Парщиков: легенда

Алексей Парщиков, Кельн, 2004

Вышла книга избранных стихотворений и поэм Алексея Парщикова "Минус-корабль"

“Я жил на поле Полтавской битвы”, “Днепровский август”, “Нефть”, “Сила” и “Деньги”. Личность мыслителя, исследователя, поэта, фотографа. Тексты, выявляющие невидимый мир. Поэт интенсивности и телесности, аналитических медитаций и человеческой теплоты. Парщиков как герой культурного сопротивления и персонаж позднесоветского андеграунда. Почему метафизические стихи читались советской цензурой как запретные? Парщиков как американец и европеец, модернист и экспериментатор, переводчик и эссеист. Жизнь в контексте европейского художественного авангарда ХХ века. Украинская тема и образность в корпусе текстов автора. Поэзия должна понимать себя в рамках развития современного искусства, считал Алексей Парщиков.

Поэты, переводчики, эссеисты Татьяна Щербина, Андрей Тавров, Евгений Осташевский, писатель Александр Иличевский, философ Михаил Ямпольский, литератор и издатель Дмитрий Волчек.

Ведет программу Елена Фанайлова.

Елена Фанайлова: Свобода в московском клубе "Перелетный кабак". Мы сегодня будем говорить об Алексее Парщикове. Парщиков как легенда, Парщиков как проблема. Вышла книга избранного Алексея Парщикова, и в этом заведении состоялась ее презентация. Андрей Тавров и Татьяна Щербина вновь со мной в клубе, друзей помотрим в скайпе.

Полагаю, что нужно для начала почитать стихи. Андрей, Татьяна, мы с вами очень давно разговаривали об Алексее Парщикове, это было буквально после его ухода, и интересно посмотреть, изменилось ли представление о фигуре Парщикова.

Андрей Тавров: Одно из первых стихотворений, которое меня поразило своей пластикой Мебиуса, когда, идя по одной стороне, оказываешься на другой, называется "Сом":

Нам кажется: в воде он вырыт, как траншея.
Всплывая, над собой он выпятит волну.
Сознание и плоть сжимаются теснее.
Он весь, как черный ход из спальни на Луну.

А руку окунешь – в подводных переулках
с тобой заговорят, гадая по руке.
Царь-рыба на песке барахтается гулко,
и стынет, словно ключ в густеющем замке.

Вот этот "черный ход из спальни на Луну" – это было потрясающе.

Елена Фанайлова: Это почти Гильермо дель Торо, образ фантастических изменений живого существа в воде.

Андрей Тавров: На грани сюрреализма, но не преступая эту грань. Акцент у Парщикова все-таки был на том, что находится между двумя частями метафоры. Считается, что метафора состоит из двух частей, сравнивающихся друг с другом, а на самом деле внутри метафоры есть та живая пустота, в которой это сравнение возможно. Вот эта живая пустота – источник жизни, источник природы, источник стихотворений, она просвечивает в метафоре. Поэтому Парщиков так ценил метафору. Во всяком случае, в разговоре со мной он говорил, что это очень здорово. Я говорил: "Ну, как же, сейчас все пишут без метафор, все отказываются от метафор". – "Нет, – говорил Парщиков, – они просто не поняли еще, что такое метафора.

Елена Фанайлова: Я бы сказала, что у него метафора доходила до глубокой метаморфозы реальности.

Андрей Тавров: Конечно. И все-таки, чтобы выявить часть пространства, нужна арка, и метафора Парщикова – это арка, которая выявляет удивительное пространство, потому что в арку входишь и находишься между вчера и сегодня, между право и лево, между тем пространством и этим. Арка выявляет то пространство, которое, собственно, нас окружает со всех сторон. Поэтому, хочу повторить, Парщиков все время искал эту связь с живой пустотой, с источником жизни, с засловесным пространством, предсловесным, для него это было очень важно. Потому что для него поэзия была не частью речи, а частью жизни.

