не с кем ребенка оставить.
— Значит, это я вас с женой видела на Невском.., несколько лет назад. Стриженная под мальчика, очень красивая, с веселым и дерзким взглядом...
— Это была Асетрина, моя первая жена. Теперь я женат на Лене. Она еще красивее, с загадочным, древним ликом, как сказала бы Ахматова. А кто вас сегодня провожает домой?
— Пока не знаю.
— Тогда на это претендую я. Постараюсь не напиться и произвести впечатление приличного человека.
...Мы вышли от Ефимовых около двух часов ночи. Было холодно и ветрено, моросил дождь. Ни автобусы, ни троллейбусы уже не ходили, такси в поле зрения не попадались. Довлатов поднял воротник и глубоко засунул руки в карманы. Мы молча пересекли Загородный и пошли по улице Рубинштейна.
— Оцените мое джентльменство, — сказал Сережа, показывая на дом 23, — я здесь живу, мог бы через пять минут лежать в постели.
— Вы сами вызвались, я вовсе не просила меня провожать, — вспылила я.
В этот момент около нас остановилось такси, пассажирка и шофер долго пререкались по поводу платы и сдачи. Сережа снаружи нетерпеливо дернул дверцу.
— Девушка, не беспокойтесь, я оплачу ваш счет. Выходите поскорей, а то моя дама промочила ноги.
Обрадованная девица выпорхнула из машины, а шофер почтительно пробормотал "во дает!".
Я назвала адрес, и мы помчались сперва по пустынному Невскому, потом по улице Гоголя.
Скажите, Люда, возле вашего дома есть лужа? — спросил Довлатов, когда мы въехали на Исаакиевскую площадь.
— Скажите, Люда, возле вашего дома есть лужа? — спросил Довлатов, когда мы въехали на Исаакиевскую площадь.
— Не помню... А зачем вам лужа?
— Очень важная деталь. Если есть лужа, я выскакиваю из машины первый, снимаю пальто и небрежно бросаю его в лужу, и вы проходите до нему, как по ковру. Помните, в "Бесприданнице"? Этот жест входит в программу обольщения и действует безотказно. Проверял сотни раз.
— Сколько же у вас пальто?
— Одно, но ему ничего не сделается. Смотрите, какая царская подкладка! Нейлон под горностай. Только не вздумайте говорить, что это дешевый трюк. Будто я сам не знаю.
У моего подъезда лужи не оказалось. Сережа расплатился с таксистом, и мы очутились в абсолютно безлюдном переулке Пирогова. Переулок наш, хоть и кажется невзрачным, таит один секрет, а именно, он — тупик. По-моему, единственный в Петербурге. Он упирается в стену задних строений Юсуповского дворца, и, если знать, в какую нырнуть калитку, окажешься в закрытом и незаметном с улицы дворцовом саду.
Желая продемонстрировать Довлатову, что я тоже не лыком шита и сфера моих интересов не ограничивается глиной, я рассказала ему, вернее, воссоздала до мельчайших подробностей картину убийства Распутина, которое произошло здесь 16 декабря 1916 года. Я с удовольствием произносила: «И вот из этих самых дверей выбежал князь Феликс Юсупов, граф Сумароков-Эльстон, в то время студент Оксфорда, а здесь стоял член Государственной Думы Владимир Митрофанович Пуришкевич, а тут...»
Тут Довлатов перебил меня и, не в силах вынести мою "образованность", рассказал содержание рассказа "Голубой отель". Счет сравнялся 1:1. Заговорили о поэзии. Я двинула вперед тяжелую артиллерию, декламируя наизусть Блока, Гумилева, Ахматову, Мандельштама... Боже, какая была память! Сережа вежливо молчал, но как только я на секунду замолкла, чтобы перевести дух, он занял площадку и рассказал две короткие новеллы. В тот же вечер, придя домой, я записала их почти дословно в свой дневник и поэтому уверена в точности пересказа. Но до сих пор понятия не имею, есть ли в них доля правды, или они целиком плод довлатовской фантазии.
