Окончание мемуарной главы (Начало)
Марина Ефимова: К 1956 году в нашей семье убиенных мужчин, кроме старика и мальчика (бабушкиного брата и его 17-летнего сына от второго брака), остался только муж маминой кузины – Лев Павлович.
Лев Павлович (для меня – "дядя Лева") – хирург-онколог – начал свою карьеру ветеринаром. Сам родом из Тулы, он окончил ветеринарные курсы в Ленинграде и, пока учился, жил у двух своих питерских теток – спал на диване то у одной, то у другой. В 1934 году новоиспеченного специалиста распределили не помню в какой город ветеринаром на мясокомбинат. Его начальник – по фамилии Шапиро – принял его отечески и многому научил. Дядя Лева скоро стал его правой рукой и был страшно этим горд. А через год Шапиро вызвал его однажды к себе и сказал, что увольняет. Ни с того, ни с сего, сердито и категорически, без объяснения причин. Леву тут же выселили из общежития, и он, подавленный, оскорбленный, проклиная Шапиро, приехал обратно в Ленинград, на диваны к теткам. Осенью он поступил в мединститут и там узнал, что Шапиро арестован. Тот, видно, предчувствовал беду и уволил юного коллегу, чтобы спасти его.
Счастливые избавления дяди Левы на этом не кончились.
В институте он встретил Ирину Шульгину – мамину двоюродную сестру, и они поженились перед выпускными экзаменами – весной 1941 года. А "22 июня ровно в четыре часа" началась война, и обоих выпускников направили на Южный Урал, в военный госпиталь города Орска (собственно, не города, а железнодорожного узла). Перед отправкой в Орск Лева и Ирина – два комсомольца-оптимиста, уверенные, что война закончится еще до того, как они доедут до места назначения, – приехали на неделю в Тулу, к матери Левы – попрощаться и взять теплые вещи. Они бодро укладывали рюкзаки, когда появились три энкавэдэшника с двумя понятыми и, быстро провернув перед ошеломленным семейством ускоренные методы ареста, увели Левину мать, едва успевшую собрать узелок со сменой белья. Старшие родственники в тот же день чуть ли не силой отвезли молодых на вокзал и выпроводили из города. Вот такое вышло прощанье. Много позже бывшие сослуживцы матери рассказали, что накануне ареста, на работе она произнесла роковую фразу: "Господи, а вдруг немцы дойдут до Тулы?!" Это преступление называлось "пораженческие настроения".
(Тут любопытная добавка. В Ленинграде мы знали старого филокартиста, рассказавшего нам историю своего друга, арестованного в мае 1941 года за "антинемецкие настроения и пропаганду". Но самое характерное для той эпохи – что суд над этим его другом и отправка в лагерь состоялись в июле!)
В отличие от этого антинемецки настроенного "паникера", дяди Левина мать не пережила лагерь. В 1954 году сын получил справку о ее смерти, а в 1960-м – справку о ее реабилитации.
А немцы Тулу не взяли! Хотя окружили почти замкнувшимся кольцом осады. Город стоял на их пути к Москве, и в октябре-ноябре 41-го они начали наступление на этом направлении – операцию "Тайфун". Тулу защищали, кажется, все силы, какие только смогли туда стянуться: остатки 50-й армии Брянского фронта, только что вышедшие из окружения – из "Брянского котла"; несколько частей Западного фронта; гарнизон города и его ополчение (так называемый Рабочий полк); штатские жители Тулы, построившие в считаные недели три ряда оборонительных укреплений; 30 партизанских отрядов; 70 диверсионных групп; даже Второй кавалерийский корпус; даже полк НКВД. Плюс – две подоспевшие вовремя дивизии с Дальнего востока. Плюс – зима. Как сказал поэт, "Все годны в строй, / У нас ведь не парад".
В сталинском Советском Союзе жертва жертве – рознь. Одно дело – дворяне, буржуи, белогвардейцы и кулаки, другое дело – жертвы советские: военные, ученые, дипломаты, шпионы и "коммунисты с человеческим лицом", на которых после Октябрьской революции так опрометчиво рассчитывало все прогрессивное человечество. С такими жертвами – другого рода, чем в моей семье, – я встретилась впервые году в 1955-м, когда Игорь привел меня к себе домой знакомить со своей мамой и ее другом – тогда еще членкором Академии наук (будущим академиком). Дадим ему фамилию Силантьев.
