Новая глава воспоминаний

Марина Ефимова: Я родилась до изобретения телевидения, я человек эпохи радио. В блокадном Ленинграде, где началась моя жизнь, черная тарелка "радиоточки" – символ детства. Первые звуки из этой тарелки: панический вой сирены перед началом бомбежки и успокоительный, сонный вой сирены отбоя (или это были фанфары отбоя?). Первый голос оттуда, запомнившийся на всю жизнь (не мне одной), – левитановский. Именно этот голос впервые вызвал чувства, которые можно назвать гражданскими: первое искреннее огорчение и первую ликующую радость, не связанные с сиюминутной детской жизнью: "От советского информбюро (глубоким ровным баритоном, ни разу за всю войну не сорвавшимся ни до нот отчаяния, ни до восторга взахлеб). Сегодня (пауза) наши войска после долгих и упорных боев (пауза) освободили (сдержанное крещендо) город Курск!" И в нашей холодной, загроможденной кроватями, занавешенной синими шторами комнате – оглушительное "Ура!". Еще жив дед. Он умрет через две недели после взятия Курска.

Ваш браузер не поддерживает HTML5

Поверх барьеров с Иваном Толстым. "Дни радио" - воспоминания Марины Ефимовой

Прямая пропаганда из черной тарелки была для детского уха скучна и малодейственна. Зато какой энтузиазм вызвал у меня 8-летней начатый под новый, 1945-й год радиоспектакль "Клуб знаменитых капитанов"!

"В шорохе мышином, в скрипе половиц,

Медленно и чинно сходим со страниц,

Шелестят кафтаны, чей там смех звенит.

Все мы – капитаны, каждый знаменит".

В каждой передаче этого многосерийного спектакля действие начиналось в библиотеке, где ночью, когда стенные часы отбивали полночь, раскрывались обложки приключенческих книг, и из них выходили знаменитые персонажи: капитан Грант, капитаны Немо и Гаттерас, пятнадцатилетний капитан Дик Сенд, Синдбад-мореход, Артур Грэй из "Алых парусов", Саня Григорьев из каверинских "Двух капитанов" и даже капитан корвета "Коршун" из книги Станюковича "Вокруг света на “Коршуне". А их гостями в спектакле были другие знаменитые путешественники и рассказчики: Гулливер, Робинзон Крузо, барон Мюнхаузен и Тартарен из Тараскона. А какие актеры их играли! В самой первой передаче даже участвовал Качалов. Синдбада играл Николай Гриценко, Артура Грэя – Юрий Яковлев, Робинзона Крузо – Ростислав Плятт. Голос Плятта помню с детства – так часто он звучал по радио... так часто, что даже сам актер говаривал: "Не слишком ли много пляттства на радио?"

Песенки к "Клубу капитанов" знали наизусть и дети, и родители:

"Нет на свете далей, нет таких морей,

Где бы не видали наших кораблей.

Мы полны отваги, презираем лесть.

Обнажаем шпаги за любовь и честь".

Между прочим, шел 1945 год! Если говорить о нынешнем времени, то когда последний раз по радио – и не только по российскому – звучало слово "честь" – в индивидуальном смысле этого слова (если не считать цитат из литературы 19-го века)? В песенках "Клуба знаменитых капитанов" даже зло было общечеловеческим, а не советским классово чуждым:

Друзья, закутайтесь в плащи, трубите в звонкий рог.

Ты с нами встречи не ищи, злодей больших дорог.

Музыку к спектаклю писали, кажется, все лучшие композиторы – человек 15. Среди них: Колмановский, Мокроусов, Хачатурян, Кобалевский, Фельцман... А к любимой песенке ("Ночной таверны огонек") – композитор Юрий Никольский. Он написал музыку и к другим радиопьесам: "Пиквикский клуб" по Диккенсу, "Корзина с еловыми шишками" – по рассказу Паустовского. Тексты песенок написаны Сергеем Богомазовым – тоже автором многих детских радиоспектаклей, включая шедевр 1949 года – "Золотой ключик, или Приключения Буратино" (о нем – отдельно).

Чудная концовка каждой серии "Клуба знаменитых капитанов" наступала всегда огорчительно рано – еще так не хотелось расставаться с капитанами. Но они, после очередных приключений, снова собирались в библиотеке и возвращались в свои книги с утренним криком петуха (!) – как нечистая сила.

"За окошком снова прокричал петух,

Фитилек пеньковый дрогнул и потух.

Синим флагом машет утренний туман.

До свиданья, вашу руку, капитан!"

