Драматург и сценарист Геннадий Островский поставил в Риге спектакль "Уроки персидского". Пьеса, автором которой он сам и является, посвящена польско-еврейскому писателю и художнику Бруно Шульцу, застреленному в 1942 году в гетто города Дрогобыча. Островский оживляет своего персонажа и заставляет (под страхом смерти) преподавать своему реальному убийце Карлу Гюнтеру, которого делает его лагерным надзирателем, персидский язык, которого Бруно не знает.
На сцене три актрисы и один актер играют три мужские и одну женскую роль, а также несколько второстепенных. Бруно играет Мария Данилюк, в юности игравшая в Рижском русском театре имени Михаила Чехова, а затем перебравшаяся в Москву. Карла Гюнтера, а также умершего сыночка Бруно – Элита Клявиня из Нового Рижского театра. "Мертвую балерину", "девочку с жидкими волосами" Анну Чаланг – певица Йоланта Стрикайте-Лапиня. Роль эсэсовца Ларса, которого в отрочестве изнасиловал клоун, исполняет Рихард Леперс.
Пьеса поставлена в мемориальном музее праведника мира Жаниса Липке, спасшего во время гитлеровской оккупации в подвале своего дома 56 узников Рижского гетто. Главный продюсер – экс-премьер Латвии, девелопер Марис Гайлис, по идее которого и возведен музей. Один состав играет спектакль как на русском, так и на латышском языке.
Геннадий Островский рассказал Радио Свобода об истории постановки:
– Элита Клявиня привела меня в этот музей и сказала: "Вот классное место". Я не знал, кто такой Липке, естественно. Узнал про этого человека кое-что, и мы поехали сюда. Мне очень понравилась атмосфера. Он не похож на музей, с какими-то странными комнатами, странной акустикой, пространство очень интересное, взгляд вниз, женщина говорит, – потом я понял, что это жена Липке, – фотографии, лай собаки. Пьеса была почти написана, и я сказал: нам нужен Бруно Шульц! Я понял, что пьеса может быть интересна именно в этом месте: с одной стороны, символично, с другой – сама архитоника, звук к этому располагают. Элита сама связалась с Марисом Гайлисом и предложила ему этот проект. Я как раз ставил пьесу "Любовник" в театре "Дайлес": по своему сценарию написал пьесу и поставил в прошлом году. Я встретился с Марисом, мы поговорили. Он прочитал пьесу очень быстро и сказал, что это ему интересно и он будет искать финансирование как главный продюсер. Нашел довольно быстро, я провел кастинг актеров. Я заранее знал, что Элита будет играть Гюнтера, а Маша Данилюк – Шульцика. Пьеса сначала так и называлась: "Шульцик".
– Почему у вас женщины играют мужские и женские роли?
– Если вы внимательно смотрели пьесу, то мальчик по-персидски – это девочка.
– А обратно это не конвертируется?
– Нет, мальчик – это мальчик. А девочка – это мальчик.
– Смерть – это смерть, а жизнь – это смерть.
Я прочитал Бруно Шульца и понял, что это и есть персидский язык. Это язык искусства
– Да, вы же знаете. Так это работает. Я думал раньше, что она будет называться "Муслимский язык". "Муслимами" называли в концлагерях доходяг, которые не могли говорить, они уже были безголосые, говорили на языке смерти. Потом я услышал про человека, который учил языкам в лагере. Это было лет 25 назад. А потом я прочитал Бруно Шульца, его прозу. И понял, что это и есть персидский язык. Это язык искусства. Я соединил эту историю, ну, не историю Бруно Шульца, там ничего нет из его биографии, кроме даты его смерти, потому что он оживает, а историю его духа с этим языком искусства, странным языком, который дает нам жизнь. Такую странную жизнь может нам дать. Страницы Книги переворачиваются и улетают в окно. И никто не знает, кто на какой окажется.
– Писатель Бруно Шульц оставил после себя не так много книг, как после него было написано о нем. Что в нем такое особенное есть?
