Архивный проект "Радио Свобода на этой неделе 20 лет назад". Самое интересное и значительное из архива Радио Свобода двадцатилетней давности. Незавершенная история. Еще живые надежды. Могла ли Россия пойти другим путем?
О смысле названия журнала, о его кредо и принципах рассказывают редакторы Владимир Аллой и Самуил Лурье. Звучат стихи Татьяны Вольтской в авторском исполнении. Автор и ведущий Иван Толстой. Впервые в эфире 30 мая 1998.
Иван Толстой: Разговор пойдет о литературном журнале "Постскриптум", который издает в Петербурге Владимир Аллой. Вышло уже десять номеров журнала, и его издатель почувствовал, что эксперименту должен быть в скором времени положен конец. Почему? К микрофону я пригласил также двух других редакторов "Постскриптума" - критика Самуила Лурье и поэтессу Татьяну Вольтскую, с чьих стихов мы и начнем эту запись.
Татьяна Вольтская:
Пока сухие стебли улиц
Внезапный полдень озарил,
Пока из-под руки, прищурясь,
На нас не смотрит Азраил,
Пока шевелит Амфитрита
Заплесневелой чешуей, —
Еще не поздно – дверь открыта,
Входи, – пока над головой
Не потемнело от отлета
Чугунных ангелов в лесу
Исакьевском, – смахни заботу,
Как тополиный пух в глазу.
Пока лучи вслепую шарят
По комнате, и голова
Пока не катится, как шарик,
Под лапой каменного льва,
Пока на небе цвета сливы
Налево родинка видна,
И губы – солоней прилива,
Слюна во рту – пьяней вина,
Покуда пламя только лижет
Дворы и косяки дверей, —
Взгляни в глаза мне – ближе, ближе;
Скорей, скорей, скорей, скорей.
Иван Толстой: Стихи Татьяны Вольтской в авторском чтении. А теперь я хотел бы представить зачинателя этого литературного проекта. Владимир Аллой - известный издатель. В середине 70-х годов эмигрировал из Ленинграда, поселился в Париже, был директором издательства "ИМКА-Пресс", затем возглавлял издательство "La presse libre" (это издательство выпускает и парижский еженедельник "Русская мысль"), в 1986 году, уже в собственном предприятии "Атенеум", продолжил свое дело. Десять лет назад переехал в Россию, где занимался теми же проектами. В общей сложности Владимир Аллой выпустил больше двухсот книг, среди которых есть такие классические издания, как двадцать три тома альманаха "Минувшее", альманах "Звенья", "Невский альманах", "Ярославский альманах", восемь томов альманаха "Лица". В 1994 Владимир Аллой начал выпуск не исторического, а чисто литературного журнала "Постскриптум", выход десятого номера которого и стал поводом для сегодняшнего разговора. И вдруг становится известно, что Владимир Аллой журнальный проект планирует свернуть и переселиться обратно в Париж. Владимир Ефимович, я хотел спросить о странном названии вашего журнала - "Постскриптум". Такое впечатление, что вы декларируете, что все написано перед вами уже, и вы всего лишь что-то добавляете, уточняете какие-то детали. Или это ложное впечатление?
Владимир Аллой: Оно и ложное, и не ложное. Название журнала не имеет отношения к литературе, оно скорее имеет отношение ко времени, поскольку все-таки мы живем в конце века и тысячелетия. Так что это постскриптум к этому веку, который в истории страны и в истории ее культуры сыграл довольно большую роль. Но, безусловно, написано очень много. На самом деле журнал возник из чувства неудовлетворенности. Мы издаем исторические книжки, они тоже возникли по этой же причине, но в другой сфере, в другой области.
Просто это случилось в 1994 году, когда толстые общепризнанные журналы окончательно потеряли голову, смешали все жанры на своих страницах и, в результате, литературе стало негде существовать. Все плачут, что нет кинематографа в этой стране. Естественное обитание кинематографа – в зрительном зале. Нет проката – соответственно, нет среды обитания. То же самое происходило с литературой и происходит до сих пор. Все говорят о том, что нет литературы, но на самом деле ей негде существовать. Естественная среда обитания литературы - это литературные журналы, поэтому мы отказались от этого безумного смешения. Вы посмотрите на любой толстый журнал и проглядите процентовочку: сколько отводится прозе, сколько отводится поэзии, сколько отводится экономике, политике, экологии и прочим вещам. А далее начался процесс еще более бурный уже внутри литературы - предпочтение острым жанрам, остросюжетным вещам, приключенческим, детективным. То есть литература практически лишается собственной среды обитания. Вот это мы и пытались как-то воссоздать, продекларировав с самого начала, что мы журнал литературный, что ничем другим - ни архивами, ни экономикой - мы заниматься не будем, а только литературой и тем, что с ней связано.