Татьяна Щербина: Стихотворение называется "На ферме. Калифорния":

Мы жарим двух быков на вертеле. Лариса,
бледнея с каждой рюмкой, кусает воздух, как конфорка.
На винных бочках, начиная снизу,
до самых звезд сплетается восьмерка.

Ступенька
вертолетной двойки
над долиной.

Сон свойств окрестных гор, секвой.
Сражение ежей
в твоей прическе за честь души невинной.
В халате полосатом, как бекон, я виражирую вдоль теплых гаражей.

Елена Фанайлова: Казалось бы, бытовая сценка, но очень барочная, написанная то ли Брейгелем, то ли Рубенсом…

Татьяна Щербина: Я бы сказала, что Алеша вообще очень барочный в смысле языка поэта. А когда был здесь вечер памяти Алеши, там говорилось о том, что в нем главное, что-то говорил Юра Арабов, я с ним, помню, не соглашалась, и я сказала, что главное для Алеши – это пространство. Он все время как бы это пространство создавал. Потому что написать, описать – это создать и есть. Он пытался сделать все пространство, которое возможно. У него присутствовало всегда небо, вот здесь – вертолет, а главное – это дирижабли, он очень увлекался дирижаблями, что-то под водой, что-то под землей, что-то такое макросъемкой… Он все время хотел связать все пространство, которое есть, в какую-то одну картину, чтобы там все сразу присутствовало. Для меня важна у Алеши не метафора как таковая, а его способ что ли концентрации пространства.

Давайте здесь посмотрим. "Лариса, бледнея с каждой рюмкой, кусает воздух, как конфорка". Если мы представляем себе горящую конфорку, вот эти язычки пламени, они как бы кусают воздух, и мы сразу видим воздух по-другому. И вот некая Лариса, мы ее сразу видим, как она как бы кусает воздух. Это не метафора в том смысле, что Лариса похожа на конфорку, а это мы смотрим на воздух, как его описать.

Андрей Тавров: Почему же не метафора, когда значение одного слова вставляется в значение другого?

Татьяна Щербина: Я имею в виду, что здесь не сравнение одного объекта с другим, а тут просто взгляд на воздух одновременно с двух разных точек обзора.

Елена Фанайлова: Парщикова характеризует на фоне русской поэзии высокая необычность и авторского голоса, и предъявления предмета, вообще эта поэзия была очень необычна. Предлагаю посмотреть сейчас, как вспоминает о Парщикове, о первой встрече с ним Дмитрий Волчек, в Петербурге редактор "Митиного журнала", а ныне редактор Радио Свобода в Праге. Как об этой необычности он, собственно, и говорит.

Дмитрий Волчек: Мы встречались с Алешей Парщиковым в разных странах, даже на разных континентах, и я уверен, что это происходило в разные времена года, но мне запомнилось, что это всегда было лето, август, зной, невыносимая жара. Я помню знойное лето в Калифорнии, в Университете Беркли, где мы с ним пили красное вино и гуляли целый день. Я помню невыносимую жару в Москве, я думаю, это был год 1989-ый или 1990-ый, когда мы с ним встречались и обсуждали стихи узбекских поэтов, которых он тогда переводил. Но лучше всего я помню нашу первую встречу в Ленинграде, в 1985 году, когда я впервые услышал его самое знаменитое стихотворение, впервые прочитал поэму "Я жил на поле Полтавской битвы". Сейчас очень трудно объяснить, каким взрывом, каким потрясающим событием был этот приезд, были эти стихи.