– Он – писатель, который великолепно владеет словом. У него тяжелый, как мешочек смеха в кармане утопленника, юмор. И такой странный язык, метафорический, невозможно аллегорический. Он оперирует словами как… как чувствами. Он не Кафка, не Маркес, он не философ, не Достоевский и Толстой. Он оперирует словесной материей, представляет слово как первозданную часть жизни.
– Как имя Б-га?
– Да, он такой словесный каббалист.
– И вы из него сделали Вечного жида.
– Да. Потому, что он вечно воскресает.
– В пьесе я увидела два стилистических блока: еврейский и немецкий. Еврейский – это каббалистическая мистика, замурованная в человеке родовая травма, которая постоянно прорывается, но никогда не бывает высказана. А немецкая линия – я бы сказала, что это история нарциссического психопата. Вы подаете историю немецкого насилия как психоаналитическую: у человека была травма, и теперь он не может ни с кем быть близким.
почему мы безропотно шли туда, в эти страшные ямы? Такие детские вопросы я себе задавал и думал, почему мы так безропотно воспринимаем зло над собой
– Я вам раскрою тайну творчества: ты пишешь, что человек рассказал [еврейскому] бородатому старику свою тайну, и понимаешь, что эта тайна должна была быть связана с чем-то, о чем ему стыдно говорить: о насилии, которое было над ним произведено. Нет, он не стал фашистом, потому что над ним было произведено насилие, я имел в виду только тайну, которую он рассказал старику. Это не вопрос фашизма. Фашизм – это другое дело. Когда один человек издевается над другим – это вопрос ущербности.
– У вас была сцена: Гюнтер пытается добиться душевной близости со своим учителем и не может этого сделать, не может ее почувствовать, и насилует его.
– Когда человек любит и не может добиться любви нормальным человеческим способом, его не любят в ответ, то он либо становится агрессивным, это нормально, либо он уходит. Так как Гюнтер не может уйти, он становится агрессивным. Если вы любите мужчину или женщину, вы же его добиваетесь каким-то образом? Если вам не удается, вы чувствуете ненависть – если вы слабый человек. Фашизм – это же слабость, страх перед жизнью.
– Вы перенесли личную психологию и историю на психологию и историю масс?
– Никакой нет истории масс. Это личная история каждого человека. Человек всегда делает выбор, и он обусловлен разными причинами, но я думаю, прежде всего – личного свойства. Гитлер такой, потому что у него так прошла жизнь.
– Но масса немцев делали такие дела…
– Нет, это уже другое дело. Они просто "ходили". Это вопрос жизни и смерти, когда тебе говорят: или ты пойдешь всех убивать, или мы тебя убьем. Ну, ты идешь убивать. Это вопрос страха, вопрос учеников, грубо говоря. Ты пошел на фронт… Что, русские не убивали? Американцы не убивали пленных японцев, а японцы не убивали американцев? Это всегда вопрос личного отношения к жизни, нет массового сознания. Вот вы или я: вас можно заставить убить человека невинного? Есть простой способ – приставить вам пистолет к виску. Вот я бы посмотрел, что я стал бы делать. Не знаю.
– А еще вы не знаете, что вы станете делать, если человека посадят в камеру и дадут вам полную власть над ним.
– Нет, вот это я знаю, я не буду ничего делать. Это связано с чем-то другим. С ущербностью личной. Человек, который обладает склонностью к насилию, ущербен, в нем есть страх. Жизнь огромна, человек перед ней мелок и не понимает, что ему делать в жизни. Он не знает ответов на многие вопросы: почему он некрасив? Или несчастлив? Почему его не любят девушки? Почему он мало зарабатывает? Почему он вообще несчастлив? У него есть деньги, он пьет пиво, смотрит телевизор, у него есть все, а счастья нет. Что с этим делать?
– Анна Чаланг – что это за мотив?