Этот легендарный радиоспектакль на радость послевоенным детям был поставлен по книгам и сценарию Клементия Минца и Владимира Крепса. Низкий поклон их памяти.

Послевоенным радиотеатром нас баловали хоть и не каждый день, но довольно регулярно, и был он разнообразным, изобретательным и часто отдохновенно внесоветским – словно наверху чувствовали, когда радиослушатели начинают впадать в кому от скуки пропаганды. Тогда им и совали спасительную пилюлю классики или противоядие какой-нибудь вневременной и безобидной комедии. Чего только не ставили на радио в первые пять лет после войны... Ну, классику, конечно, Гоголя: в 1946 году – "Майскую ночь", в 49-м – "Ревизора" с Ильинским, в 1950-м – "Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем" с Меркурьевым. Был в конце 40-х радиоспектакль "Трое в одной лодке" по Джером Джерому, "Звездный мальчик" по Оскару Уайльду. А уж детский радиотеатр!.. Чеховскую "Каштанку" поставили аж в 1943 году. В 45-м – "Клуб знаменитых капитанов" и "Оле-Лукойе" по Андерсену, а в одном 1946-м: "Давида Копперфильда", "Белого пуделя" по Куприну и "Черную курицу" Одоевского (и в 48-м – его же "Городок в табакерке"). А в 49-м – "Золотой ключик".

Постановщиком почти всех лучших тогдашних радиоспектаклей была одна женщина – радиорежиссер Роза Иоффе. В 1949 году в спектакле "Золотой ключик" Иоффе впервые применила то, что потом стали называть "приемом Буратино". Это был ее эксперимент. Боясь тратить редакционные деньги, не уверенная в одобрении начальства, Роза Иоффе пригласила играть в спектакле только одного актера – Николая Литвинова. Он сыграл и Буратино, и Карабаса, и лису Алису с котом Базилио, и Дуремара, и кукол, и сам спел входившие в спектакль песенки. А после этого режиссер... нет, именно радиорежиссер Иоффе, с помощью наложений звуковых рядов и изменения скорости магнитной пленки бобин (на которые записывали тогда звук), создала и специфический голосок деревянного мальчишки, и бас Карабаса, лукавое мяуканье лисы Алисы, и прочее, и прочее, а также пение дуэтом и даже хор кукол. Начальство одобрило, спектакль имел огромный успех, но некоторые слушатели и даже критики писали в своих отзывах: "Почему в конце спектакля назвали только одного исполнителя – Литвинова? Почему не упомянули других артистов, прекрасно исполнивших свои роли?"

Роза Иоффе, первой на советском радио, стала вводить фон в художественные тексты: шум дождя, листвы, ветра, улицы, щебет птиц, музыку... По выражению одного критика, "она сформировала звуковую палитру радио". У нее был девиз: "Слушатель должен видеть то, что он слышит". Олег Ефремов сказал о ней: "Непреложных истин в нашей профессии мало, а может быть, и совсем нет. Но то, что открыла Роза Иоффе, на радиоспектаклях которой выросли и мы, и наши дети, и будут расти дети наших детей, – это аксиомы профессии. И еще много лет творческому процессу у микрофона надо будет учиться, основываясь на этих аксиомах".

Нельзя сказать, что все так считали: Розу Иоффе дважды изгоняли с радио и дважды возвращали назад: первый раз – в 1948-м за "космополитизм" (вернули через год, и она поставила "Буратино"), а второй раз в 1960-м – за профнепригодность. Тоже через год вернули.

Радиоспектакли были частым удовольствием моего детства. Остальное радиовремя, как мне казалось, занимала музыка. А лишь только начинали звучать официальные голоса пропагандистов, черную тарелку в моем доме (как и в других интеллигентных домах) выключали – эта форма борьбы была доступной. Мы выросли на классической музыке – в основном русской, в основном 19-го века. (Из европейской классики помню в те годы только Россини, Моцарта и Бетховена, чью "Апассионату" любил Владимир Ильич Ленин). По большей части музыка собиралась в радиоконцерты – с окрошкой довольно коротких произведений, щадивших невоспитанный слух широкого слушателя: сонаты, сюиты, пьесы, скрипичные концерты, серенады, романсы... из симфоний и балетов – отрывки, из опер – отдельные арии и дуэты. В детстве я даже узнавала несколько оперных голосов: теноры Лемешева и Козловского (разделивших женское население страны на лемешисток и козловисток), и два сопрано: Барсовой (которую я представляла себе тоненькой девушкой – оч-чень ошибочно) и Пантофель-Нечецкой. Помню, что спрашивала у мамы, почему на радио не знают точно, кто будет петь, и всегда говорят: "Пантофь иль Нечецкая".