Я думаю, для молодых поэтов сейчас вообще даже будет непредставимо и непонятно, как публикация в журнале "Литературная учеба" или публикация в "Митином журнале", который выходил в машинописи, тиражом 40-50 экземпляров, могла перевернуть весь мир поэзии. Мы даже не могли представить, что рядом может возникнуть вот такое явление, как шаровая молния, как какой-то взрыв, который разрушил всю нашу, можно сказать, ветхую лачугу, в которой мы тогда собирались и читали стихи, в "Клубе-81" на Петра Лаврова. Это был такой ужасный, страшный подвал. И вот появился человек, неизвестный нам абсолютно, который вдруг сказал, что есть совершенно новая поэзия, не та, на которую мы ориентировались, и это была влюбленность с первого взгляда. Я думаю, что даже самые занудные, бессмысленные и бездарные люди почувствовали огромное излучение, исходящее от этого человека, от этих стихов, от этого зноя, которым пропитаны все эти строки, наполненные муравьями, жукам, бабочками, которые суетятся, взлетают, танцуют…

Я очень хорошо помню, как попросил у Алеши рукопись поэмы "Я жил на поле Полтавской битвы", и он сказал: "Да, можно напечатать. Других претендентов нет". Ведь это было время, когда такие стихи было почти невозможно опубликовать. И мы опубликовали это в машинописи, в самиздате. Сейчас невозможно даже объяснить, почему это нельзя было опубликовать, но вот такой был ужасный мир, который боролся с поэзией, ненавидел ее.

Аркадий Драгомощенко, который всегда чувствовал талант, знал, на кого следует обращать внимание, а кто безнадежен, влюбился в стихи Алексея Парщикова с первой же секунды. И я тоже. Да мне кажется, что все вокруг были в него влюблены, влюблены в его стихи, в ту силу, которую он принес. Это совпало с политическими переменами, с перестройкой, 1985 год, и вот у меня как-то ассоциируется крах того ужаса, в котором мы жили, с появлением первых стихотворений Алексея Парщикова, поэмы "Я жил на поле Полтавской битвы", вообще всего цикла "Фигуры интуиции" и стихотворения "Деньги", фрагмент из которого я прочитаю.

У меня есть такая книга, которую мне подарил Алеша, это очень редкое издание, оно сделано в таком переплете из рентгеновского снимка, причем это снимок самого Алеши Парщикова. И он мне написал здесь: "Знаю, что видим".

Нас круговодит цель и замыкает в нас
холодную личинку новой цели,
дух будущего увлекает глаз:
сравненье целей порождает цены.

Купюра смотрится в купюру, но не в лоб,
а под углом прогресса, и, похоже,
в коленчатый уводит перископ
мою судьбу безденежную. Все же

дензнаки пахнут кожей и бензином
и, если спать с открытым ртом, вползают в рот.
Я шел по их владеньям, как Озирис,
чтоб обмануть их, шел спиной вперед.

Елена Фанайлова: Я хочу спросить еще и о контексте. Почти невозможно было опубликовать в 1985 году поэму "Я жил на поле Полтавской битвы". Все люди этого круга кажутся мне абсолютными культурными героями, и те люди, которые выступали на вечере презентации этой книги, которые между собой даже немножко поссорились, я вот их слушала и думала: как я их обожаю! Они сами не понимают, Юрий Арабов или Володя Салимон, что они такое сделали. Они просто жили какой-то другой жизнью, не жизнью плоского советского письма и плоского советского человека.

Андрей Тавров: Я с Алешей Парщиковым познакомился дома у замечательного переводчика Александра Михайловича Ревича, и он читал тогда свое стихотворение "Борцы". Конечно, это сразу же захватывало, вот это распределение силы, о котором можно особенно говорить, но ситуация была такова, что напечатать книгу действительно было почти невозможно, и то, что Алеша, в конце концов, все-таки прорвался в печать, это было, скорее, исключение. И он очень дорожил этой книжкой. Купить Библию тоже было невозможно, купить какие-то приличные книги было невозможно. Собирались по кухням, читали друг другу стихи, стояло там несколько бутылок вина – вот это была наша основная свобода. Концертные залы стали появляться намного позже, возможность выступления там, уже когда брезжила перестройка. Собственно говоря, это был такое подполье, но удивительным образом это подполье и практическая невозможность выйти на зрителя давали эффект аккумуляции, накопления сил. Они не растранжиривались, как вот сейчас все вылетает с Фейсбук: написал стихотворение – выложил. Это были избранные люди, это была элита. И вот, обмениваясь своими находками, обмениваясь своими книгами, стихами, они накопили чистейшую энергию, вот эти люди, и спасибо им за это огромное! И сейчас мы читаем эту энергию в форме одной книги, другой книги.

