Маньяк правдивости

Сергей Варшавский с сыновьями, около 1920 г. Слева - Владимир, будущий писатель.

Забытая проза Владимира Варшавского

Иван Толстой: Дом русского зарубежья и издательство "Книжница" выпустили большой – на 750 страниц – том прозы, эссе и литературной критики Владимира Варшавского, названный по главному, вошедшему в книгу произведению роману "Ожидание". Том составили, тексты подготовили и прокомментировали Мария Васильева и Татьяна Красавченко. В составлении и подготовке приложения принимал участие Олег Коростелев.

На вопросы нашей программы отвечает ученый секретарь Дома русского зарубежья Мария Васильева.

Мария Васильева: Книга эта представляет наиболее полно художественную прозу Варшавского, его философские эссе, его литературную критику – рецензии и статьи, и дополнена она довольно основательно приложениями, куда вошли тексты из архива Варшавского, хранящегося в Доме русского зарубежья (он был передан Татьяной Георгиевной Варшавской). И это приложение состоит из весьма любопытных писем к Варшавскому, 1950 года в основном. Когда вышла его первая послевоенная повесть "Семь лет", ряд его друзей и знакомых стали ему писать о своем восприятии этой повести, и получилась своего рода полемика в эпистолярном жанре. Потому что кому-то нравилось, кому-то не нравилось, кто-то хвалил, кто-то ругал. Но из этих писем складывается весьма интересное поле, то, что мы называем рецепцией. Причем то, что написано в письмах, могло не перейти в рецензии по ряду причин: в письмах люди более открытые, более откровенные, поэтому читать эти письма иногда даже более интересно, чем рецензии. Сюда же вошли рецензии на повесть "Семь лет", на роман "Ожидание" и довольно много эссе.

Обложка книги В.Варшавского. 2016.

Но я бы хотела остановиться на романе "Ожидание", потому что я считаю, что это главный центр, остов этого издания, этой толстой книги. Вы сказали, что это другой Варшавский, малоизвестный, незамеченный Варшавский. Но вот любопытно, что современники Владимира Сергеевича Варшавского, в том числе известный богослов протоиерей Александр Шмеман, считал, что лучшая книга Варшавского это "Ожидание", а не "Незамеченное поколение", хотя прославила Варшавского именно книга "Незамеченное поколение". Притом что книге "Ожидание" не так повезло, как "Незамеченному поколению", но что такое Варшавский как писатель, как мыслитель крайне любопытный, о котором мне бы хотелось сказать, это, конечно, роман "Ожидание". И в сущности, Варшавский всю жизнь писал один роман. Сначала он писал один рассказ автобиографический, это были по большей части военные рассказы, то есть раскрылся он как писатель после военного опыта.

Варшавский пошел добровольцем на войну, очень быстро оказался в плену на франко-бельгийской границе, когда французская армия была взята в плен, потом он оказался в лагере для военнопленных Stalag II-B. И вот этот опыт, даже не только и не столько военные действия, которые были весьма драматичные, потому что в военных действиях он поучаствовал, а вот этот довольно чудовищный опыт умирания вокруг, что называется, он переживал эту смерть без конца. И в этом опыте в плену и рождается книга "Семь лет" – сначала один рассказ, потом другой рассказ, потом они складываются в повесть "Семь лет". Собственно, пять лет военных, один год предвоенный и один год послевоенный, вот из этого складывается вокруг войны история. И потом уже на эту повесть "Семь лет" начинают нанизываться другие и послевоенные рассказы, где он начинает вспоминать детство, и в конечном счете получается роман "Ожидание", который выходит в 1972 году в издательстве "ИМКА-Пресс".

Почему я сказала, что это опыт преодоления смерти, что такое, собственно, Владимир Варшавский? Дело в том, что в историю русской литературы эмиграции Варшавский вошел как идеальный представитель литературы человеческого документа. К ней когда-то призывал и ее провозгласил отчасти Георгий Адамович. Это вообще был идеолог, властитель дум парижской эмигрантской молодежи. Что надо не сочинять, не придумывать, ничего не конструировать, то есть такая антиконструкция в литературе. Это был такой противовес Набокову с его блистательными интригами, виражами, блестящим стилем. Это был, конечно, отчасти и ответ авангарду, тоже явлению конструирующему, но в немалой степени и деконструкция в авангарде есть – поэзия Маяковского, какие-то выдуманные линии, плоскости, квадраты, мир рассыпается на глазах и опять собирается. Такая жесткая конструирующая мысль и жесткая конструирующая эпоха, как мы понимаем, в которую зажато было это поколение. Революция – это конструкция, война – это деконструкция.