– Это персонаж Бруно Шульца, которого я превратил в своего персонажа, в диббук. Это и сыночек, и мертвый, и живой. Ее волосы – у Шульца этого не подразумевалось, но они столько волос использовали еврейских, что, как говорит в пьесе герр комендант, ими можно окутать видимую часть галактики. Для меня волосы – это жизнь. Это и девочка, и мальчик, "замурованный".
– Там есть еще мотив непрожитой вины…
– Когда я был маленький, я лежал в больнице. Мне вырезали аппендикс. Я родился на Украине, в городке Бердичев. Бердичев – это, с одной стороны, еврейский анекдот, а с другой стороны – это целый мир европейских евреев, говорящих на идиш. Я, к сожалению, к нему не принадлежу, мои родители уже не говорили на идиш, а мои бабушка с дедушкой, которые выжили, говорили. Я слушал этот язык и думал, что, наверное, какие-то волшебники на нем говорят. Волшебный странный язык, на котором никто не говорит, тот же персидский, он умер, его уже никто не знает. В Израиле это не культивируется, специально даже.
– Так ваш Бруно Шульц учит своего надзирателя идишу?!
– Да, идишу. "Летела корова, снесла два медных яйца" – это же еврейские сказки. И вот в больнице со мной лежали какие-то украинцы, и они мне сказали: "Хлопчик, вас, евреев один немец с поломанным ружьем вел в яму, и всех поубивали, потому что вы не сопротивлялись. Один – сто тысяч евреев, я сам видел". И это чувство вины за то, что мы все погибли… Это была неправда, так же один немец вел "сто тысяч русских", и японцев, и американцев, причем тут он вел стариков и детей, а не здоровых мужчин. Но почему мы не побежали, не взорвались, почему мы безропотно шли туда, в эти страшные ямы? Такие детские вопросы я себе задавал и думал, почему мы так безропотно воспринимаем зло над собой. Это такая вина родовая. Значит, мы этого были достойны. И государство Израиль, на мой взгляд, старается всеми способами сказать: "Ребят, это не мы. Это те, которые были".
– "Мы уже новый генетический материал?"
они встречали своих родителей и отправляли в печь своих детей и даже не предупреждали
э– "Мы новый генетический материал, мы с оружием в руках, мы такие крутые". Это действительно так: европейское еврейство, которое знало Книгу и Тору, его странное смирение перед жизнью, перед всеми обстоятельствами: значит, так мы должны за что-то страдать. И это во мне осталось.
– Это вина жертвы. Но у вас есть и вина палача.
– Ты принимаешь на себя все, после всего, что случилось, ты виноват во всем. Я всегда чувствовал вину за всех. Ты живешь, а другой умер, и ты виноват. Ты счастлив, а другой нет. Я могу, а кто-то нет. Не то что вину даже, а понимание, что мир несправедлив, и он так существует, и я в нем так существую, я соразмерен ему. Он несовершенен, и я несовершенен.
– А когда ваш Ларс пытается перевернуть ситуацию, когда он пытается мысленно подвергнуть себя тем же страданиям, которым в реальности подвергает евреев, это что, попытка избыть неизбываемую вину?
– А они не считали себя виноватыми. Я читал тысячи документов, они говорили: если бы не он, то кто-то это все равно бы сделал, и они пытались облегчить жизнь евреев, быстрее убить, чтобы они не мучились. Вы живете в перевернутом мире. Но евреи из зондеркоманды так же действовали, они же не рассказывали евреям, которых они встречали, что их поведут в печь. Я читал многие материалы: н об этом.
– Латышские спектакли у вас распроданы, а на русские, несмотря на то что в зале мало мест, билеты остаются до последнего.
– У русского зрителя есть театр имени Чехова, в который они ходят. Традицию поломать трудно. У них есть русский театр, у латышей есть свой латышский театр. Хотя есть сейчас уже наверняка новая публика, я надеюсь, они не дураки, ни те, ни другие, через 30–40 лет здесь будет один народ. Если они не станут одним народом, будет плохо. Я не вижу в моих латышских друзьях никакого национализма, и в моих русских друзьях здесь. У нас первый купленный зал сегодня, и он почти полон. Поймите, это очень сложный спектакль. Это не развлечение. Он не обычен ни для русских, ни для латышей.