Еще только войдя в комнату (тоже в коммуналке) – большую, украшенную шерстяными коврами и вышивками в красных тонах, – я поняла, что попала в новый, артистический мир – мама Игоря в молодости была актрисой московского кукольного театра. (После событий 1937 года театральность и артистичность ее натуры остались ее единственной роскошью). С кресел мне навстречу поднялись двое: полнеющая дама (мать Игоря Анна Васильевна) и очень высокий мужчина – академик. Я не могла разглядеть против света их лиц, только слышала голоса. Сначала голос Анны Васильевны:
– Ну, здравствуйте, Марина. Я уже многое знаю о вас от Игоря и рада, что он наконец-то решил нас познакомить.
В ее интонациях слышна была столичная (пугающая меня) светскость. Голос мужчины, наоборот, был полон знакомых интонаций моей семьи: искренних и шутливо-ироничных.
– Силантьев, Лев Александрович. Гость из провинции.
И сразу заметив, что мне приходится щурится, спохватился:
– Давайте-ка, пересядем так, чтобы и Марина нас видела. А то какие-то односторонние смотрины получаются.
Все засмеялись и стали рассаживаться вокруг обеденного стола, на котором блюда были тоже непривычными – южными: помидорный салат с постным маслом, кукуруза, сардины и дымящийся в расписной супнице украинский борщ.
В манерах Анны Васильевны была дружелюбная приветливость, часто свойственная красавицам, в замечаниях сквозил богатый жизненный опыт, а в общении с "гостем из провинции" мелькали интонации избалованной любимицы, на которые тот отвечал шутливыми, но изобретательными комплиментами.
Силантьев, с крупным и каким-то иностранным лицом – джентльмен-фермер из романов Джордж Эллиот – был естественен, неуязвим для пустяковых смущений и внимателен. У меня во рту пересохло от волнения – в тот момент мне даже больше хотелось понравиться Силантьеву, чем Игорю. Чувствуя неловкость и надеясь, что любопытство выручит меня на первых порах, я сказала:
– У вас очень красивая комната, Анна Васильевна, но почему украинские мотивы? – И сразу попала впросак.
– Как? – с мягкой укоризной откликнулась Анна Васильевна, – Игорь даже не сказал вам, что я родом из Киева?! А я, между прочим, в юности была там звездой, газетчики прозвали меня "девушка с косами". Меня фотографировали на улицах. И, поверьте, не потому, что мой отец был директором Украинбанка.
– Не потому, не потому, Анечка, – поглаживая ее по руке, сказал Силантьев. – Вы явно не унаследовали финансовый гений вашего батюшки.
Анна Васильевна рассмеялась:
– Я знаю. А в юности я вообще была крайне легкомысленной особой...
Игорь охотно пояснил:
– В 20-х годах она сбежала от родителей в Манчжурию с молодым кинооператором.
– Да-а, – загадочно протянула Анна Васильевна. – И, судя по всему, в Манчжурии Вильнер выполнял не только роль кинооператора. Я не раз передавала по его поручению записочки нашим дипломатам. Передавала, забывала и отплясывала себе ноги на дипломатических вечеринках. Ветер в голове...
Я снова ляпнула бестактность:
– Вильнер?.. Я просто... Игорь ведь Ефимов.
И опять Игорь – на выручку:
– А это потому, что от Вильнера мама сбежала к моему отцу. Прямо там, в Манчжурии.
– Что значит "сбежала"? – возмутилась Анна Васильевна. – У нас с твоим отцом была настоящая любовь, хоть все и началось с записочек Вильнера...
Осторожный Силантьев кашлянул и сказал:
– Может быть, отложим откровенности на десерт?
Все опять засмеялись и заговорили о другом.
Отец Игоря – Марк Ефимов (фамилия придуманная, конспиративная) – советский дипломат (разведчик?) был арестован весной 37-го. Скорее всего, его взяли заодно. Главной целью был его брат – Александр Карин – замначальника военной разведки. (Эта информация – из книги Роберта Конквеста "Большой террор"). Их всех взяли в Москве, почти одновременно: Игорева отца и его брата с женой. 27-летняя Анна Васильевна, на восьмом месяце беременности, в роковой вечер ушла гулять с собакой, а когда вернулась, в разгромленной квартире было пусто, если не считать дворника с повесткой. В НКВД ее, растерянную и плачущую, только допросили, но не арестовали. Игорь полагает, что ее спасла беременность, и хвастается, что это он спас мать, даже еще не рожденный – настоящий защитник. Ни Игорь, ни я никогда не допытывались, как она вела себя на допросе. Если покладисто – кто бы ее осудил? Вскоре после родов Анна Васильевна с Игорем были сосланы в Рыбинск. Игорь рос в довольно тяжелых условиях, но с любящей матерью. Не то – дочь Карина. В знаменитой книге "Большой террор" историк Роберт Конквест даже отдельно остановился на ее судьбе – в главе Criminal Types – "Типы преступников":
"Дочери Александра Карина было 13 лет. После ареста родителей люди Ежова опечатали квартиру и выгнали девочку на улицу. Ее приютила семья самого близкого друга отца Шпигельгласса – замначальника иностранного отдела НКВД. Но секретарь Ежова уже через день передал ему распоряжение избавиться от дочери врага народа. Шпигельгласс отправил девочку к родным матери – в Саратов. Через несколько месяцев она вернулась, по словам Шпигельгласса, “худая, бледная, с полными горечи глазами, в которых не осталось ничего детского“. В школе ее заставили выступить на общем собрании пионерской организации и отречься от своих родителей-шпионов".