Революция – это конструкция, война – это деконструкция

И вот это поколение молодых эмигрантов (Варшавский принадлежит к молодому эмигрантскому поколению) выдвигает антитезис этому: надо писать просто, ясно. Это очень чистая мысль, это правдивая максимально мысль, мы записываем то, что видим, мы ничего не выдумываем. Это такой литературный аскетизм, скажем так, в том числе и стилистический. Максимальная правда. Притом что это не реализм, это чуть сложнее, чем реализм. Эта правда, в сущности, и есть попытка ухватить реальность как она есть, потому что она рассыпается на глазах. А если ты ее зафиксируешь, запишешь и навсегда оставишь в слове, то это будет некое противодействие тому, что делает с тобой время. В том числе эмиграция. Она тебя разрушает, а ты пишешь ясно, просто, пишешь то, что есть, пишешь документы, и в конечном счете эта реальность остается. Об этом же писал Варшавский без конца в своих дневниках. Я читала его дневники 70-х годов: надо запечатлевать реальность, и тогда она не погибнет. Снимать покровы. Литература – это снимание покровов и максимальная простота.

Иван Толстой: Что заставляло Александра Шмемана называть роман "Ожидание" главной книгой Варшавского, несмотря на то что успех был, конечно, у "Незамеченного поколения"?

Мария Васильева: Я думаю, что отчасти я ответила на этот вопрос. Дело в том, что Шмеман не любил Набокова и об этом писал в дневниках. Я думаю, что он о Набокове судил весьма предвзято и несправедливо, а Варшавского любил. Мало того, этот антитезис (что Варшавский это анти-Набоков) он его проводил и в дневниках, и в крайне любопытных письмах к Варшавскому, и провел потом в статье, которая была задумана как рецензия на роман "Ожидание", но получилась некрологом.

Вообще вот эта история рецензий на роман "Ожидание" тоже весьма показательная, потому что пишет рецензию на роман "Ожидание" Георгий Адамович, а печатается она, когда Георгия Адамовича уже не стало, то есть это получается такая посмертная последняя публикация, но прижизненно написанная рецензия. Это – на "Ожидание". А Шмеман начинает писать при жизни Владимира Варшавского, но Варшавский уходит из жизни и его рецензия оказывается некрологом, в сущности, эпоха подводит под собой некую черту. Вот в чем дело. И, кстати, Шмеман писал, что после "Ожидания" эмиграция может сматывать удочки, вы – Пруст канувшего в Лету мира, после вас уже никого не будет, вы есть летописец этой эпохи первой волны русской эмиграции. В том числе и в романе "Ожидание".

Я думаю, что подкупала и Шмемана, и многих подкупает опять та самая простота. Он писал, что Варшавский "рыцарь бедный", и вот эта честность в слове, невыдуманность, некрасование, отсутствие блеска, а на самом деле за этим отсутствием блестка есть абсолютная чистота, причем чистота и правда, не кондовая правда, а какая-то иная правда, которая в конечном счете, при всей простоте написания, простоте слога приводит к катарсису, вот этот момент есть.

Иван Толстой: Разговор о томе прозы Владимира Сергеевича, который первым в эмигрантской литературе подробно и вдумчиво написал о драме молодых литераторов в изгнании. Книга Варшавского называлась "Незамеченное поколение". Сегодня я процитирую эссе, вошедшее в том его избранной прозы "Ожидание". Эссе "Монпарнасские разговоры", впервые напечатанное в апреле 1977 года в парижской "Русской мысли".

"Для многих русский Монпарнас – это вечера чтения стихов в кафе "Ля Болле" и собрания в "Таверне Дюмениль" литературного объединения "Кочевье", созданного покойным М. Л. Слонимом. На этих собраниях бывали все, кого в предвоенные годы называли молодыми. Вот только не помню, бывал ли Яков Горбов. Я "открыл" его только после войны, когда в 67 году вышла его повесть "Асунта", одно из самых оригинальных и поэтичных произведений современной русской литературы.