Обратите внимание, что у Парщикова очень много стихотворений про силу, он вот этих воздушных змеев силы очень здорово видел, умел распределять. Что касается его отношения к социуму, к политике, я знаю, что он всегда расстраивался, если под бомбами произведения искусства гибли, не важно, с чьей стороны. Потому что для него красота мира, этика мира, сопряженная с красотой, стояла на первом месте, мы в его стихах это видим. И он знал, что поэзия и вообще искусство – это не только часть социума, но это еще и часть природы, и пытался это совместить, не отрывая поэзию от природы. Вот я сегодня в Фейсбуке читал, что в век наноуглеродов зачем нам знаки препинания, и зачем нам писать размером классическим, ямбом или еще как-то. Обратите внимание, у Парщикова нет верлибров, несмотря на то, что он переводил Палмера, что он был прекрасно знаком с западной культурой того времени. У меня такое подозрение, что для него вот эта вот форма четверостишия или двустишия работала, это был накопитель силы, это было ограничение, которое давало возможность накопить силу. Парщиков использовал регулярные размеры, иногда даже строфу, для того чтобы силу накопить. Это был поэт невероятной силы!

Елена Фанайлова: Это правда. Тем не менее, он гибко работает с размерами внутри текста, и это дополнительную силу имеет. Татьяна, Вы были отдельно от этой группы поэтов, которая была известна как "мета-метафористы"…

Татьяна Щербина: Я вообще не принадлежала ни к каким группам.

Андрей Тавров: Таню просто любил Парщиков очень сильно.

Елена Фанайлова: И вполне взаимно, как мне кажется, это была такая дружба…

Татьяна Щербина: Да. В чем было, например, тогда принципиальное различие между мной и Алешей? У Алеши любимым поэтом из старших современников был Вознесенский. Алешины стихи совершенно не похожи на стихи Вознесенского, но когда он читал, например, вслух, он немножко читал в манере Вознесенского, в произнесении я имею в виду. А моим любимым поэтом из старших современников был Бродский. Вы понимаете, насколько это разное по существу, но это разное еще было в том, что Алеша так же, как Саша Еременко, который, кстати, все время писал и меня просил, чтобы мы вместе что-то подписали, сочинили, письма в Союз писателей, какие-то письма протеста, что ничего не печатается, и Алеша тоже хотел публиковаться, пытался, к этому стремился. Я жила параллельной жизнью.

У меня была отдельная квартира в центре, и ко мне все время приходил народ, самые разные люди, поэты, музыканты, художники и так далее, и это была такая параллельная жизнь. Алеша приходил, скажем, читал у меня дома стихи, и это не то что специально кого-то звали, как квартирники, этого не было никогда, просто всегда в доме толклось очень много людей, такой образ жизни, и если Алеша читал стихи, всегда были слушатели. Я помню, Володя Сорокин приходил, читал свои рассказы, пьесы, и приходили люди, которые это слушали, то есть это все было друг для друга. И у меня самой не было идеи выходить, как говорилось тогда, на большую аудиторию. Вот это то, о чем говорил Арабов, что мне очень не понравилось, что сегодня не продаются книги Алеши, а продается Дементьев… Это вообще не имеет значения, потому что пиво-то еще лучше продается, понимаете…

Елена Фанайлова: Мне кажется, Парщиков одна из поп-фигур, простите мне это сравнение, современной поэзии, в которой обращается огромное количество молодых людей, которые, как говорил Илья Кукулин, бессознательно цитируют его. И тут не вопрос продажи книг.

Татьяна Щербина: Тогда это как-то формировало человека, не поэтику, а просто человека.