Один из лучших фильмов американского режиссера Вуди Аллена называется "Дни Радио" (RadioDays). Это – американский, еврейский "Амаркорд". Время действия (как и в фильме Феллини) – перед и во время Второй мировой войны, место действия – Бруклин. При желании фильм можно назвать музыкальным – в нем звучат десятки песен, исполнявшихся тогда в Америке по радио. И почти каждую Вуди Аллен иллюстрирует историей, связавшейся у него в памяти именно с этой песней и с тогдашним радио. Я поневоле сравнивала их песни с теми, которые слушали по радио мы – в блокадном, послеблокадном и послевоенном Ленинграде. Похоже. Нет, мелодика американская, конечно, другая. Мы начали открывать ее для себя только с конца 50-х годов. Но чувства, тон, настроения – те же. Бодрая "Помни Перл-Харбор" композитора Сэмми Кэя и поэта-песенника Дона Рейда по духу похожа на песню Блантера и Исаковского

"До свиданья, города и хаты,

Нас дорога дальняя зовет",

написанную в 1941 году. Американцы в своей песне напоминают тем, кто забыл, что однажды уже проучили врага – под Аламо. А русские поют:

"Наступил великий час расплаты,

Нам вручил оружие народ..."

Американская песня – гораздо больше марш, русская (хоть и определена как "походная") – гораздо больше песня. Но обе, пожалуй, входят в рубрику, названную американцами: "Песни, которые выиграли войну". Правда, я не знаю среди тогдашних американских песен ни одной, достигавшей трагической мощи песни Александрова и Лебедева-Кумача "Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!". Как будто перед страшным испытанием все наносное осыпалось, и осталась страна не великая, не советская, а просто "огромная", и бой стал не освободительным, не победоносным, а "смертным".

Но грустные, любовные, прощальные песни, песни-жалобы, песни надежды похожи – и по настроению, и даже поэтикой (в общем, романсовой, а то и народной). Например – романс Кола Портера 1943 года You’d be so nice to come home to. В фильме Вуди Аллена его поет не профессиональная певица, а актриса Даяна Китон – трогательно до слез. И я тут же вспомнила мою любимую песню военного детства – "Случайный вальс" Фрадкина и Долматовского:

"Ночь коротка, спят облака,

И лежит у меня на ладони незнакомая ваша рука..."

Во время войны этот вальс почему-то называли "Лейтенантским" – может быть, за интеллигентскую рефлексию, а может быть, потому что во время войны погибло столько молоденьких лейтенантов.

"И мрамор лейтенантов –

Фанерный монумент,

Венчанье тех талантов,

Развязка тех легенд".

Вообще-то я чаще вспоминаю музыку, под которую мы танцевали и млели в начале 50-х годов – 13–15-летними – уже не под радио, а под старые (и до времени припрятанные) родительские пластинки – с песнями Козина, Изабеллы Юрьевой, Вертинского, Лещенко, с танго Оскара Строка, изгнанного в 1948-м за безыдейность ... Но недавно я нашла в интернете список песен (огульно названных "эстрадными"), которые звучали по радио во время и сразу после войны. И поняла с запоздалой благодарностью, что почти все их помню и по-детски люблю, что среди них было много замечательных, а с несколькими (не обязательно замечательными) связаны запомнившиеся эпизоды жизни – как у Вуди Аллена:

Начать с конца – со сценки в уютной квартире в Мичигане, года, я думаю, через два после нашего приезда в Америку. Моя бабушка, тогда девяностодвухлетняя, сидела в гостиной на диване напротив окна с видом на залитую солнцем стоянку автомобилей. И вдруг я услышала, что она напевает. Вообще-то бабушка песен никаких не знала, никогда не пела, слуха у нее не было совсем, поэтому это был, скорее, речитатив – невыразимо горестный: "Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех". Больше она ничего не помнила из военной песенки Блантера и все повторяла эти две строчки... Собственно, я и раньше должна была понимать, что в какую бы щедрую и гостеприимную страну мы бабушку ни привезли, для нее она будет необитаемым островом.