Однако монпарнасское "умонастроение" возникло не столько на этих собраниях с докладами и обсуждением стихов, а в полуночных разговорах за столиками открытых до рассвета кафе на стыке бульвара Монпарнас с бульваром Распай. После Первой мировой войны сюда перекочевали с Монмартра художники, на них приходили смотреть "кукины дети" со всего мира. (Так в шутку называют клиентов туристической фирмы "Кук").

После Первой мировой войны сюда перекочевали с Монмартра художники, на них приходили смотреть "кукины дети" со всего мира

К двум часам ночи у стоек баров собирался всякий сброд: праздные гуляки, натурщицы, предтечи теперешних "хиппи" – длинноволосые "монпарно", проигравшиеся картежники, пьяницы, полусумасшедшие бродяги, наркоманы, проститутки, сутенеры. Один из кругов парижского дна, парижского ада. Тут воскресал, казалось, Двор Чудес: сейчас войдет Франсуа Вийон. Вот эти кафе и стали излюбленным местом сборищ самых эмигрантских из всех эмигрантских писателей и поэтов.

В 1927 году, когда я начал сюда ходить, первоначальные баснословные времена русского Монпарнаса уже миновали. Я не застал заседаний "Палаты Поэтов", основанной Парнахом, Шаршуном и Гингером. Правда, я все же успел попасть на устроенный русскими художниками костюмированный бал "Жюль Берн", на который сошлись художники и натурщицы со всего Парижа. При входе раздавали написанную Поплавский афишку. Помню из нее только несколько слов: "Тому, кто прочтет наизусть роман Пруста "В поисках утраченного времени", будет выдан шоколадный бюстик Жюля Верна".

Но русские художники и поэты собирались уже в разных кафе: художники в "Доме", поэты в "Селекте". Их развела жизнь: художники все более становились полноправными гражданами парижской республики искусств. Они могли уже – кто хуже, кто лучше – жить, продавая свои картины. А для поэтов продолжалась нищета. Мне приходилось уже об этом писать. Приведу свидетельство Ходасевича: "За столиками Монпарнаса сидят люди, из которых многие днем не обедали, а вечером затрудняются спросить себе чашку кофе. На Монпарнасе порой сидят до утра, потому что ночевать негде".

Еще страшнее бедности была отверженность. У молодых монпарнасских писателей и поэтов не было места в общем мире. В те годы на Западе эмигрантской литературой не интересовались. Переводили самых второстепенных советских писателей, а из эмигрантских даже Бунина не хотели читать, куда уж там молодых. Но, по словам Ходасевича, и "в недрах самой эмиграции молодая литература не обрела себе родины". Удивляться не приходится. Все потерявшим изгнанникам нужны были только рассказы о славе и счастье прежней жизни в России. Молодые таких книг писать не могли: они только по рассказам старших знали о потерянном рае дореволюционных московских праздников. Очень показательно: отец Бориса Поплавского, Орфея Монпарнаса, никогда его не читал. А между тем Поплавский был неоцененным певцом эмигрантского обихода тех лет. Приведу две выдержки из его романа "Аполлон Безобразов":

"Наглая и добродушная, добрая и свирепая, лихая Россия шоферская, зарубежная. Либерте, фратерните, карт д’идантите. Ситроеновская, непобедимая, пролетарско-офицерская, анархически-церковная. И похоронным пением звучит цыганщина, и яблочко катится в ней, и слышится свист бронепоезда…"

"Разве не прелестны, – говорил Аполлон Безобразов, – все эти помятые выцветшие эмигрантские шляпы, которые, как грязные серые и полуживые фетровые бабочки, сидят на плохо причесанных и полысевших головах… Разве Христос, если бы Он родился в наши дни, разве не ходил бы Он без; перчаток, в стоптанных ботинках и с полумертвой шляпой на голове. Не ясно ли вам, что Христа, несомненно, во многие места не пускали бы…"

Не ясно ли вам, что Христа, несомненно, во многие места не пускали бы…

Молодая литература оказалась не нужна не только белогвардейскому народу зарубежной России, но и ее "демократической общественности". Вечные шестидесятники узнавали в поэзии монпарнасских "огарочников" все отвратительные им черты декадентства: мистицизм, манерность, аморализм, антисоциальность, упадочную форму, упадочные настроения.