Андрей Тавров: У него еще был такой великий дар – он сцеплял людей. Как он сцеплял предметы в пространстве, о чем Таня говорила, он так же соединял людей, и исключительно удачно. Например, он познакомил нас с Сашей Иличевским. Он умел это делать, он знал, кто кому подходит.

Елена Фанайлова: И он по первому образованию почти доучился на агронома, мощное сельскохозяйственное образование, что тоже важно, определенные знания о природе в нем видны.

Андрей Тавров: И удивительно легкая рука. Леша – легенда такой очень сильной, доброй ауры. И эту ауру люди чувствовали, и он всегда был заинтересован, я никогда не видел, чтобы он там ленился или еще что-то. Я с ним тесно общался в последние шесть лет жизни, и он был всегда собран и очень заинтересован в человеке, с которым он общался, в том, что он ему говорил. Он все время на острие как бы находился, и это черта очень сильная.

Татьяна Щербина: Мы общались всю жизнь, можно сказать, и это очень верное замечание, что Леша был каким-то очень добрым, от него исходили такая доброта и заинтересованность. И Алеша тоже все время меня с кем-то знакомил, и те, кто ему нравился, он хотел, чтобы все были между собой знакомы, чтобы все дружили.

Елена Фанайлова: И он был центром этого мира, человеком огромной энергии. Предлагаю послушать Михаила Ямпольского, который как раз спорит с тем, что то, что делал Алексей, это метафоры.

Михаил Ямпольский: Мне пришло на ум замечательное высказывание большого немецкого поэта Готфрида Бенна, который говорил о плохой поэзии и о составляющих частях этой плохой поэзии, в том числе, о сравнениях и метафорах. Он говорил о том, что сравнения, которые вводятся словами "как", "как будто", "словно", "как если бы", то есть сравнения, как мы знаем, это вариант метафоры по существу, он говорил о том, что они по большей части бессодержательны, в частности, "как" – это вторжение в лирику повествовательности и фельетонности, падение речевой напряженности, ослабление творческой трансформации. Вот для меня здесь ключевыми словами Бенна является "падение речевой напряженности", потому что напряжение речевого потока как бы расслабляется в этих риторических фигурах.

Алеша, с моей точки зрения, это прежде всего поэт интенсивности и напряженности. Поэтому даже те вещи, которые у него выглядят как метафоры, на самом деле, не совсем метафоры. Вот я просто взял "Минус-корабль", который только что вышел, и стал смотреть, буквально первые же стихи, стихотворение "Степь" кончатся так: "И степь ворочалась, как пчела без крыльев". Степь, конечно, совершенно не похожа на пчелу, она и не ворочается, и вся метафорика здесь, на самом деле, поглощается самой вот этой телесной напряженностью. Мы легко представляем себе полосатое, изувеченное тело пчелы без крыльев, как она ворочается, эта пчела. На самом деле, это образ, основанный не на метафорике, а на интенсивности. И в стихотворении "Сом" хорошо видна странная связь "царь-рыбы на песке", которая "барахтается гулко" и степи, которая ворочается, "как пчела без крыльев". Это образ тела, которое сковано, которое движется, и это движение – это прорывание, это невероятная интенсивность. Алеша вообще любил писать о земле, о черноземе, об антраците, о каких-то геологических слоях, находящихся под давлением и создающих очень сильные телесные ощущения давления.

Елена Фанайлова: Рассуждения Михаила напоминают мне разговор о позднем Мандельштаме, о "Ламарке", или о "Неизвестном солдате".

Андрей Тавров: Что касается позднего Мандельштама, он говорил, что мир создан по принципу метафоры, не надо забывать об этом. И Парщиков это знал прекрасно.

Елена Фанайлова: Первая половина этой книги и часть жизни Алексея Парщикова связаны с Украиной. На самом деле, поэма "Я жил на поле Полтавской битвы" – это совершенная правда.