"...толстые общепризнанные журналы смешали все жанры на своих страницах и, в результате, литературе стало негде существовать"
Иван Толстой: Скажите, какая ваша политика в литературном журнале, в "Постскриптуме", как редактора?
Владимир Аллой: Во-первых, это отсутствие громких имен, уже состоявшихся, общепризнанных, то, что делают, в основном, в толстых журналах. Мы печатаем молодых. Молодых не обязательно по возрасту, молодых в литературе.
Иван Толстой: То есть вы как бы парижские "Числа"?
Владимир Аллой: Если хотите.
Иван Толстой: Вы журнал петербургский или российский?
Владимир Аллой: Мы даже не российский журнал, у нас есть авторы в Израиле, в Америке, и когда журнал открывался, первый роман мы напечатали американского автора. Мы журнал абсолютно без места, а если определять стилистику журнала, то он скорее петербургский, а с точки зрения авторов это весь мир, все, кто хочет и кто может. Потому что отбор существует, безусловно, и 99 процентов рукописей, к сожалению, мы отклоняем. Но из того, что издается, мне кажется, вещи вполне удачные.
Иван Толстой: Читатель привык считать, что вы парижанин. Теперь вы живете в Петербурге. Сколько уже лет?
Владимир Аллой: В первый раз я приехал сюда весной 87 года, так что поездки - 11 лет, а жизни - 7. Я переехал в 1991.
Иван Толстой: Как вы планируете свою жизнь дальше?
Владимир Аллой: Вернуться туда, откуда я приехал.
Иван Толстой: Вернуться в Париж?
Владимир Аллой: Безусловно! Я здесь иностранец, у меня нет советского гражданства, я живу здесь по деловой визе, поскольку у меня издательство в Петербурге и в Москве. Конечно, я вернусь туда, нельзя в одну воду войти дважды.
Иван Толстой: По-моему, вы попытались это сделать.
Владимир Аллой: Я не испытывал иллюзий на этот счет, я приехал сюда по чисто деловым соображениям. Раньше в этой стране невозможно было работать в архивах, теперь архивы открылись, значит, необходимо было работать здесь, поэтому мы перенесли деятельность сюда. Сегодня возникло достаточное количество и других изданий, так что я считаю в каком-то смысле нашу задачу выполненной. Но если с "Постскриптумом" произойдет так же, я буду счастлив.
Иван Толстой: Вы могли бы обозначить сходство и разницу в работе для вас, как издателя, в Париже и в Петербурге?
Владимир Аллой: Сходство - вы занимаетесь одним и тем же делом, разница гигантская - вы живете в нищей стране. Общепринято было мнение о том, что эмигрантские начинания культуры возможны лишь при вливании денег со стороны, но это не совсем так. Если вы очень сильно работаете, много, то они вполне окупаются и даже могут приносить некую прибыль, небольшую, правда. Здесь это совершенно невозможно, поскольку страна полностью обнищала. И наиболее обнищавший слой - это как раз наши читатели, а именно - творческая интеллигенция. Люди, не получающие зарплату по полгода-году, не могут ходить в книжные магазины. И когда мы сдаем в магазин книги, то директор просто плачет, он говорит, что у него изменился контингент покупателей, ходят другие, а другие люди имеют другие интересы, соответственно, мы теряем читателя. Это я, к сожалению, должен констатировать.
"...что будет, когда я вернусь, я понятия не имею..."
Иван Толстой: Будете ли вы издателем в Париже?
Владимир Аллой: Я не могу ничего сказать про свою будущую парижскую жизнь, мне предстоит третья эмиграция, если хотите. Я могу как Кривошеина написать воспоминания "Четыре трети моей жизни", потому что когда вы долго не живете в стране, вы, конечно, все теряете. Что будет, когда я вернусь, я понятия не имею.
Иван Толстой: Париж для вас - дом?
Владимир Аллой: Да.
Иван Толстой: Один из соредакторов, поэт Татьяна Вольтская, читает свои стихи.
Татьяна Вольтская:
Бог – это первый снег. Он – лист, комар.