Правда, делались отдельные попытки такое отношение изменить. Так, в 1926 году Марк Слоним, в то время самодержавный редактор литературного отдела "Воли России", первый начал печатать молодых, до того совершенно не известных. В частности, он поместил в нескольких номерах подряд, стихи Поплавского. Появление молодых в "Воле России" пробило им путь и в другие журналы. Некоторых стали печатать, даже "Современные записки", правда, по выражению одного из редакторов, "с отвращением". Позднее возникли журналы и сборники, где молодых печатали уже без отвращения. Но все это ничего не исправило.

В 1930 году на собрании, устроенном журналом "Числа", П. Е. Милюков, не подозревая о мифологической природе соцреализма, заявил: "Сейчас, в то время, когда в России, литература возвращается к здоровому реализму, здесь в эмиграции часть литераторов, в частности, те, которые сотрудничают в "Числах", продолжают оставаться на позициях отрыва от жизни".

Милюков не увидел, что это был не добровольный отрыв, а произведенная историей ампутация. Возможность принять участие в людских делах предоставилась молодым только с началом войны. А до тех пор многие на Монпарнасе могли повторить о себе слова Поплавского из романа "Домой с небес": "Писатель… Да, в мечтах, в дневниках… Никто… Никого… Ничто… Никакого народа… Никакого социального происхождения… Политической партии, вероисповедания…".

О чем же все-таки говорили на Монпарнасе все эти социальные выкидыши? О литературе? Да, конечно. Когда после войны стали модными теории "антиромана", в одной из них я с удивлением узнал многое из того, что мы обсуждали в "Селекте": недоверие к классическому роману XIX века, недоверие ко всему, кроме прямой исповеди и человеческого документа, убеждение, что исследование скрытых душевных движений важнее описаний воображаемых приключений воображаемых героев, вплоть до идеи белой страницы.

исследование скрытых душевных движений важнее описаний воображаемых приключений воображаемых героев, вплоть до идеи белой страницы

Но мы не придавали всему этому большого значения. Для нас важно было другое. Что же именно? Статью Георгия Адамовича "Несостоявшаяся прогулка" можно назвать манифестом русского Монпарнаса. "Возвращаясь к литературе, – писал Адамович, – я ничуть не настаиваю на том, что во всем, написанном "нами", есть след непосредственных встреч с Богом, смертью и другими великими мировыми представлениями. Подлинные встречи редки и трагичны: они наперечет. Но заражен воздух, отзвук чужих, огромных катастроф докатился до всех, и мелкая разменная монета этого рода – в кармане каждого здешнего романиста или поэта. Похоже на то, будто какие-то отважные и гениальные аэронавты оторвались от земли и, постранствовав "в мирах иных", вернулись сюда, – правда, только для того, чтобы умереть… Но перед смертью они успели кое-что рассказать. А людям становилось уже скучно и страшно, рассказы пришлись по сердцу, возникли бесчисленные их переложения. Ничего другого слушать больше никто не хотел".

А кому же было скучнее и страшнее, чем нам? Мы с жадностью внимали каждому слову "петербургских" поэтов: они застали еще то время, когда возвращались на землю последние из "отважных аэронавтов", слышали их рассказы. Мы верили – они сами продолжают баснословную прогулку. Когда Георгий Иванов в котелке и в английском пальто входил в "Селект", с ним входила, казалось, вся слава блоковского Петербурга: он вынес ее за границу, как когда-то Эней вынес на плечах из горящей Трои своего отца. Так же, как современники Данте, встречая его на улице, думали: у него такое смуглое лицо, так как он действительно побывал в городе Дито, и его опалило адское пламя, мы не сомневались в подлинности метафизического происшествия, описанного Георгием Ивановым:

Как на дне колодца,
самом дне,
Отблеск нестерпимого
сиянья
Пролетает иногда во мне.
Падаю в него и замечаю,
Что глядят соседи
по трамваю
Странными глазами
на меня".

Мария, назовите, пожалуйста, главные тезисы философии, мировоззрения, литературных утверждений Варшавского. Что он, собственно говоря, своей прозой говорил, к чему он все это писал?

Мария Васильева: Для него писание, как и поход на войну, было сопротивлением смерти. Помимо того что сама эмиграция столкнулась с такой ситуацией, что она сама, как писал Варшавский, ни в каком мире, ни в каком месте, и вот этому полному ничто надо было быть, этот эмигрантский страх жизни, который надо преодолеть. При этом человеку свойственен чисто онтологический животный страх смерти. И вот это сопротивление и страху жизни, и страху смерти и есть литература для Варшавского.