Андрей Тавров: И у него кровь была такая жаркая, украинская, это чувствовалось!

Елена Фанайлова: Описание этих пространств сейчас воспринимается по-другому. Ты читаешь начало стихотворения под названием "Степь":

Пряжкой хмельной стрельнет Волноваха,
плеснет жестянкой из-под колес, -
степь молодая встает из праха,
в лапах Медведицы мельница роз,
дорога трясет, как сухая фляга,
когда над собой ты ее занес…

Привязав себя к жерлам турецких пушек,
степь отряхивается от вериг,
взвешивает курганы и обрушивает,
впотьмах выкорчевывает язык,
и петлю затягивает потуже,
по которой тащится грузовик.

Все злее мы гнали, пока из прошлого
такая картина нас нагнала:
клином в зенит уходили лошади,
для поцелуя вытягивая тела…

То есть внутри этой степи, которая ему привиделась, как мираж, находится еще и некий военный сюжет, скрытый глубоко внутри поэтического бессознательного или общего представления о бытии этой земли. Или "Славяногорск", из которого Ямпольский тоже цитирует:

Дважды шлях был повторен и время повторено дважды.
Как цепные мосты, повисая один над другим,
шли колонны солдат, дребезжали оружьем миражным:
кто винтовкой, кто шпагой, кто новеньким луком тугим.

Сейчас это текст, с которым у нас возникают более прямые, историко- политические ассоциации, я бы сказала.

Андрей Тавров: У Алексея были моменты, искры пророчеств. Саша Иличевский об этом говорил и писал много раз, со мной он говорил на эту тему, что Алексей пророчит какие-то моменты, что он видит вперед. Действительно, это так. Метафора Алексея Парщикова похожа на коан в тот момент, когда он раскрывается, и я говорил о коане: "Покажи мне хлопок одной ладонью" – знаменитый текст. И мне попалось на глаза выражение Парщикова из его стихотворения – "змея-левша". Это коан! У змеи нет рук, у нее вообще нет правого или левого, не существует. Парщикова надо читать медленно, надо его думать, и тогда его метафоры взрываются. Они очень реальны, и они ведут в самую глубину.

Татьяна Щербина: Это, вообще говоря, связано с тем, как Алеша сам читал. У него было еще такое свойство – он был очень внимательным. Скажем, мы разговаривали или, когда он уже уехал, переписывались, и вот он прочитал какое-нибудь стихотворение или текст, и он очень обстоятельно всегда описывал, что он в этом увидел. То есть он как бы всматривался, не просто прочитал, понравилось или нет, а он во все всматривался. Вот это было его свойством, которое мало у кого наблюдается. Он сам так писал, но он сам так и читал, он сам так смотрел на картины, вообще на все.

Мы делали программу о Леше в 2009 году, и что изменилось с тех пор? Я бы сказала, что Леша был очень теплым человеком, не в смысле персонального общения, а я имею в виду тепло, которое в пространство как бы распространялось от него, и этого я больше ни у кого не видела. Ушло это тепло вместе с ним, и это пространство общения тех же самых людей, даже чтение текстов, оно стало более холодным и более плоским,что ли.

Андрей Тавров: Алеша был во многом еще визуальный поэт. Отсюда идет его любовь к фотокамере. Надо сказать, что он был прекрасным фотографом. Он очень много говорил о философии фотокамеры, и очень жалел, что человеческий взгляд не успевает зафиксировать столько, сколько камера. Снимок, сделанный за четверть секунды, можно рассматривать часами: здесь птички, здесь, оказывается, велосипед стоял, здесь какой-то человек шел… А глаза не успевают за этим, глаз не успевает это увидеть. И он завидовал камере, он хотел видеть так сразу все и все отчетливо. Он и Вознесенского поэтому любил, потому что у Вознесенского "Земля болтается в авоське меридианов и широт"…

Елена Фанайлова: Для Вознесенского визуальная составляющая тоже была очень важна.