К слову сказать, Конквест в той же главе приводит еще один факт из истории детей высокопоставленных советских офицеров НКВД, чьи родители были арестованы:
"Известно, что группа из четверых тринадцати и четырнадцатилетних подростков пыталась совершить массовое самоубийство. Их всех нашли тяжело ранеными в Прозоровском лесу, под Москвой".
Дочь Карина, если я правильно помню, провела года три в детском доме. Шпигельглассы, видимо, не оставляли ее заботами и помощью. Став взрослой, она вышла замуж за их сына.
Конквест ошибся в одном: он написал, что жена Карина тоже была расстреляна, как и оба брата. На самом деле Сима Карина провела 17 лет в сибирских лагерях и ссылке. Мы навестили ее году в 1960-м. Она уже вернулась в Москву и получила отдельную квартирку в новостройках. Отношений с дочерью у нее не было – та считала родителей виновными в том, что ее жизнь покалечена. Она стала врачом-психиатром и, насколько мне известно, признавала правомочность психиатрического лечения людей, выступавших против существующего режима. В общем, из нее вполне удалось сделать советского человека. А вернувшаяся из Сибири мать была съедаема горечью и обидой и, кажется, не имела никаких точек соприкосновения с миром, в который вернулась.
С нами у Симы Кариной не было счетов – мы с Игорем были так молоды, что не могли быть причастны к злодействам сталинизма. Но, по совести сказать, сама я никогда не могла (в отличие от многих моих ровесников) почувствовать себя абсолютно невинной и непричастной. Я искренне разделяю ощущение Томаса Манна, страстно выраженное в докладе "Германия и немцы", который он прочел в американской Библиотеке Конгресса в 1945 году:
"Нет двух Германий, доброй и злой, есть одна-единственная Германия, лучшие свойства которой под влиянием дьявольской хитрости превратились в олицетворение зла. Злая Германия – это и есть добрая, пошедшая по ложному пути и погрязшая в преступлениях. Вот почему для человека, родившегося немцем, невозможно начисто отречься от злой Германии, отягощенной исторической виной, и заявить: "Я – добрая Германия, смотрите, на мне белоснежное платье. А злую я отдаю вам на растерзание".
Я чувствую то же самое к России – со всем ее прошлым.
В этой путанице двух Россий, в народе, который не рассечь на своих и чужих, какую-то особую роль играли такие люди, как академик Силантьев – уже тут мельком упомянутый друг матери Игоря. Сильнейшее впечатление произвел на меня в юности этот человек из другого лагеря. Силантьев был частью советского научного истеблишмента и членом партии с конца сороковых – положение, по понятиям моей семьи презираемое и недопустимое для порядочного человека. Несколько лет он даже был народным депутатом Верховного Совета, имел кучу почетных званий и гору советских наград. Игорь уверен, что Силантьеву (как и самому Игорю в детстве) мать говорила, что ее муж погиб на войне. Если он и узнал, что тот был репрессирован, то только после 1956 года, после откровений Хрущева.
Силантьев был родом из дворян, сын морского офицера, инженер, окончивший ленинградский Политехник, один из основоположников "теории топливно-энергетического баланса", ученый (сам он терпеть не мог это слово в применении к себе. "Ученые, – говорил он, – это Ломоносов, Менделеев, Попов. А я – научный сотрудник"). В 60-х годах, когда мы регулярно встречались с ним в красочной комнате Игоревой мамы, он жил в Сибири, в Иркутске, где стал организатором и главой энергетического института.
Он восхитительно рассказывал о Сибири: об акробатах-сплавщиках на Ангаре; об охоте; о вкусе мороженой строганой рыбы; о тайнах ягоды облепихи; о единственно правильном сборе кедровых орехов, которые сбивают, стуча по стволам гигантских кедров деревянным молотом. Он рассказывал с явным, хоть и сдержанным, восторгом, с веселым пониманием о ничтожности иерархических различий между людьми перед лицом испытующей Сибири:
– В ноябре отключилось в институте паровое отопление – утром, к счастью. Температура снаружи – минус пятнадцать. А процесс в лаборатории запущен, остановить нельзя, и работает восемь человек. Значит, если ничего не предпринять, то к вечеру, даже с электрообогревателями, температура в помещении будет не намного выше наружной. Нашли по знакомым три запасных печки-буржуйки. Но дрова-то не будешь у людей отнимать – все боятся, что отопление отключится и в жилых домах. И вот собирается команда дровосеков, значит, так: три академика, два членкора, ну, там, доктора, кандидаты. Берем два грузовика, пилы, топоры и – в тайгу.