Во всех эпизодах, запомнившихся мне с детства, непременно присутствует бабушка. Например, утром 27 января 1944 года в блокадном Ленинграде. (Впрочем, это могло быть утро 28-го или 29-го. Тогда новости сообщались народу только после того, как правительство решало, что с ними делать). Меня разбудил и сразу поразил грохот парадной двери. Опыт подсказывал, что блокадник, как дикий зверь, издает шум лишь в чрезвычайных обстоятельствах – грохот мог быть только наглостью победителя или умирающего. Но и на предсмертный кураж это было не похоже – умирали в блокаду тихо. И пока по коридору до нашей двери стучали торопливые шаги, я все больше возбуждалась и, притаившись под одеялом, ждала сюрприза. Но когда забарабанили по-управдомски в дверь и громкий голос соседки Милочки, с каким-то звоном, не дожидаясь "Кто там?", сказал, ничего не объясняя: "А ну, вставайте, сони!", я даже высунула из-под одеяла нос, который тут же заледенел. Ах, я помню этот Милочкин проход по нашей загроможденной комнате, в распахнутом халате, к окну. И одним движением, как какая-нибудь леди Гамильтон, она срывает синюю штору! Напрочь, с треском! Мама бросается к черной тарелке радио, и левитановский голос, как родственник, переживший с нами блокаду, рокочет над останками города... Блокада снята!

В 1949 году мама переселилась к нам с бабушкой и сдала свою комнату пожилому военному инженеру – только-только из Германии – Борису Леонидовичу А. Он был ленинградцем, но снимал комнату, потому что ушел от семьи и жил с "военно-полевой" женой Верочкой – изящной, ворчливой женщиной с припухшим личиком и фарфоровыми зубками (в Германии их газик, по Верочкиному выражению, "задел" мину... и у нее обе челюсти были вставные). Я привязалась к инженеру – как привязывалась почти ко всем мужчинам, случайно забредавшим в мою семью, оставшуюся без собственных мужчин. Он отвечал мне взаимностью и ненадолго заменил собой деда. Для остальных Борис Леонидович был старым отставником "на ответственной работе". И однажды он напился. Заскочил к нам в комнату (где я домучивала домашнее задание) с криком: "Маришка, спрячь меня!" – и вдруг ловко нырнул под мой письменный стол. Я, взвизгнув от восторга, – за ним. Прибежала Верочка. Борис Леонидович из-под стола громко пел: "Путь-дорожка фронтовая, / Не страшна нам бомбежка любая..." Я, давясь от смеха, подпевала. Бабушка на меня шикала. Верочка, сморщив одутловатое личико, почти плакала: "Ну, позор... сосед-милиционер услышит... Вы, ведь, не представляете, где Боря работает... Знаете что? Включите радио – заглушим этот кошачий концерт". Включили радио: "...по заявкам водителей фрунзенского автопарка. Композитор Мокроусов, слова Лабковского – "Песенка фронтового шофера". Исполняет Марк Бернес". И, к ужасу полуобморочной Верочки, мы грянули, уже втроем с Бернесом: "А помирать нам рановато, / Есть у нас еще дома дела!"

Я помню только три случая, когда наше домашнее радио было включено целый день: когда сняли блокаду, когда кончилась война и когда умер Сталин. Это был будний день, я училась в 9-м классе. Вообще в нашем доме имя Сталина не произносил никто, кроме радиодикторов. Я считала это признаком уважения – не произносить имя всуе. Но в то утро бабушка вдруг разбудила меня совершенно невообразимой фразой: "Вставай! Усатый помер!" Я, ошарашенная, бросилась в школу. Улицы гремели траурными маршами – все репродукторы были включены. Школа рыдала. Вся страна рыдала. Иосиф Бродский вспоминал, что в тот день в его школе одна учительница, обезумев, крикнула детям: "На колени!" Правда, Игорю – тогда, как и я, девятикласснику – запомнился смешной эпизод этого дня. У них в классе был двоечник по фамилии Ешкелев, которого вечно ловили на списывании и строго за это наказывали. Но в тот день, пока все одноклассники и учителя исходили горем в актовом зале, Ешкелев остался в классе и сладострастно списывал все со всех.

Я не знаю точно, что переживал в тот день мой отец, сидевший 6-й год в Воркутлаге, но могу себе представить по воспоминаниям другого лагерника – Льва Разгона (из его статьи "Смерть Сталина"):

"...После переданного по радио бюллетеня, в котором говорилось, что у Сталина – "дыхание Чейн-Стокса" – мы кинулись в санчасть и потребовали у главврача Бориса Петровича собрать консилиум и – на основании опубликованных в бюллетене сведений – сообщить нам, на что мы можем надеяться... Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь – прямо зуб на зуб не попадал. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, открылась, и вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно еще до того, как он сказал: "Ребята! Никакой надежды!" И на шею мне бросился бывший капитан Потапов – сдержанный и молчаливый человек, кадровый офицер, разведчик".