Андрей Тавров: Алексей взял на вооружение вот эту штудию метафоризма Вознесенского, но он сделал ее динамичной. Но у Вознесенского все-таки они стояли, как скульптуры, все его метафоры, а у Алексея они вибрировали, передвигались, развивались. Когда он говорил что-то, сравнивал хрусталик с марганцовкой, брошенный в воду, вот форма расплывается, расходится, – это потрясающе! Это он открыл в русской поэзии, к чему никто не подходил, Алеша – король метафоры, если банальным выражением таким воспользоваться.

Елена Фанайлова: Я бы хотела послушать младшего товарища Парщикова, Женю Осташевского, поэта и переводчика, билингву, который Алексея переводил на английский, который с ним в Нью-Йорке познакомился.

Евгений Осташевский: Я очень многому у Леши научился, вернее, учился. Вернее, неосознанно учился. А вообще, это странно говорить, потому что Леша был очень большой, настоящий поэт, и я впервые это понял, не когда мы познакомились, а в какой-то момент он мне подарил "Фигуры интуиции", я пришел домой, стал читать "Я жил на поле Полтавской битвы", и эти консонансы, эти неточные рифмы, согласные те же, но гласные другие, эта медленная ритмика стиха, эти исторические пласты, которые там выявляются, разворачиваются, поворачиваются в этой поэме, они по мне очень сильно ударили. Я очень любил слушать, как Леша читает свои вещи, мы несколько раз выступали вместе, и каждый раз, когда он читает строку, ты видишь композицию всей строки, она разворачивается перед тобой, ты видишь, как она работает. Поэтому, да, я, наверное, могу сказать, что я у него учился. Хотя мне было 22-23 года, я не понимал, что нужно учиться, я думал, что уже всему научился. И если бы можно было все начать сначала, я бы у него учился, но сначала ничего начать нельзя.

Елена Фанайлова: Из моих разговоров с Алексеем я помню, что для него было чрезвычайно важно находиться а) в международном контексте и б) в контексте современного искусства. Было упомянуто уже о его визуальности и аналитичности, и есть рассуждения о том, что поэзия – часть мира современного искусства, я от Алексея это слышала.

Татьяна Щербина: Да, совершенно верно. Прежде всего это были художники – Дыбский, Ганиковский, с которыми он дружил, и какие-то другие тоже. И было такое место, где все мы встретились, это журнал "Родник", издававшийся в Латвии, в Риге, Андрей Левкин его делал, русскоязычный журнал, и там все это оказалось. Это был очень оптимистичный период, 1987-89 годы, недолго все длилось, а потом это общее пространство рассыпалось. Сейчас его вообще просто нет.

Елена Фанайлова: Приходится его воссоздавать заново. Однако в магазине "Порядок слов", который находится в этом заведении, продается журнал "Рижское время", который делают философы, ученики Пятигорского, и он продается на русском, то есть все-таки эта связь не утрачивается окончательно. Но, действительно, уже нет таких тиражей, которые были в те времена, когда такая поэзия не могла пройти какие-то препоны цензурного порядка. Хотя интересно, в этих стихах нет политики, нет ничего антисоветского, как вообще в этом поколении ярких, отличающихся по манере письма людей. Это была просто другая эстетика, но не другая политика. Это, наверное, было слишком вызывающе?

Андрей Тавров: У нас же стали показывать картины Пабло Пикассо только тогда, когда он стал членом Коммунистической партии. И Алексей перебил инерционность официальной поэзии, и по такому контрасту, конечно, все воспротивилось – резким переменам, в том числе эстетическим, идет сразу сильное сопротивление. Тогда была очень традиционная советская поэзия, в ней были мощные авторы, были слабые, были авторы, спекулирующие на этом, но там были определены жанры, темы и даже в какой-то степени способы высказывания. У Алексея был противоположный, противоречащий всему этому традиционному советскому распределению сил способ мышления, способ видения. Он просто ворвался, и он мог писать сколько угодно, его не трогали, но это противоречило всей мощной традиции соцреализма. Если бы он вступил в партию, как Пабло Пикассо в свое время, я думаю, ему бы нашли какой-то уголок, в "Юности" публиковали бы, еще где-нибудь.