Силантьев не просто честно, но страстно трудился в подсоветской науке, с другими такими же энтузиастами, твердо веря, что их труды принесут пользу России и всему человечеству. И я горячо сочувствовала ему – и в его надежде на результат, и даже в выборе жизненной позиции. Такие люди, как он, – не диссиденты, не революционеры, не мстители, не социальные преобразователи, они – капитаны Тушины – каждый на своей батарее. И мое сердце было с ними – при любом идейном несогласии. Почти при любом.
Силантьев тяжело переживал нашу с Игорем эмиграцию, горячо осуждал нас, и меня огорчали и разлука с ним, и сознание того разочарования, которое мы ему доставили. Он умер в 1986 году, до перестройки, которая надолго затормозила его начинания и разметала по разным городам и странам учеников и сотрудников.
Современные историки до сих пор спорят, было ли какое-то одно, пусть злодейское, но хотя бы разумно объяснимое направление (или несколько направлений) сталинского Большого террора. Никто на этот вопрос ответить не может. Правда, помнится, Мандельштам дал одно общее объяснение: "Сажают тех, кто не до конца обезумел". Действительно, часто причина была, как у бабы Яги – "человечьим духом пахнет". Сажали и по идеологическим причинам, и по доносам – корыстным или мстительным, или сделанным из страха. Сажали людей идейно чуждых, аполитичных, искренних коммунистов и сторонников режима. Второй слой палачей сажал первый слой палачей, а третий слой изничтожал второй, и так далее. Наконец, сажали просто по загадочной, но реально существовавшей "разнарядке", спущенной сверху и предписывавшей арестовать, скажем, в Иркутске и области, тысячу врагов народа. Один довольно неординарный случай – именно в Иркутской области – стал мне известен в подробностях, потому что произошел с отцом и дедом моего друга Марка Константиновича Подгурского.
Это была типичная сибирская семья. Отец и мать с годовалым сыном жили в просторном доме вместе со стариками родителями. Отец был родом из Польши – оттуда и фамилия Подгурский, и традиция имен: дед – Марк Константинович, сын – Константин Маркович, внук – опять Марк Константинович, и так далее. Женская линия семьи шла от сибирских евреев, и главой всего дома была еврейская бабушка. Польский дед (к 1937 году уже старик) – человек малограмотный – работал всю жизнь кочегаром на пароходах, ходивших по Байкалу. Отец, уже с образованием, преподавал физику в иркутском Горном институте. В тот летний день, когда за ним явилось НКВД, он рыбачил на Байкале – тогда рыбалка была и прокормом, и приработком. Дверь энкавэдэшникам открыл старик и, видимо, сразу понял, кто это и зачем пришли.
– Здесь живет Константин Маркович Подгурский?
Старик спокойно сказал:
– Это я – Подгурский. Марк Константинович.
– А тут написано – Константин Маркович.
И дед сказал:
– Ну, значит, ошиблись у вас там. Нет здесь другого Подгурского.
Пришедшие легко согласились и увели старика. Через несколько дней отец вернулся с рыбалки и собрался идти выручать деда. Но бабушка сказала:
– И его не отпустят, и тебя возьмут. Уходи в тайгу, на зимовье, прямо сейчас. Я дам тебе знать, когда можно вернуться.
Константин Маркович не решился оставить семью без кормильца и ушел в тайгу. А через месяц бабушка прислала ему весточку – можешь возвращаться. За отцом так никто и не пришел, и он продолжал работать в институте до самой пенсии. Видимо, разнарядку и без него выполнили. А дед сгинул.
После развала Советского Союза, когда стали ставить памятники жертвам сталинских репрессий, я все думала, что надо ставить памятники и героям – таким как дед Подгурский. А недавно просто счастлива была узнать из телевизионной передачи, что в Ленинградской области, в деревне Засосье (что значит – за соснами), жители поставили памятник женщине, жене одного из многих тамошних репрессированных, которая после всех арестов 1937–40 годов взяла на себя руководство деревней. Говорили, что в войну люди в деревне жили и работали дружно, помогая друг другу, и почти все выжили, и в этом была ее огромная заслуга. Памятник сделан местным скульптором на деньги жителей деревни. Это – статуя женщины в полный рост, и надпись: "Памятник Нюре".