Очень рано у него умер брат – умер у него на руках, и после этого мир перевернулся, тогда он и понял, что он эмигрант. Когда он уезжал из России, когда его увозили в 14-летнем возрасте, мир открывается: все так интересно, это был чисто детский взгляд, весьма позитивный, кстати, на жизнь. Потом он оказывается в Моравской Тршебове в русской школе, и очень скоро его старший брат Юра, он был старше на год всего, и поэтому он пишет в романе, что мы одно целое, мы "мали", у него такое название – "мали", мы одно целое. И когда одно целое разрушается, то есть вторая половина уходит (они даже внешне очень похожи), и брат умирает (мама уезжает в Прагу, отец еще в это время в Константинополе, он приехал буквально за неделю до смерти брата), мир раскалывается и возникает этот страх жизни и страх смерти, то, что Варшавский называл "рассеянностью". И потом всю жизнь он пытался эту "рассеянность", это ощущение остановки жизни преодолеть. Отсюда такой абсолютно уверенный поход, вслед за призывом Адамовича и Фондаминского, на войну. Что-то такое совершить, чтобы вписать себя, наконец-то, в эту историю, чтобы выпасть из этой полной прострации истории, стать кем-то, стать нужным, в этой истории состояться.

И он действительно состоялся. И потом многие писали: война вас перековала. Это писал Константин Мочульский ему в том числе, что вы стали писателем, вы стали человеком, когда прочитал его первый военный рассказ. Это было сопротивление смерти.

Это писал Константин Мочульский: вы стали писателем, вы стали человеком, - когда прочитал его первый военный рассказ

Я думаю, что перековало и исчезновение отца, о котором я бы хотела сказать отдельно, потому что благодаря этому изданию, в конечном счете, мы совершили реконструкцию биографии еще одной, и это весьма для нас важно и интересно. Отец Владимира Сергеевича Варшавского, Сергей Иванович Варшавский, известный юрист, остался в Праге, когда его сын уехал в Париж, и у отца была весьма непростая биография, потому что он очень скоро начинает читать лекции на русском юридическом факультете при Карловом университете, читает лекции по уголовным процессам, очень известный адвокат и, видимо, успешный, вообще был успешный человек. Так вот, когда власть меняется в Чехословакии, она становится протекторатом, уходит Михаил Новиков, его сменяет Василий Ильин, который становится ректором в Русском свободном университете, то и политика университета меняется, и Варшавский. Если внимательно отслеживать его биографию и его библиографию, то мы понимаем, что это такое скольжение больше в исследование, в изучение и, может быть, даже интерес к национал-социализму. Архивы пражские, в том числе и полицейские архивы, говорят о том, что он был даже "русским фашистом (националистом)", вот это написано у него в досье, я просто цитирую дословно. И он читает лекции по изучению СССР, которые в это время начинают идти в Русском свободном университете (бывший Русский народный университет), он читает юридический курс. И в том числе печатает ряд брошюр, которые издает Русское национальное социальное движение. То есть мы понимаем, что очень непростая биография у отца. И если мы соединяем это с биографией сына, который добровольцем идет и борется с нацистами, это принципиальное решение, а отец имеет такую непростую судьбу, то дальше мы получаем весьма темный кусок и весьма важный в романе "Ожидание".

Дело в том, что когда сын оказывается в плену, то его посещает там отец, и судя по переписке, так оно и было. Скорее всего, это был 1943 год, если отсчитывать по роману "Ожидание". Варшавский – честный писатель, и мы доверяем его хронологии. Условно говоря, мы должны понимать, что вымысел и документ безусловно спорят всегда. Так вот, приезжает отец, и у них состоялся очень интересный разговор. Сын спрашивает: "За кого ты: ты за Россию или за Германию? Ты хочешь победы?" Потому что для сына, который воспитан "Новым градом", Фондаминским, Сопротивлением, который пишет письма из лагеря маме и спрашивает, как поживает Борис Вильде, переживает за него, героя движения Сопротивления, это принципиальнейший вопрос, который видит гибель, в том числе советских военнопленных, которых он опишет.

Сергей Варшавский - журналист, отец писателя.