Елена Фанайлова: Я думаю, испанская Коммунистическая партия резко отличалась от советской Коммунистической партии, и в этом разница между судьбами Пабло Пикассо и Алексея Парщикова.

Татьяна Щербина: Я помню разговоры с людьми, ну, такими… официальными, советскими, скажем так, поэтами, но при этом все-таки людьми, думающими и чувствующими, в том числе, и хорошими поэтами. Вот стихи Пригова. Этот человек мне говорит: "Таня, как вы можете? Это же графомания! Неужели вам не стыдно даже читать это стихами?" Спрашиваю о Парщикове, ответ: "Да что это такое? Это же какой-то бред сивой кобылы!"

Андрей Тавров: В "Литературной газете" была огромная статья, которая сделала его, в общем-то, знаменитым, там доказывалось, что все это бред, все это заемное, что он сам ничего не придумал…

Татьяна Щербина: Да, а после того, как его уже стали печатать: "Да, это интересно, интересно. А вы знали раньше? А Пригова знаете?" То есть это просто неготовность и нежелание воспринять другое сознание.

Елена Фанайлова: Посмотрим Александра Иличевского, прозаика, поэта и большого друга Парщикова.

Александр Иличевский: Я хочу прочитать первую часть поэмы "Нефть", благодаря которой мы с Алексеем Парщиковым познакомились и подружились в процессе ее обсуждения, и в процессе обсуждения моего текста, который назывался тоже "Нефть". Вот благодаря такой чудесной случайности у нас и завязалась дружба. Для меня очень важно прочитать именно это стихотворение, поскольку оно является началом всего того, что связано с моей жизни с Алексеем Парщиковым.

Жизнь моя на середине, хоть в дату втыкай циркуль.
Водораздел между реками Юга и Севера – вынутый километр.
Приняв его за туннель, ты чувствуешь, что выложены впритирку
слои молекул, и взлетаешь на ковш под тобой обернувшихся недр.

И вися на зубце, в промежутке, где реки меняют полярность,
можно видеть по списку: пары, каменюги и петлистую нефть.
Ты уставился, как солдат, на отвязанную реальность.
Нефть выходит бараном с двойной загогулиной на тебя, неофит.

Ты ли выманил девушку-нефть из склепа в сады Гесперид белым наливом?
Провод ли высоковольтный в купальню упал, и оцепенело кино?
Оседает труба заводская в чехле под направленным взрывом.
Нефть идет своим ходом глухим, вслед за третьим, которого не дано.

С этой нефтью, как с выпуклым зеркалом, – словно игры с орлом без перчатки:
ты качаешься – ближе и дальше – от клюва его увильнув.
Не дает разойтись на заблеванной синей вагонной площадке.
И похожи, как две капли нефти, капля нефти, бассейн с хуссейном и Лувр.

Андрей Тавров: Я бы хотел сказать, что я очень благодарен Алеше, потому что в тот момент, когда мы с ним повстречались, я из бездны вынырнул. Я долго ничего не делал. И такой поддержки, как от этого человека, я ни от кого не получал в поэзии. Это такая мощная поддержка! И то время, которое он мне уделял, и то, как он это делал, просто хочется сказать ему огромное спасибо. Думаю, что дойдет до адресата. Спасибо!

Татьяна Щербина: А я решила просто сделать гадание по книжке – открыла наобум, и вот куда глаз упал, строчки:

Сколько однообразья в солдатах, когда их полки объезжают царь и король!
Все хотели понравиться этой войне, все сияли, но кто же герой?

Вот такое получилось гадание. А я, вообще-то, верю в вечную жизнь и считаю, что Леша как-то существует. Хотя он не может с нами никак связаться, но, возможно, он нас слышит…