Он – жгучий Бенедикт, Он – скользкий Aбеляр.
Он – пестрый камень в озере на дне.
Он – пар над молоком. Он прячется во мне.
Но не в ушах же, ловящих соблазн,
Не в глубине впитавших скверну глаз,
Не в черепа глухом и твердом гробе,
Не в скачущем птенце – в гнезде из ребер —
"Любви! Любви!" – кричащем.
Не в крови
Ныряет Он и плещется: "Лови!"
Он для меня – во мне – неуловим.
Наверное, под силу лишь двоим
Накрыть Его, как журавля, волшебной
И тонкой сетью недомолвок и движений.
Тогда Он здесь – не то чтобы везде —
Но в пальцев кончиках и в кончиках грудей,
Которыми едва тебя касаюсь,
Когда стою на цыпочках, босая!
Поскольку этот миг так обожжен и чист,
Как глиняный кувшин, как узкий вербный лист,
В нем дышит Бог, Он – холод меж лопаток,
Блик на плече и слова отпечаток
Несказанного – на сухих губах:
След ангела. След солнца на камнях.
Иван Толстой: Помимо Владимира Аллоя и Татьяны Вольтской, "Постскриптум" редактирует и критик Самуил Лурье. Я задал ему вопрос о смысле названия журнала.
Самуил Лурье: Название, скорее всего, выражает некоторый пессимистический взгляд редакторов на современную литературу, и не только литературу. Какое-то нас объединяет чувство, к сожалению, что литература этого века закончилась, не принеся слишком больших результатов. Основные тексты написаны и, более того, самой истории нашей страны приходит некоторый конец, во всяком случае, конец некоей главы. И есть ощущение, что мы живем, как это называется в полиграфии, кажется, "спуск" - последняя белая полоса, когда страница не дотянулась до конца, осталось немножко белой бумаги, мы живем на этом пространстве, на нижнем поле. Вот такое ощущение, видимо, выражает название. Плюс некоторую структуру, потому что нам хотелось создать журнал, где все-таки редакция разговаривает со своими авторами. Мы разговариваем в виде вот этих дописок за текстом. Если нам не нравится точка зрения автора, мы говорим, что не нравится, если нравится, говорим, что нравится, хотя сам факт публикации, казалось бы, должен это подтверждать. То есть мы хотим играть в этом журнале, чтобы наши голоса тоже были слышны.
"...мы печатаем людей, которых часто не видим в глаза, о которых никогда ничего не слышали..."
Иван Толстой: Вы - давний сотрудник многолетнего толстого почтенного журнала "Нева". Что же, вам, как редактору, тесно в "Неве" для того, чтобы выразить и осуществить свое эстетическое кредо?
Самуил Лурье: Да, вы очень точно, Иван Никитич, формулируете вопросы. Наверное, тесно, хотя я никогда не был честолюбив, но большую часть жизни в журнале "Нева", где я работаю уже 33 года, я был просто такой цепной пес, литературный сотрудник, который потому и держится, оставаясь беспартийным евреем, что вчетверо быстрее читает и довольно хорошо знает русские падежи. И я почти никогда не был человеком, принимающим решения, за исключением последних лет после перестройки. Во-вторых, именно потому, что я очень хорошо знаю кухню толстого журнала, я подумал, что это похоже на общепитовскую столовую прежнего времени: у них было неплохо, дешево и можно было поесть. Я ничего плохого про них не хочу сказать, это были совершенно необходимые заведения, но там всегда как-то густо пахло щами, пережаренным маслом. И мне кажется, что от любого толстого журнала, в том числе и лучшего, чем "Нева" (я считаю, что пока, к сожалению, для меня "Знамя" лучше, чем "Нева", и "Звезда" в чем-то, за исключением прозы, лучше, чем "Нева"), от самого тома исходит некий оттенок воздуха, которым уже дышали. Потому что нет такого толстого журнала, в котором не было бы ни одного материала, напечатанного потому, что это наш постоянный автор, потому что этот автор чем-то болен или беден, потому что мы знаем настойчивость этого человека и ему неудобно уже отказать. Здесь мы печатаем людей, которых часто не видим в глаза, о которых никогда ничего не слышали, печатаем по каким бы то ни было соображениям, но это всегда соображения эстетические, философские, политические, но никогда не бытовые, никогда не связанные с личными взаимоотношениями, с местом того или иного человека в современной литературной иерархии. И это дает мне лично ощущение, что наш журнал чуть-чуть поопрятнее, пусть даже скучнее, немножко лабораторией в нем пахнет, а не столовой. Зато в нем почище и более сверкают поверхности.