– Чья идея была поставить спектакль с одними и теми же актерами на обоих языках?
– Совместно пришло. Элита говорит на русском, с акцентом, конечно, она читает русские книги, это уже важно. А Маша Данилюк, которая играет Шульцика, родилась в Риге, хотя она училась у Табакова и потом играла у него, потом жила и играла в Москве. Она все-таки латышский учила в детстве и в юности играла здесь несколько спектаклей на латышском. Это же интересно, когда один и тот же состав играет два разных спектакля. Потому что это разные спектакли. Латышский спектакль совсем другой. Они даже по времени различаются.
– В чем различия?
– Эмоциональные. Латышский зритель не смеется. А русский смеется. На таком страшном спектакле смех был.
– Но у вас там анекдотические просто диалоги.
– Но все равно латыши не смеются. Русский язык передает абсурд. Они не анекдотические, они абсурдные. Это страшный абсурд, когда один и тот же человек возвращается [в крематорий] по третьему разу, это уже не анекдот. Иисус Христос возвращался только. Вечный Жид.
– Немецкую линию мы не обсудили.
– Меня всегда интересовало, почему евреи едут в Германию. До сих пор не знаю. Я бы не поехал. Хотя я учился в Akademie der Künste, они мне давали стипендию, у меня много друзей-немцев. Но пепел Клааса стучит в моем сердце. Слава Б-гу, что мы, евреи, никогда не были палачами. Что нам Господь не дал этой страшной ноши. Хотя мы не знаем, что будет с нашим народом в будущем, во что он превратится в Израиле. Если бы я узнал, что мой дедушка был убийцей, мне было бы очень тяжело жить с этим.
– Поэтому Бруно Шульц сострадает своему надзирателю?
– Да, я сострадаю, потому что понимаю, что это такой страшный грех, который может уничтожить нацию.
– У вас в записи – почему, кстати, в записи это транслируется на экран? – страшные сцены уничтожения евреев, издевательства над евреями рассказывают клоуны и при этом смеются. Как вы рискнули?
Шесть миллионов человек убили: как это произнести? Это только смеяться можно. Я хочу вызвать шок
– Я вообще хотел сделать это вживую. Но мои латышские актеры не смогли этого сделать. У нас были истерики на этих съемках. Они не могли говорить тексты, не могли их заучивать, не могли читать эти цифры. Если ты не абстрагируешься от этого, это невозможно. Но актер же должен проникнуться, он говорит: "Подожди, в день?" Я говорю: "Да, три тысячи детей в этот день. А в следующий – 800, просто детей. А в следующий – 700, просто детей, а в следующий 400 просто родителей, а в следующий 2000 человек, дети". Причем это документальные материалы, я их взял из книги. Десять тысяч, двенадцать, три тысячи, полторы. Они встали и сказали: мы не можем этого говорить. Они не могли физически быть клоунами на сцене. Я сказал: тогда мы это снимем. Вас же. И вы в это время будете находиться на сцене: это такой ад, в нем все весело. Понимаете, это такое издевательство над издевательством. Во-первых, это могут только евреи, конечно. Во-вторых, это превратилось в товар. Шесть миллионов человек убили: как это произнести? Это только смеяться можно. Я хочу вызвать шок. Над этим разве можно смеяться? – Нет. А убивать можно? Смеяться нельзя, а убивать можно других людей? И не евреев. Каждый день. Вот когда вы перестанете убивать, мы перестанем смеяться. Язык искусства должен быть современен людям, которые смотрят. Вы все равно ничего не внушите молодым людям. Я в Латвии во время кастинга предлагал нескольким актерам сыграть. Мне сказали: не, про Холокост мы не будем, во-первых, ну сколько можно. А во-вторых, ну что мы еще можем про это рассказать?