Новелла первая
"Знаете ли вы о странной дружбе Фолкнера и Эйнштейна? В самом деле, что могло быть общего у великого прозаика, южанина, сына плантатора из штата Миссисипи, с великим физиком-теоретиком, немецким евреем из Принстона? Над этой загадкой бились многие биографы и журналисты, но безрезультатно — оба гиганта ревниво охраняли своё "прайвеси". Было лишь известно, что они видятся несколько раз в год, всегда без свидетелей, наедине. Тайну их отношений удалось разгадать одному ушлому репортеру. Однажды разведка ему донесла, что Эйнштейн собирается к Фолкнеру в гости. Путешествие ученого на старом "шевроле" заняло несколько дней. В день приезда Эйнштейна репортер прикинулся водопроводчиком, проверяющим в фолкнеровском доме трубы. Он что-то там намеренно испортил или отвинтил и принялся "это" чинить. Раздался звонок. Фолкнер, опередив прислугу, бросился открывать дверь. За окном бушевала гроза. На пороге стоял дрожащий от холода Эйнштейн в насквозь промокшем плаще. (Непонятно, правда, почему промокший, он ведь подрулил к фолкнеровскому дому на автомобиле - Л.Ш.). У него не было с собой никаких вещей, только скрипка в потертом футляре. Гении молча обменялись рукопожатиями, Фолкнер помог снять, стряхнул и повесил на вешалку эйнштейновский плащ, после чего они проследовали к хозяину в кабинет.
Писатель и ученый играли с упоением. Но в их исполнении не было ни величия, ни грации, ни радости, ни печали. Оба спотыкались, фальшивили и пропускали ноты
Через минуту репортер услышал звуки настраиваемой скрипки. И вот раздалась соната Моцарта для скрипки и фортепьяно. Писатель и ученый играли с упоением. Но в их исполнении не было ни величия, ни грации, ни радости, ни печали. Оба спотыкались, фальшивили и пропускали ноты. Через час эта мука закончилась. Служанка внесла в кабинет поднос с чаем и вазочку с печеньем. А еще через полчаса Фолкнер помог Эйнштейну надеть еще не просохший плащ, и старик Альберт отчалил через всю Америку домой, в Принстон".
Новелла вторая
"А знаете, почему Фолкнер вообще стал писателем? Чисто случайно, просто из ревности, или зависти, что ли...
А дело было так. В начале двадцатых годов Фолкнер и Шервуд Андерсон жили в одном городке. Они каждый вечер встречались в баре, выпивали, болтали, но даже фамилий друг друга не знали, а уж тем более кто чем занимается. Впрочем, Фолкнер ничем особенно не занимался. Как-то он приходит в бар, а Шервуда нет. Нет его ни на второй, ни на третий день, нет его неделю. Фолкнер спрашивает у бармена, не знает ли он, куда дружок его подевался. Бармен говорит, черт его знает, пойди к нему домой, узнай. И сказал Фолкнеру адрес. Подходит Фолкнер к этому дому и слышит стук пишущей машинки. Окно было открыто, Фолкнер подошел, облокотился на подоконник и заглянул в комнату. Его приятель печатает, ничего вокруг не замечая. "Чего это ты делаешь?" — спросил Фолкнер. "Рассказ сочиняю, — отвечает Андерсон. — Пока не кончу, не выйду из дому". — "Ну, извини, — говорит Фолкнер, — не буду тебе мешать".
Прошло дней десять. Шервуд Андерсон закончил свой рассказ и пришел в бар. А Фолкнера нет. Нет его ни на другой, ни на третий день. "Не знаешь, куда это дружок мой подевался?" — спросил он у бармена.
"Откуда мне знать? Пойди да узнай, он живет за углом, второй дом налево". Андерсон подошел к дому, позвонил. Фолкнер приоткрыл дверь и говорит: "Извини, я занят. Не могу уделить тебе ни минуты". — "А чего ты делаешь?" — "Роман пишу! А ты что же думаешь, только ты один писатель?"
Так появился на свет первый роман Фолкнера "Солдатская награда".