"...увидят довольно грустную компанию незнакомых друг с другом людей, которые, однако, все полагали свою судьбу в литературе, и не столько даже в успехе, сколько в необходимости сказать то, что было известно только им"
Иван Толстой: Действительно, журнал "Постскриптум" немножко по-лабораторному, как пробирка, вытянут вверх и немножко сужен. Самуил Аронович, у меня к вам вопрос теперь как к профессиональному критику. Вот перед нами лежат десять его номеров. Как вы оцениваете, состоялся ли журнал и если да, то в чем?
Самуил Лурье: Владимир Аллой, главный вдохновитель этого издания, считает, что успех в том, что эти десять номеров уже вышли. Конечно, думаю что прав был и я, потому что мы не нашли своего литературного потока, литературной группы, которая издавала бы произведения, создавала бы какое-то направление и активно участвовала бы в литературном процессе. Мы не нашли своей тысячи или двух тысяч читателей, которым эти тексты необходимы как воздух. И это как бы неуспех. Но я думаю, скорее как историк литературы, чем как литературный критик, что через какое-то время будет видно, что он свою роль сыграл, он напечатал некоторые тексты, особенно на первых порах, когда не было такого дефицита с прозой, как сейчас. Их же не брали другие толстые журналы, мы как бы подбирали колоски. А, между тем, это были хорошие тексты. Это были романы, как роман Лермана или роман Шатуновского, которые не брали за их натуралистическую образность и ненормативную лексику, это была критика, как статьи Топорова, которые не брали солидные издания из-за их грубости, резкости, за маску грубияна, которая полыхает яркими красками в этих статьях. Это были авторы, которых бы просто никогда не узнали, как покойный Михаил Бобович, покончивший с собой еще в конце 80-х годов, рукописи которого просто так лежали наполке в квартире его друзей. Между тем, это был один из самых интересных прозаиков в 70-е годы, когда он писал, и ни один журнал просто всерьез не относился к этой его эссеистике, по-моему, очень высокого напряжения. Это литературоведение Барзаха, пишущего нарочито сложно и, я бы сказал, некрасиво, но для того, у кого хватит терпения прорваться через его статью, у такого человека останется впечатление, что он прикоснулся к каким-то интуитивным сильным прозрениям. Мне кажется, что если посмотрят на эти десять номеров, то увидят довольно грустную компанию незнакомых друг с другом людей, которые, однако, все полагали свою судьбу в литературе, и не столько даже в успехе, сколько в необходимости сказать то, что было известно только им. Среди них есть блестящие, с будущим прозаики - Владислав Отрошенко. Есть люди, которые известны как критики, а пишут очень тонкую прозу - как Леонид Костюков из Москвы. Есть люди, живущие в разных странах, в Израиле и в Америке, как Александр Плоткин или Екатерина Капович, и их объединяет нежелание быть "своими" в московской литературной среде, а другой литературной среды у нас не существует. Это все чужие друг другу и чужие текущей литературе люди, и это очень грустное, наверное, чтение. Когда прочитаете десять номеров подряд, окажется, что авторов объединяет некая печаль, некая меланхолия и сарказм. Когда его не хватает, мы выводим его в своих собственных постскриптумах. И общее ощущение, что мы не рождены для славы, успеха, счастья, и что живем мы на самом-то деле в безвременье. Вот ощущение современного момента как безвременья, это нигде не выражено так полно и искренне, как в этом журнале.
Иван Толстой: И в завершение разговора - стихи Татьяны Вольтской в авторском исполнении.
Татьяна Вольтская:
Серый камень спит, коростель скрипит,
Ходит облако на ногах дождя,
Жгучий воздух крепок, как чистый спирт,
Чиркни спичкой – и полыхнет, треща.
Роща кажется берегом, а луга
Проплывают медленно, на спине
Пронося уснувшие два цветка,
Словно белых всадников на коне.
Травяная бездна легка, под ней —
Черной бездны стиснутые пласты,
Где уснули под гул земляных червей
Зерна мертвые, сжав в кулачках цветы.
За былинку цепляясь одной рукой,
Век сочтя минутою, как в раю, —
На краю – обнимая тебя другой,
Губ твоих цикуту я залпом пью.