И отец говорит очень интересные вещи, он говорит, что я хочу победы России, ты знаешь, я сомневался… Я сейчас говорю не слово в слово, но это фактически цитата. Но сердцем я сейчас с ними, я от всей души желаю победы над Германией Советскому Союзу. Это никак не сочетается с биографией Сергея Ивановича Варшавского, и мы понимаем, что сын пишет отцу некую охранную грамоту.

А после того, как в 1945 году в Прагу вошла Красная армия, Сергей Иванович Варшавский исчез. Очень долго судьба Сергея Ивановича была неизвестной. Его взял СМЕРШ, но что с ним, где он, погиб он где-то в Караганде в лагере? Какие-то слухи доходили до Владимира Сергеевича. Неизвестно. Скорее всего, мы предполагаем, что если Владимир Сергеевич пишет такие лояльные по отношению к советской власти высказывания отца, то он его адвокат, защищает, может быть, кто-то прочтет. И ты понимаешь, что, конечно, Владимир Варшавский честный писатель, но здесь некое лукавство вынужденное, здесь борются документ, правда и вымысел.

До последнего времени судьба Сергея Ивановича Варшавского была неизвестна, и только благодаря подготовке этого издания было найдено его дело – в Киеве. Были даже предположения, что его могли расстрелять в Праге. В архиве ФСБ не было документов на Сергея Ивановича, нашлись они в Киеве. Отраслевой государственный архив Службы внешней разведки Украины. Было найдено дело на Сергея Ивановича и еще на нескольких – на Виноградова, на Уклеина и так далее. Он был взят 18 мая 1945 года на своей квартире на Слежской улице, вскоре состоялся допрос, проходил он по нескольким довольно суровым статьям – 58-2, 58-4, 58-11 УК РСФСР. Это все зачинщики контрреволюционной деятельности. Причем 58-11 – она на грани расстрельной статьи. Вскоре состоялся суд, его перевезли в львовскую тюрьму, и на этом суде Сергей Иванович Варшавский держал речь, единственный из своих подельников не согласился с вынесенным приговором, вернее, ему это был еще не приговор, но результаты следственного дела. И держал речь, держал ее блестяще как адвокат, то есть он показал все свои навыки. Все записано и запротоколировано в этом деле. И в этой речи он говорит, что после Сталинградской битвы я душой со своим народом, я от всей души желаю и желал победы Красной армии, я раскаиваюсь, я считаю, что я совершил ошибку. То есть это покаянная речь. Мы прекрасно понимаем, что когда это говорит юрист и человек непростой судьбы, то это может быть просто юридическая риторика во спасение. Но если действовать методом Владимира Сергеевича Варшавского и накладывать документ на текст, то мы видим, что то, что говорил Сергей Иванович в романе "Ожидание", когда он посещал сына в плену в 1943 году, и то, что он говорит на суде, это практически довольно совпадает. Вполне возможно, что Владимир Сергеевич писал правду, и это вовсе не вымысел, так что он не лукавил и действительно к концу войны отец поменял свое мнение, вполне возможно. Я понимаю, что это гипотеза, но при этом это снова ставит вопрос об этой особенности и об особенном месте Владимира Варшавского в литературе человеческого документа. Это болезнь, его не случайно назвал Бахрах "маньяком правдивости", это болезненная точность, вот в чем дело. И в этом плане роман "Ожидание" может быть некоей опорой реконструкции каких-то исторических событий, хотя и не до конца.

Нам очень помогла работа над подготовкой этой книги, чтобы окончательно уяснить дату смерти Сергея Ивановича Варшавского. Мы сделали запрос и получили от государственного учреждения Управления Комитета по правовой статистике и специальным учетам Прокуратуры Республики Казахстан по Карагандинской области подтверждение, что Сергей Иванович Варшавский умер 10 ноября 1945 года. Если отсчитывать, что в августе 1945 года ему был вынесен приговор, значит скорее всего, Сергей Иванович не вынес этапа. То есть он умер очень скоро. Защитительная речь спасла его от статьи 58-11, но, видите, не предотвратила скорой гибели. Так что хочу поблагодарить Габриэля Суперфина, Татьяну Рогозовскую и Ирину Валявко, которые мне очень помогли в работе над этими документами. Благодаря их помощи мы смогли установить еще одну биографию, крайне интересную, Сергея Ивановича Варшавского.