И, не переводя дух, Довлатов рассказал мне содержание этого романа.
* * *
...Когда мы снова подошли к моему подъезду, было пять часов утра.
— Не уходите, — сказал Сережа. — Давайте вместе проведем остаток вечера. Я только должен сделать несколько звонков. — И он стал оглядываться в поисках телефона-автомата.
— Нет-нет, какие могут быть звонки? Скоро утро.
— Когда я хочу разговаривать с друзьями, время суток не имеет значения, — сказал Довлатов, заметно мрачнея. — Так вы едете со мной или нет?
— Сегодня я никуда больше не еду, я иду спать.
— Вы серьезно?
— Абсолютно. Сегодняшний вечер кончился без остатка.
— Добрых снов! — Он развернулся и, не прощаясь, пошел прочь, огромный, как скала.
— Подождите, у вас есть клочок бумаги записать мой телефон?
— Ваш телефон? — Сережа остановился и смерил меня тяжелым взглядом. — Зачем, скажите на милость, мне ваш телефон?
— И правда, зачем? — Я умудрилась рассмеяться и войти в свой подъезд с величественно поднятой головой.
Довлатов задел меня за живое. Смотрите, какая цаца! Зачем мне ваш телефон! Конечно, красавец... Импозантен... Остер на язык... Весь прямо соткан из литературы... Блестящий рассказчик... Но гонор! Но самомнение! Ну, Довлатов, погоди! Если еще тебя увижу, просто не замечу... Даже не узнаю... Пройду, не поздороваюсь...
Наутро я позвонила Ефимовым поблагодарить за вчерашний бал.
— Вечерок на редкость удался, Мариша, — пела я в трубку. — Еда была отменная, никто не напился, не поругался... Я замечательно провела время.
— Как тебе понравился Довлатов?
— Кто-кто?
— Людон, не притворяйся. Сережа позвонил нам чуть свет, рассказал, что вы до пяти утра гуляли, что он распушил павлиний хвост и тебя очаровал. Признался, что исчерпал все свои знания по американской литературе.
— А что он еще говорил?
— Спрашивал про твою семью и обрадовался, что твою дочь зовут Катя, потому что его дочка — тоже Катя. И еще сказал, что хотел приехать к нам с тобой доесть, допить и договорить, но ты отказалась. Жаловался на твой упрямый, несговорчивый характер и попросил твой телефон. Я, конечно, дала... Надеюсь, ты не возражаешь?
Сережа позвонил через месяц и застенчиво, чуть ли не смущенно, пригласил нас с мужем в Дом писателя на свое первое публичное чтение. Помню, что приглашение сопровождалось бесчисленными оговорками, как-то:
"Если вам в этот вечер совершенно нечего делать... Если это не нарушит привычного уклада вашей жизни... Если вам не отвратителен Дом писателя... Если не страшитесь потерять два часа..."
Помню, что чтение происходило не в Белом зале и не в гостиных, а в каком-то небольшом помещении на первом этаже, под эгидой секции молодых прозаиков. Председательствовал Давид Яковлевич Дар.
— Сегодня я хочу представить вам Сергея Довлатова, — сказал Дар, раскуривая трубку. В душную комнату поплыл голубой запах капитанского табака.
— Довлатов — мастер короткой формы. Он пишет уже несколько лет, но пока нигде не печатался, и это его первое публичное выступление. Подозреваю, что он очень волнуется. Поэтому я прошу вас сидеть тихо, не курить, — в зале раздались смешки и аплодисменты, — и не прерывать чтение остроумными репликами. Начинайте, Сергей.
Сережа открыл папку и перевернул несколько страниц. Сидя в первом ряду, я с удивлением заметила, как сильно дрожат у него руки.
— Я прочту вам несколько рассказов из моего военного прошлого. Я три года служил на Севере, точнее говоря, в Потьме... Впрочем, зачем я объясняю... — сказал он.
Не помню всего, что он читал. Но общее впечатление — строгой, точной прозы, без базарного шика, без жульнических метафор, без деревенских оборотов а lа russe, помню прекрасно
Не помню всего, что он читал. Но общее впечатление — строгой, точной прозы, без базарного шика, без жульнических метафор, без деревенских оборотов а lа russe, помню прекрасно. А один рассказ — "Чирков и Берендеев" — до сих пор знаю почти наизусть. Он был такой смешной, что Сережин голос тонул в шквале смеха.
После чтения Довлатова окружили в коридоре тесным кольцом, и я не сразу добралась с поздравлениями. А добравшись, попросила, если можно, почитать другие его рассказы.
— Да-да, конечно, я ужасно рад, сейчас принесу. Он развернулся, огромный, как Петр I, и ринулся в зал, опрокинув на ходу стоящий в проходе стул. От его надменности и высокомерия не осталось и следа. "Боже, какой чувствительный", — подумала я. В этот момент Сережа появился со своей папкой.
— Вот, пожалуйста, только не порвите и не потеряйте.
— Буду обращаться с исключительной осторожностью, — засмеялась я. "Обращаться с исключительной осторожностью" — была цитата из популярной тогда книжки "Физики шутят". В этой книжке остроумно расшифровывались клише из научных статей. Например, фраза "слегка повреждены в ходе эксперимента" означала, что прибор уронили на каменный пол и вдребезги разбили. А "обращались с исключительной осторожностью" означало, что прибор не уронили на пол и не потеряли от него жизненно важные винтики. Довлатов, вероятно, этой книжки не читал, да и вообще в этот момент чувство юмора его покинуло.
— Почему вы смеетесь? — Он вперился в меня тяжелым взглядом. — Что-нибудь не так?
— О, господи, все так. Буду беречь как зеницу ока.
— Когда вам позвонить?
— Через неделю.
— Ну, нет, я позвоню вам завтра. Вы, может быть, не догадываетесь, но я не смогу нормально существовать, пока не услышу вашего мнения.
— Моего мнения? Бог с вами, Сережа! Я же не Белинский и не Добролюбов. Какое значение может иметь мое мнение?
— Вы, очевидно, не представляете себе, что литература, точнее, мои рассказы — это единственное, что имеет для меня значение... Меня совершенно никто и ничто больше в жизни не интересует.
"А женщины?" — хотела я спросить, но не решилась.
— Вы подумали сейчас, и зачем он мне голову морочит? — ответил на мои мысли Довлатов, и очень торжественно сказал:
— Я хочу, чтобы вы знали: я, кроме литературы, ни на что больше не годен — ни на политические выступления, ни на любовь, ни на дружбу. От меня ушла одна жена и наверняка скоро уйдет другая. Я требую постоянного утешения, но ничего не даю взамен. Ваше мнение о моих рассказах для меня важно, потому что я почему-то испытываю к вам доверие. Но упаси вас Бог довериться мне... Я — ненадежен и труслив. К тому же пьющий...
Эта странная тирада в коридоре Дома писателя меня, признаться, озадачила. Согласитесь, мы не каждый день слышим от малознакомых людей подобные откровения. Я видела Довлатова второй раз в жизни, причем в первую встречу он показался мне совершенно другим — самонадеянным, насмешливым, ироничным... Что же он на самом деле за человек?
...За двадцать три года близкой дружбы с Сергеем Довлатовым я так и не нашла ответа на этот вопрос. Блистательный, артистичный, остроумный, с безупречным литературным вкусом, он гармонично сочетал в себе несочетаемые черты характера. Он был вспыльчив и терпелив, добр и несправедлив, раним и бесчувствен, деликатен и груб, щедр и подозрителен, неуверен в себе и высокомерен, требователен, злоязык, сентиментален, жесток и великодушен. Для многих он был надежным товарищем, умел быть верным и преданным другом, и, в то же время, ради изящного укола словесной рапирой мог унизить, оскорбить, причинить боль. Потом всегда страдал, казнился и просил прощения.
Бог так много отпустил ему... Пожалуй, единственное, что в нем отсутствовало, — это желание и умение быть счастливым...